Таково было общее мнение, как среди руководства, так и среди коллег Халины Клим. Она со всеми держалась вежливо, но сдержанно, была скрытна. Знали, что разведена, – и все.
   По какой же причине она посягнула на свою жизнь и имеет ли это отношение к вызову в прокуратуру?
   Я всегда считал, что даже самые внезапные попытки самоубийства – если речь не идет о психически больных людях – всегда связаны с долгими и затаенными душевными процессами, требующими именно такого выхода.
   Почему Халина Клим решилась на этот страшный, бесповоротный шаг? Какие-то проблемы на работе? Судя по характеристикам, дела у нее были в идеальном порядке. Может быть, слишком идеальном?
   О мужчине, который так трагически повлиял на судьбу этой женщины, мне рассказала пенсионерка-вахтерша, работающая теперь на полставки. Она убирала кабинеты, заваривала кофе и чай, готовила завтрак для ночной смены.
   Пани Люция, ухоженная и подвижная, невзирая на свои шестьдесят лет, женщина, сидела в стеклянной клетушке-аквариуме, между холодильником и огромным, вечно кипящим чайником.
   – Садитесь, прошу вас, пан прокурор! – Она протерла тряпочкой идеально чистый табурет.
   – А откуда вы знаете, что я прокурор? Вопрос глупее трудно было придумать. На бесплодные разговоры на заводе я тратил, к великому неудовольствию своих начальников, уже второй день, к тому же и не скрывал своей должности.
   – Так ведь все в курсе дела, прокурор на спиртовом заводе дело обычное. Слышала, вы про Климиху расспрашиваете, так я сразу скажу: из-за мужика травилась! Казик Омерович его зовут, работает у нас на заказ, потому как художник, к нам через пани Халину и пришел. Только я вам, пан прокурор, не для протоколу все это говорю, потому что она такая симпатичная, жаль мне пани Халину… а подписывать я ничего не буду. Не для нее этот парень…
   – Несерьезный?
   – Да смазливый больно! Не парень, а картинка, он ей в сыновья годится, такой молоденький. Она ведь женщина еще ничего, а при нем смотрится ровно рухлядь старая. Он ее небось стыдился, потому что, бывало, заявится, а на нее и не смотрит… Словечком перемолвится, нехотя так. Из-за этого хахаля все и случилось, пани Халина терзалась, что он за каждой юбкой оглядывался. А может, не только оглядывался, а и все такое, что и сказать-то нельзя. Красивый мужик – это для других соблазн; ежели баба хочет при себе кого-то иметь, надо мужика по своей мерке подбирать. Да кто из дурочек это понимает? Все за гладенькими-сладенькими бегают, а на всех-то красавцев не напасешься. Избалованные они, красавцы-то эти… А вы женаты, пан прокурор?..
   Художник, график!
   И все сразу сошлось, стоило мне проверить адрес Казимежа Омеровича. Он жил на вилле Заславских!

ДОРОТКА ЗАСЛАВСКАЯ

   – …Мало ли от чего зависит, помню я или нет… Сколько лет прошло! В пятидесятых, говоришь? В сорок девятом? Это ж четверть века назад! Как тебя там? Дорота? Ты не гони лошадей, а скажи сначала, кто тебя прислал именно ко мне.
   – Никто! Просто в отделах кадров всех ресторанов я просила дать мне адреса людей, которые работали в те времена… Большинство уже на пенсии. Я так надеялась, что кто-то из них вспомнит. Если вы со мной поговорите, я вас отблагодарю.
   Он внимательно смотрел на меня сквозь стекла в тонкой золотой оправе, и глаза его казались недобрыми.
   Я понятия не имела, как надо давать деньги в таких обстоятельствах. Замялась и принялась бестолково шарить в сумочке, как будто не знала, что там только три банкноты по пятьсот злотых и горстка мелочи. Три месяца копила. Родители давали на карманные расходы по сто злотых в неделю, триста мне выдала Анеля.
   Попросить сдачу с пятисот? Неудобно, он может обидеться, а мелочи у меня – кот наплакал. Жадный старикан! Взгляд выцветших глазок прожигал мне руки, я совсем растерялась.
   – Это вам… – Я неловко сунула ему банкноту.
   Если и дальше буду таким же лохом, моих денег хватит аккурат на трех кровососов, а на обратный билет вообще не останется. Как только выйду от этого гада, разменяю деньги!
   – Ты уже у кого-нибудь была?
   Я честно ответила, что он первый в моем списке.
   – А почему? – Желтые, как воск, скрюченные артритом пальцы схватили мою денежку. – Почему ты выбрала меня?
   – Вы работали барменом в самом крупном ресторане, вот почему.
   – А скажи, зачем тебе эти сведения?
   Я была готова к такому вопросу, но теперь подумала, что он станет снова тянуть из меня деньги: слишком легко старый змей заполучил эту пятисотку. Только сейчас до меня дошло, как же я лопухнулась, заплатив ему ни за что, за туманное обещание рассказать о человеке, которого он мог и не знать.
   – Речь идет о наследстве… В Канаде умерла тетка, которая отписала свое имущество Марии Козярек, своей единственной родственнице, живущей в Польше. Поисками наследницы по просьбе адвокатской конторы в Торонто занимается известный варшавский адвокат…
   – Как его фамилия?
   – Винярский, – назвала я первую пришедшую в голову фамилию. Правда, пан Винярский на самом деле был известным адвокатом и другом моего отца. – Винярский, – повторила я, – выступает как доверенное лицо этой фирмы.
   – Вот оно как… И адвокат вызнал, что Мария Козярек в пятидесятые годы жила в Щецине?
   – Да! И все следы на этом обрываются.
   – А прозвище Жемчужина тоже Винярский раскопал? – Я кивнула. – Так почему же адвокат не пошел с этим в милицию, не дал объявление в газету? – Крыть такие убедительные доводы мне было нечем. – Или адвокат не знает, что за деньги и мертвый воскреснет? Да после такого объявления бабы по фамилии Козярек к нему толпами повалят, только знай выбирай. Ага… Так, значит, известный адвокат прислал тебя… А кто ты ему?
   – Я его стажерка…
   Экую глупость сморозила! Ни в мою дурацкую стажировку, ни в известного адвоката старик не поверит. Я испугалась, что теперь он перестанет мне доверять и будет молчать как рыба.
   Я чувствовала, как пылают щеки. Вся моя самоуверенность растаяла. Я не смела поднять глаз, боясь, что старик окончательно раскусит мою игру. Лихорадочно раздумывая, как выйти из неловкого положения, я на живую нитку сочиняла более правдоподобную историю. Мучительное молчание все тянулось и тянулось.
   – Может, стажеркой ты и будешь, но не сейчас!
   – Нет… – Я посмотрела на деда виноватыми собачьими глазами.
   – И не стыдно врать старому человеку? – Он гордился своей проницательностью. – Зачем ты ищешь Жемчужину?
   – Я ее… дочь… Моя мать, то есть Мария Козярек, когда-то жила в Щецине.
   – Так бы сразу и говорила… – Выпученные рачьи глазки слегка подобрели. – Когда ты потеряла мать из виду?
   – Я ее никогда не видела. Выросла в детском доме в Варшаве.
   На сей раз он поверил, не догадался, что я снова вру. Мне удалось попасть в нужную тональность. Неизвестная мать, брошенная сиротка – этим можно тронуть даже старое черствое сердце.
   – Значит, ты ищешь мать, а канадское наследство – липа?
   – Нет, просто еще одна баба на него нацелилась, тоже Козярек, только зовут ее Ванда. Винярский в поисках Марии вышел на меня, но у этой Ванды деньги водятся, а я…
   – Отца тоже не знаешь?
   – Нет… Но фамилия у меня отцовская. – Я набрала побольше воздуха, словно собиралась нырнуть. Господи, как же колотится сердце. Я чувствовала, что бледнею. Притворяться несчастной, глядя старику в глаза, было уже ни к чему – я совсем вошла в роль. – У меня в метрике записано: отец Владислав Банащак. Может, вы слышали эту фамилию? Родилась в Щецине, – врала я, как по нотам. Если попросит паспорт, скажу, что забыла взять.
   Старик ни о чем не спросил.
   – Нет, деточка, не слышал, – ответил он мягко. Похоже, я пробудила в нем сочувствие.
   – Ну да, понятно… разве это отец? – упавшим голосом сказала я. – Детям вроде меня вписывают первую попавшуюся фамилию, просто чтобы комплексов потом не было, правда? Я вас умоляю, скажите, что вы знаете о Жемчужине?
   – Успокойся, детка, возможно, я знал совсем другую Жемчужину, не Марию Козярек, твою мать… Послушай, что я тебе посоветую. Плюнь ты на таких родителей, которых… сколько тебе лет?
   – Семнадцать! – На всякий случай я убавила себе годик.
   – Которых за семнадцать лет в сердце боль не кольнула, чтобы собственное дитя увидеть, узнать, живо ли вообще. С Божьей помощью ты выросла, ремеслу, поди, какому-никакому тебя учат, а?
   – Я в лицей хожу.
   – Сколько прожил, а такого не слышал! Так из детских домов и в лицей могут послать?
   – Да, если у человека хорошие оценки. У меня никогда ни одной тройки не было. – Я почти не лгала.
   – Ой, молодчина! – обрадовался дед. – А на каникулы вас так без взрослых и отпускают?
   – Нет. Директриса позволила мне поехать в Щецин, она знает, что я мать ищу.
   – И детский дом оплатил тебе дорогу?
   – Это мои деньги, я их на школьной практике заработала, еще в прошлом году. Они лежали у директрисы. Если причина уважительная, директриса выдает деньги на руки. – Я уже полностью вжилась в роль.
   – На – ка, деточка, твои деньги обратно, я сиротский грош не возьму. – Дед сунул мне в руки банкноту. – И от души тебе советую, не ищи ты их. Ежели ты дочка той самой Козярек, рано или поздно адвокат тебе это наследство высудит. Скажи себе, что родители померли, так самой спокойнее будет.
   – Так ведь неизвестно, умерли или нет…
   – Неизвестно, но ты себе так скажи. Вот же вбила дурь в башку! Ну найдешь ты Жемчужину, окажется, что это и есть твоя мать. Ты ведь по ней тоскуешь и светлый образ в душе носишь, думаешь, она такая же, как остальные матери, может, даже лучше. Ты ребенок еще, но пойми, Жемчужина была портовой девкой…
   Я заледенела, внезапно накатила слабость. Дедок увидел мою реакцию и размяк еще больше.
   – Не хотел я тебе больно делать, но так оно и было, а ежели упрешься и станешь все-таки разыскивать ее, еще и не такого наслушаешься. Привыкай… Семнадцать лет – это много, а в ее профессии целый век. Если жива еще, не то что на Жемчужину – на человека-то вряд ли похожа. Ну, найдешь ты ее, может, она еще по шалманам таскается, пьяных мужиков на пиво или стакан водки раскручивает… Думаешь, в ней материнские чувства уцелели? Дурочка! Она твоей тоской кормиться будет, деньги из тебя начнет тянуть… Ну что ты на меня смотришь, словно я твоих отца с матерью убил. Правду ведь говорю, насмотрелся за тридцать лет, пока за стойкой стоял…
   – Что вы знаете про Жемчужину? – еле выговорила я. Невозможно было спокойно слушать его пророчества.
   – Не впрок тебе мои нотации? Ну что ж, знал я девушку с таким прозвищем, когда барменом в «Атласе» работал. Молодая, красивая очень, ей и двадцати не было… Сейчас уж под сорок, если еще жива. Решила-таки найти ее? – сочувственно закивал дед.
   – Да.
   – Ну, ищи, ищи… Дам тебе адрес одной такой, что с Жемчужиной вместе жила. Бог даст, увидишь ее – сразу расхочется мамашу искать. А если в Щецине ничего не получится, подскажи своему адвокату, чтобы по тюрьмам справился, по спискам заключенных. Там наверняка разыщет и эту Козярек, и этого… как его… Банащака.
* * *
   Так все началось, так я стала исследовать оборотную сторону медали, которая до той поры была общей, единой жизнью. Моей и родителей. Сама того не зная, я перешагнула круг законов, в котором человек живет в безопасности, пока совесть его чиста.
   Нет, не надо лгать, хотя бы самой себе. Неправда, что я поступала бессознательно, не отдавая себе отчета в своем поведении. Я понимала, что переступила ту грань, за которой человек совершает зло, пусть и во имя благородной цели. Мало того, он еще и признает за собой право судить других, вмешиваться в их жизнь. Я старалась убедить себя, что действую под флагом добра и справедливости, но только сделать это было не так легко.
   Эта моя, прости господи, справедливость состояла из инстинкта самосохранения (чего уж скрывать!), слепой любви к матери (а любовь к матери всегда слепа!) и ненависти к человеку, который угрожал моему надежному, безопасному и такому прекрасному миру. Этот мир я до недавних пор считала вечным. То есть он возник задолго до моего появления и должен был оставаться неизменно прекрасным. И на мою животную убежденность никакая диалектика не влияла, ее законы не касались моего дома, моих родителей, нашей жизни и связующих нас нитей. Не касались они нашей маленькой вселенной, в которой существовала только Я и две всемогущие добрые планеты, что вращались вокруг меня: папа и мама. Эгоцентризм? А то! В конце концов, я была обожаемой, единственной и в меру балованной доченькой.
   Будь наша семья поплоше, не такой благополучной и счастливой, я, наверное, легче перенесла бы этот шок. Не знаю…
   Прежде чем я освоилась в новой ситуации, хотя и не смирилась с ней, я жила как в дурном сне, как в тяжкой болезни. Меня ничто не трогало, зато терзали примитивные и сильные чувства, которые сопутствуют человеку с пещерных времен. Вот я и отстала в учебе, а третий класс лицея закончила на одни тройки, да и те получила только за прошлые заслуги, потому что по справедливости надо было меня выгонять.
   И никто мне дома дурного слова не сказал, хотя директор наш был страшно разочарован. У него в голове не умещалось, что любимая ученица больше не гордость лицея. Никто не мог найти разумную причину, в том числе и мои предки. Ведь на первый взгляд ничего со мной не случилось. Откуда же вдруг такой перелом в поведении Дороты Заславской, способной ученицы, первой в классе?
   «Девочка совсем забросила учебу…» – жаловалась матери искренне огорченная пани Лахоцкая, моя классная. Она тоже меня любила, потому и упустила момент, когда от девочки осталась только идиотская коса. Я бы давно подстриглась, кабы не предки. Их моя коса умиляет. Она напоминает им крошку Доротку, сладкого пупсика, с которым было куда меньше проблем. Родители предпочли бы видеть меня маленькой девочкой с большим бантом и в короткой юбочке. Юбочки-то я и сейчас ношу короткие, только в их хозяйке росту метр шестьдесят пять и пятьдесят восемь кило живого веса. Ничего себе пупсик, правда?
   После панихиды на родительском собрании дома никто не стал устраивать по мне поминок и читать проповеди в духе Армии спасения. Родители у меня совершенно нетипичные, и я всегда ими гордилась. К людям и к жизни они относились мудро и снисходительно, мои подружки мне бешено завидовали. Парни еще сильнее завидовали, что у меня такой отец.
   Мать восприняла мои проблемы в учебе сдержанно, с доброй озабоченностью, а отец – шутливо, и больше разговоров на эту тему не было. Пластинку сменили.
   – Куда поедем на каникулы?
   Они всегда меня понимали; знали, что я самолюбива, далеко не дура, и нечего пилить человека, если у него что-то не получилось.
   Вся эта болтовня насчет конфликта поколений – полная чушь… Как можно делить людей на поколения? С тем же успехом можно разделить их по болезням, и что тогда? Язвенники против гипертоников, что ли? Чепуха. У нас с родителями не было никакого возрастного барьера.
   И мои предки, как обычно, оказались на уровне. Вместо того чтобы мусолить мои тройки, они принялись обсуждать каникулы. Меня же два месяца предстоящей свободы совершенно не радовали, как и заманчивое предложение отца поехать в Испанию.
   У отца в работе выдался перерыв – во Францию, а потом в Швейцарию ему предстояло ехать только в сентябре. В Женеве он проводил по три-четыре месяца в году. Как выдающийся специалист по международному праву, он был постоянным членом какой-то высоколобой комиссии по правам человека при ООН.
   Отец расписывал красоты Испании, а я знала: все это для того, чтобы хоть немножко растормошить меня, вывести из странной угрюмости. Последнее время я ходила безразличная ко всему на свете, заторможенная, и это не могло не тревожить моих любящих предков.
   Гораздо больше, чем дурацкие тройки, их беспокоило мое душевное состояние. Они искренне хотели помочь мне выбраться из кризиса – моя депрессия не укрылась от их внимательных глаз.
   Они ни о чем меня не расспрашивали, зная, что в конце концов я приду к ним со своими горестями, прежде всегда так и бывало… Только прежде я им доверяла. Доверяла? Нет, скорее, верила, как в Господа Бога.
   А они, такие мудрые, такие тактичные, не заметили, что мой бог рухнул с пьедестала, а с его падением распался и мой мир. Словно вышвырнули меня на зыбкую почву, по которой я не умею ходить, где каждый шаг грозит смертью…
   Эти потрясающие герои моих детских снов (прошлая жизнь представлялась именно сном) оказались лживыми актеришками. Может, в прошлом, о котором мне пока ничего не известно, они и ведали вкус искренности, но с тех пор она потеряла для моих родителей всякое значение, стала пустым звуком… Я по-прежнему любила родителей, но теперь эта любовь была густо замешана на гневе.
   Почему?! Почему они лишили меня веры в них, таких добрых и благородных? Что это, как не предательство?! Как могли они играть в благородство, имея за спиной такое прошлое? Обида и горечь переполняли меня.
   Конечно, глупо обижаться на то, что родители оказались такими, а не иными. Все равно что предъявлять солнцу претензии, что оно не так всходит и заходит. Да и вообще, если они смогли выбраться из грязи, со дна человеческой жизни, то можно лишь гордиться такими предками… Я искала оправдания для них, но не находила. Кого угодно оправдала бы, только не их, самых близких и дорогих мне людей, богов моего семейного Олимпа…
   Меня воспитывали в атмосфере терпимости, уважения к инакости других людей, в сочувствии к чужим недостаткам или ущербности. И вот результат – я стала безжалостным судией тем, кто привил мне такое миропонимание, причем не словами, а собственным повседневным примером.
   Неужели все дети столь суровы и жестоки к своим родителям?
   Однажды меня посетила мысль, что я никогда не замечала за родителями чего-нибудь, что не умещалось в рамках этого невероятного совершенства. Даже если в далеком прошлом они сотворили что-то дурное или неэтичное…
   Но это была минутная мысль, вспыхнула и погасла. Во мне раздувался и рос Великий Инквизитор. Всем своим естеством я переживала великую обиду, которую они нанесли мне еще до моего рождения.
   Как же эгоистично и легкомысленно они поступили! Прежде чем родители вызвали меня к жизни из соединения двух клеточек, они даже не подумали, что когда-нибудь на это их творение, наделенное умением переживать и страдать, свалится груз прошлого. Теперь я понимала, что должен был чувствовать прекраснейший и переполненный гордыней архангел Люцифер, изгнанный из рая. Я где-то о нем читала… не в истории ли ордена храмовников? Не помню… только знаю, что Люцифер был первородным сыном Бога, которого тот любил больше Иисуса.
   Этот Бог, старый тиран, к тому же лицемер и врун, изгнал Люцифера за искренность. За то, что тот называл вещи своими именами.
   Вот такие мысли кипели в моем мозгу. А что же мои демиурги?! Ничего не подозревая, они прельщали меня красотами Испании. Как всегда, говорили друг с другом нежно, тактично, проникновенно. Они все еще были влюблены друг в друга, словно юнцы, словно и не было у них взрослой дочери.
   Я восторгалась своими предками, гордилась, что совместно прожитые годы, бесчисленные песчинки дней не лишили их взаимной привлекательности, что мама остается для отца Женщиной, а отец для мамы – Мужчиной.
   В детстве, этаким подлетком, которому кажется, что он уже почти взрослая пичужка, я открыла для себя Шекспира. Наверное, так чувствовал себя Колумб. Мне казалось, что только я проникла в этот захватывающий новый мир, и много позже поняла, что все люди то и дело открывают новые миры, но каждый для себя. И лишь гении могут передать другим свои озарения и восторги.
   Так вот, стоило мне открыть для себя Шекспира, как я тотчас выдала родителям, что не погибни Ромео и Джульетта, они были бы точь-в-точь как мои любимые предки… Сентиментальная ослица!
   Теперь же, глядя на своих немолодых родителей, я вспоминала тот момент, и они казались мне ненастоящими, даже хуже – дешевой фальшивкой!
   Смешным и противным чудилось теперь мне их тепло… не тепло – теплецо!
   Легко и свободно выдают обкатанные частым повторением прописи. А какие они на самом деле? Я уже много недель неизвестно в который раз задавала себе этот вопрос. Наша огромная библиотека, набитая книгами от пола до потолка, где столько лет мы вечерами уютно болтали о том о сем… Мы непременно собирались там, если мама не дежурила в клинике, а у папы был перерыв в сессиях его трибунала в Париже, Гааге или Женеве.
   В этой просторной комнате, заполненной книгами и солнцем или мягким светом лампы, со вкусом обставленной моей красивой матерью, они играли свой непрерывный спектакль, изображая все еще любящую пару, образцовых родителей, благородных, мудрых, культурных людей. Зрители были неизменны: влюбленная в родителей дочка, всегда восхищенные друзья, знакомые, коллеги.
   Какими они были, уходя с этой сцены? Снимали свои улыбающиеся маски или нет?
   «Веласкес, Эль Греко…» Они все говорили про Испанию, а до меня доносились только обрывки слов. «Прадо…» Может, этот изысканно простой образ жизни они снимают вместе с одеждой? А какими становятся? «Кордова, Севилья…» Я никогда не видела, чтобы они скандалили, кидались друг на друга. «Гойя…» Неужели просто потому, что с ними такого никогда не случалось?
   Во мне рос какой-то ком. Сначала не больше мячика от пинг-понга, но с каждой новой мыслью он раздувался, как воздушный шарик, не давал дышать.
   …Наверное, они тоже ссорились, но им повезло больше, чем другим, они жили не в каменных звукопроницаемых муравейниках, а в просторной вилле, у каждого была собственная роскошная комната на втором этаже.
   И мне никогда не приходило в голову, что споры и даже скандалы еще ни о чем не говорят, не позорят людей. Наверное, ни разу в жизни, ни раньше, ни потом, не чувствовала я прилива такой ненависти, как тогда к ним, за то, что сбросили меня из рая в ад.
   Им и невдомек, что со мной творится. В тот день я задала себе самой первый урок притворства. Как всегда, я сидела перед ними в кресле, подвернув под себя ноги, с миной хорошей дочки, завороженно слушающей про все прелести, которые сулят ей обожающие родители. Я ненавидела их улыбающиеся лица, ненавидела и мечтала причинить им боль, заставить испытать хоть малую частицу той невыносимой муки, которая уже месяц меня пожирала… Мне хотелось разрушить, растоптать их невозмутимую самоуверенность. Ах, как они заботятся о счастье своей дочурки, о ее здоровье, ни дать ни взять – образцовые скотоводы!
   Бах! Мой страшный шар в глотке вдруг лопнул, он больше не помещался там, и я услышала истерический, дикий визг, бессловесный звериный вой и не сразу поняла, кто орет.
   Человек рождается с криком. В тот день я родилась на свет во второй раз, уже другой, худшей Доротой.
   Я кричала и не могла остановиться, кричала вопреки собственной воле, словно не живой человек, а механизм, в котором полетели предохранители.
   Этот вечер надолго запечатлелся в моей памяти, будто записанный на пленку кинокамеры, фиксирующей слова, жесты, краски. Даже запахи.
   Отец был перепуган, он беспомощно топтался подле меня. Я никогда не видела его таким встревоженным. А мать мгновенно овладела ситуацией.
   Оказалось, что она не только образцовая жена и родительница, обаятельная хозяйка дома, но еще и потрясающая медсестра. Работая операционной сестрой в большой клинике, мать имела многолетнюю практику.
   – Отнеси Дороту в ее комнату, – распорядилась она.
   Отец поднял меня осторожно, как хрупкую фарфоровую статуэтку. Мне почему-то стало приятно оттого, что отец, которому уже за пятьдесят, без малейшего усилия поднял мои пятьдесят восемь килограммчиков. От него пахло дорогим одеколоном, аромат которого я помню с младенчества. От этого милого запаха надежности на миг захотелось прижаться к отцу. Я вспомнила, как он уезжал в командировки, а я, маленькая, бегала в ванную и в его комнату, принюхиваясь, как собачка, а потом говорила маме: «Пахнет папулей!» Запах отцовского одеколона утешал меня.
   И теперь под влиянием этого воспоминания я, взрослая барышня, смогла включить предохранительный клапан, и крик прекратился.
   Отец осторожно положил меня на диван, по-медвежьи неуклюже накрыл пледом. Нет, из него образцовая медсестра не получилась бы. Меня это наблюдение растрогало и неведомо почему вызвало ливень слез. Раньше я не могла унять воющую сирену, теперь не могла удержать потоки соленой влаги.
   Тщетно та, другая Дорота, всегда такая рассудительная и логичная, пыталась совладать с расклеившейся истеричкой.
   Вошла мать со стерилизатором, пинцетом выудила иглу, резко отломила кончик ампулы. Потом перетянула мне руку, несколькими энергичными, но осторожными движениями нашла вену, ввела лекарство.
   – Теперь тебе станет лучше. – Она поправила плед и отослала отца из комнаты. Бесшумно собрала шприц и пустую ампулу. – Ну, как ты себя чувствуешь? – Ее обезоруживающая улыбка впервые не произвела на меня никакого впечатления.
   – Как испорченная кукла. – Я действительно ничего не чувствовала, меня затопило одеревенелое безразличие. Ни тени недавнего стресса. Я понимала, что это действует укол. – Только горло болит и кажется, что с этим криком я выплюнула все внутренности.