Банащак вызвал меня в подсобку. Умиротворенная Халина помчалась готовить нам ужин. А бульдог накинулся на меня.
   – Я запрещаю тебе даже приближаться к младшей Заславской!
   – А я запрещаю тебе так со мной разговаривать! Буду спать с кем хочу.
   – Только не с ней.
   – В этом мне никто не помешает, а уж ты – меньше всех!
   Тут я совершенно некстати, не выбирая выражений, поведал ему все, что прямо сегодня собираюсь проделать с девчонкой. Это его окончательно разъярило. Никогда еще я его таким не видел, похоже, Банащак всерьез принял мой треп. Я получил хук в солнечное сплетение и свалился на пол, извиваясь от боли.
   Шансы мои были на нуле, я почувствовал его звериную силу. Он добавил мне всего раза два, а я уже не мог встать. А Банащак схватил меня за грудки и давай метелить. Только в рыло не бил. Измывался методично, хладнокровно, и я понял, что он профессионал в этом деле. Пришлось прикинуться дохлым. Тогда он прекратил мордобой.
   – Вставай! – И плеснул мне в лицо воды.
   – Не могу! – простонал я.
   Я и в самом деле был здорово избит, но встать боялся еще и потому, что Банащак способен был накинуться на меня по новой.
   – Можешь.
   Он сел в отдалении и закурил.
   Я бережно собрал с пола свои косточки и тоже сел, настороженно поглядывая на эту гориллу. Пах разрывался от тупой ноющей боли.
   Вот когда я всерьез его испугался. Может быть, именно тот момент определил все мое дальнейшее поведение.
   – Младшую Заславскую оставишь в покое, будешь обходить за три мили.
   – Можно подумать, она твоя дочка.
   – У собак есть такой период, когда они перестают быть щенками и кидаются на своего хозяина. Тогда надо призвать их к порядку, иначе навсегда отобьются от рук. Ты напомнил мне такого пса.
   – У меня нет опыта в разборках с бандитами!
   – Это верно. Да и где тебе было его набраться? В дансингах или у стойки бара? Портил глупых телок, а они покупались на твою смазливую рожу. Я тебя с самого дна выловил и взял в серьезное дело…
   – Чтобы напускать меня на своих баб!
   – А ни на что другое ты и не годишься. Вот смотрю я на тебя и вижу, что ничего не понимаешь, коли родился на свет убогим. Против глупости нет лекарства, таким и помрешь. Господь Бог небось уже крепко подустал, когда принялся тебя лепить. Придется мне, хошь не хошь, вбить в твой бракованный мозг некоторые законы, правящие миром. Первое: где едят, там не смердят!
   – Ах ты быдло!
   И каким же дураком я был. Только на ругань меня и хватало.
   Он никак не отреагировал на мой выкрик.
   – Для салонного обращения я держу тебя, за то и плачу. А теперь настрой-ка антенну! Второй раз предупреждать не стану. Богу молись, чтобы мать этой девочки не пришла ко мне жаловаться. Никаких нареканий!
   – Пока их и не было.
   Страх и ненависть никуда не делись, но я понял, что Банащак прав. Заславская сидела в этой хевре по уши, ведь в Свиноустье и еще кое-куда я ездил именно на ее машине.
   – Вот и старайся изо всех сил, чтобы и дальше не было. – И добавил, словно читал мои мысли: – Не забывай, что ты там на птичьих правах. Никаких фамильярностей, никаких признаний, и чтоб не брякнул по тупости своей о «Варшаве»… Матушку из своих похотливых фантазий тоже исключи. Баклан ты тупой, вот и приходится тебя азбуке учить, вбивать в башку простейшие правила, которые распоследний шпаненок знает. Что поделать, ты у нас ни рыба ни мясо, ни то ни се, а хуже никого не бывает. Интеллигент ты у нас и художник, к тому же о себе навоображал семь верст до небес, хотя сам способен на всякое свинство, нож в спину всадить недорого возьмешь… Нет в тебе верности. Я ведь для тебя быдло и жлоб, зачем такому верность хранить. Да и остальных держишь если не за быдло, то уж за недочеловеков – точно. А ты-то кто сам? Отыгранная карта, кабацкий туз. Единственный твой козырь – гладкая рожа, на которую бабы летят, что мухи на мед. Видать, не твоя это вина, такой уж уродился, но доверять тебе нельзя. А раз смазливая рожа – весь твой капитал, уж следи, чтоб тебе портрет не попортили. Сегодня я тебя слегка лишь обработал, поучил дисциплине, пробелы в воспитании, так сказать, ликвидировал. Так вот, запомни: шефа надо слушаться. Второй раз придется куда хуже. Я для таких случаев специалистов держу, после их вмешательства никакая косметика не поможет. Третьего предупреждения не будет. Таких, как ты, вылавливают из речки или находят усопших с пером в боку.
   – Милый ты человек… Жаль, не рассказал мне всего этого раньше, пока не втянул в свою аферу.
   – Еще не поздно отказаться, подумай. Банащак снова меня ошарашил, но я уже не знал, всерьез он говорит или проверяет. Мне не хотелось утонуть или получить нож в спину.
   – А что сделаешь с Халиной? – попытался я прощупать его.
   – Это моя проблема. Возьмешь свою долю – и вали отсюда, чтобы духу твоего не было. Но руки младшей Заславской будешь просить уже не в качестве их квартиранта.
   Он видел меня насквозь, этот жлоб. Читал мои мысли, как открытую книгу, а я-то полагал, что в нем проницательности ни на грош!
   – Думаешь, получу от ворот поворот?
   – Попробуй – сам убедишься. – Он сказал это с такой непоколебимой убежденностью, что я поверил.
   Я уже знал, что Банащак отвечал за каждое свое паршивое слово, причем чем паршивее это слово было, тем больше уверен в нем был Банащак.
   Ситуация прояснилась. Этот орангутанг опасен как черт, но я буду законченным дураком, если уйду из дела сейчас. Бизнес почти совсем раскрутился, и наконец-то пошла прибыль. Я рисковал меньше всех, весь риск лежал на Халине и Банащаке. Мое положение было чертовски выгодным: ничто меня не связывало, а светские таланты и обаяние были необходимы в работе, поэтому мое вознаграждение составляло почти столько же, сколько доля Банащака и Халины, разумеется с вычетом накладных расходов на транспорт и взятки. Другим платили гораздо скромнее. Я еще с самосвала не упал, чтобы терять такую золотую жилу.
   Мне нужны деньги, чтобы шиковать, пока не доберусь до закромов папаши Заславского! Пустить пыль в глаза – и эти буржуи совсем иначе ко мне отнесутся. Даже Заславские, которые, казалось бы, не придают значения презренному металлу, по-другому встретят зятя, обладающего солидным капитальцем в твердой валюте.
   Получалось, что мои планы насчет Заславских (а мне с каждым днем все больше хотелось с ними породниться) каким-то образом зависели от этого стервятника. Похоже, он держал за шкирман Заславскую, а то и самого профессора.
   Пока не повредит идти с этим гадом рука об руку. Заделавшись же мужем доченьки профессора и отцом его внуков, можно спокойно показать Банащаку задницу.
   – Ладно, не собираюсь я выходить из нашего общего дела… Но ничего странного, что я не в восторге от того, как ты со мной обращаешься.
   – Лошади в одной упряжке должны идти ровной рысью. – Банащак обожал такие присловья. – Тебе положено слушать, а не спрашивать и мудрствовать. Тут я командую.
   – В течение года – я твой раб. – В самом начале, когда мы уговаривались, речь шла о годе.
   – А потом деньги уже не понадобятся?
   – Ты сам говорил, что это дело нельзя продолжать бесконечно, – напомнил я его собственные слова.
   – Мое слово не дым… Но весь год помни: никаких заигрываний с Заславской.
   – Я к ней с серьезными намерениями, слово даю! Мне тридцать пять, и я мечтаю наконец устроить свою жизнь. Ведь при моих официальных доходах даже мотоцикл, купленный в кредит, и тот выглядит подозрительно! А мне не нужны деньги в чулке, меня интересует то, что за них можно получить! Не говоря о прочем, как зять профессора Заславского я смогу тратить деньги без опасений, он – самая крутая крыша. Да и какое тебе дело? Девчонку пожалел для меня, что ли? Ты прямо как собака на сене…
   – Будет так, как я сказал: уйдешь из бизнеса, съедешь от Заславских, тогда и стартуй, черт с тобой! А теперь хватит трепа!
   – А ты не будешь под меня копать?
   – На кой ляд? Но сейчас меня связывает слово, данное ее матери. Прыщ ты мелкий! Люди многое могут вынести, но у каждого есть свой предел. Для Заславской предел – эта девочка. И я ее понимаю, потому что для матери последнее дело иметь зятем такую каналью, как ты!

ДОРОТКА

   Как мне жаль мою несчастную, истерзанную матушку! Я ей все простила, видя ее отчаянный страх за меня. Временами я ловлю себя на том, что отношусь к ней, как к младшей сестре.
   – Мамочка, ты за меня не волнуйся, я в него не влюблюсь, разве ты не видишь, что он насквозь фальшивый? Стоит его кольнуть – лопнет как мыльный пузырь, ничего не останется… разве что велюровый костюмчик!
   Мама погладила меня по голове и не поверила. А я прижалась к ней, как в далеком детстве.
   «Ах ты моя блудница! – Почему-то мне пришли в голову почти библейские слова. – Я тебе помогу, все сделаю, чтобы освободить тебя от этого упыря!»
   На именинной вечеринке я пособачилась со своей прекрасной матушкой из-за платья. Действительно, наряд был эксцентричный: я прорубила декольте до пупа, потому что хотела смотреться взрослее и вообще притягивать внимание.
   Естественно, я сделала это из-за Омеровича, дабы он заметил меня в этой толпе женщин. Мамины именины – сбор всем частям.
   Фокусы с платьем оказались совершенно излишними, только мамулю зря огорчила. Омерович заметил бы меня даже во власянице, прыщавую и горбатую. Я фигурирую в его планах, так мне по крайней мере показалось. Пока трудно сказать, переспать со мной – его идея или приказ этой сволочи Банащака. Я с самого начала не сомневалась, что Омерович – марионетка, а за веревочки дергает этот гад.
   В тот памятный вечер я ломала голову, зачем Омеровичу так ко всем подлизываться. Он весь извивался и лез вон из кожи, лишь бы каждому угодить, услужить, понравиться. Характер такой? Или ввинчивается, как глиста, чтобы чего-нибудь добиться?
   Я дождалась, когда Омерович уехал. Как же, как же, он не упустил возможности сообщить мне, что дела призывают его в Свиноустье.
   – Полечу самолетом, – похвастался он, чтобы я, боже упаси, не подумала, что свою роскошную жо… пардон, пятую точку он подвергнет тряске в поезде. Сноб несчастный!
   Щецин, Свиноустье… на эти названия у меня будет аллергия до конца дней моих. Тут не простое стечение обстоятельств. Наверняка этот шут по каким-то темным делам спешит к мадам Кулик. Зная профессию последней, я подозревала, что Банащак со своим протеже поставляют девочек на виллу «Русалка».
   Сутенеры! Боже, я все никак не переварю жуткие сведения, добытые летом в Щецине. Подумать только, моя мать, а с ней я и ничего не подозревающий отец должны терпеть такого человека под своим кровом!
   В тот день, когда Омерович уехал, я не пошла в школу, а прокралась в его комнату. Обыск провела тщательно, однако очень следила, чтобы ничем не выдать своего пребывания в мансарде. Здесь все было напоказ, форменная витрина. Значит, он предполагал, что кто-нибудь может сюда заглянуть во время его отсутствия.
   На мольберте натянуто полотно с начатым наброском, но могу поклясться, что мольберт пребывает в таком виде уже несколько лет, хотя краски и палитра лежат так, словно работу только что прервали. Художник от слова «худо»! И актеришка из погорелого театра.
   На длинном столе – доска на резных козлах, – заляпанном красками и лаком, толпятся бесчисленные баночки, пузыречки. На особой подставке – перья, кисти, какие-то штихели. Несколько листов цветного картона. Арабески в четыре краски: золотая, черная, синяя и красная. Я узнала рубашки карт. Но оборотная сторона была пока гладкой, только рамочку выдавили. Создавалось впечатление, что края карт на волосок выше, чем прямоугольник внутри рамки.
   Отдельно лежала стопка картонок с лицевой стороной карт, без рубашки, но и их украшала выдавленная рамка.
   Ага, Омерович клеит карты из двух кусочков картона.
   Ящики комода заперты. Ключа нет, из моей связки ни один не подошел. Я попробовала снять заднюю стенку комода, но этот фальшивый антиквариат сработали на совесть.
   Интересно, что он прячет в ящиках? Но я найду управу на его тайники.
   Единственное, чему я позавидовала, – коллекции пластинок. Прекрасные, шведские. Жаль, что нельзя прослушать. Ничего, как-нибудь приду к нему, когда будет дома, и попрошу послушать. Интересно, фонотека тоже напоказ, как вся его мастерская?
   Меня заинтриговал прессовальный станок – две массивные дубовые доски в тисках на чугунной подставке. Станок скромно притулился в углу под окном, накрытый занавеской.
   Для чего ему станок? Подергала ручку – отжата вниз до упора. Я здорово намучилась, прежде чем открутила винт, который прижимал верхнюю часть пресса.
   Между пластинами лежали две свеженькие колоды карт, уже разрисованные и склеенные, но еще матовые, не лакированные.
   Я их не трогала, чтобы не оставить следов, завинтила пресс и выскользнула из комнаты. Тогда я полагала, что ничего существенного не обнаружила, и ужасно расстроилась.
   Надо поговорить с друзьями, может, помогут вскрыть комод, только, черт побери, нельзя признаваться, зачем мне весь этот театр!
   Однако какое-то смутное подозрение зародилось, когда Омерович, втянувший отца в историю с подарком для кого-то в Париже, попросил меня зайти к нему. Сама по себе вполне невинная просьба.
   Я отправилась за этим подарком и разглядывала мансарду, словно никогда раньше не бывала в мастерских художника. Он искоса присматривался ко мне, стараясь не показывать, что вот-вот лопнет от гордости: творец-созидатель, необыкновенная личность, даже снятую комнатенку может превратить в храм искусства.
   Я спросила его о портрете Дориана Грея и подумала, что намек слишком прозрачный. Куда там! Этот болван о себе настолько высокого мнения, что никакая ирония не пробьется через этот барьер.
   Подарком для знакомого во Франции оказались фирменные карты Омеровича, точно такие же, как те, которыми восхищалась Винярская, назвав их произведением искусства.
   Да, красивые, возможно необычные, но чтобы сразу «произведение искусства»? Изрядное преувеличение. Ежели это верх возможностей пана Казика, то ему суждено умереть «неизвестным художником».
   Колоды карт, которые он при мне упаковывал, оказались теми, что я видела в прессовальном станке.
   Омерович надписал на обертке адрес, не упустив возможности сообщить, что рю Лафайетт находится на Монмартре. И болтал, болтал… Я притворялась, что слушаю, но думала о картах. Я вспомнила половинки, лежавшие у него на столе, когда я шарила по мансарде. Больше всего мне не давала покоя вдавленная рамочка, хотя я и не понимала почему. Так, смутные подозрения.
   Подарок Омеровича я отнесла к себе, закрылась в комнате на ключ и тщательно осмотрела каждую карту. Снаружи ничего особенного я не заметила, но наконец поняла, почему рамка вдавленная!
   Эти карты склеивали из двух половинок, на чистой, внутренней стороне – прямоугольное углубление. Получается что-то вроде плоской коробочки, в которой можно спрятать, например, листик тонкой бумаги!
   Эврика! Заславская, позвольте сделать вам комплимент: вы гениальны! Щеки у меня горели, в голове вспыхивали самые фантастические предположения. «Школьница раскрыла козни шпионов!» – чем не заголовок для вечерней газеты.
   Я метнулась в кабинет, цапнула карты, подаренные Омеровичем отцу, и снова заперлась у себя. Лупа у меня была– с тех пор, как увлекалась филателией. Вооружившись оптикой, я принялась внимательно изучать карту за картой. Моя догадка подтвердилась – эти тоже оказались двойные, только раскраска рубашки и символы были выполнены в другом стиле.
   Не думая о последствиях, я схватила лезвие и попыталась разделить пополам одну карту из французской колоды. Процесс шел туго, клей оказался крепче бетона, картон жесткий, я порезала палец, но своего добилась. Расщепив уголок карты, я потянула за него.
   Внутри не было никаких шпионских материалов, всего лишь обычная банкнота в сто долларов.
   Я стояла, уставившись на зеленую бумажку как баран на новые ворота.
   Что делать?! Наконец я очнулась. Во мне росло бешенство. Передо мной лежал подранный на мелкие кусочки трефовый туз. Этого никто не склеит. К счастью, банкнота уцелела.
   Ну и как теперь быть? Заславская, шевели мозговой извилиной! Меня едва кондратий не обнял! Да как смеет эта сволочь использовать моего отца в своих паршивых махинациях?!
   Я так разъярилась, что в первую секунду хотела бежать к отцу и рассказать об этом фортеле. Насчет того, как поступит отец с типом, который попытался сделать из него дурака, можно было не сомневаться. Начистит этому клоуну рыло и вышвырнет из дома.
   А дальше что? После первого приступа бешенства медленно наступало отрезвление. Какие шаги можно ждать от Банащака, когда дело примет такой оборот? Этого я предвидеть не могла, но чувствовала, что для мамы все может кончиться фатально. Если спрогнозировать, как отец отреагирует на дела двадцатилетней давности, трудно, то теперешнее сотрудничество матери с этим гангстером уж точно приведет его в ярость.
   Потом папа будет жалеть о своем поведении, потому что последствия его взрыва могут быть необратимы.
   Мама права, временами упрекая меня в инфантильности. Нате вам: впервые в жизни возникла ситуация, когда необходимо принять самостоятельное решение, а я мечтаю помчаться к папочке и вывалить на него весь этот паштет!
   Стоп!
   Спрятать фаршированные карты и велеть Омеровичу убираться к чертовой бабушке? Правда, эти карты тоже козырные, простите за каламбур, но только в игре с этим паяцем. Зато Банащака они не касаются. Во всяком случае, для шантажа этого слишком мало. А если я слишком рано подцеплю на крючок его сообщника, Банащак отомстит матери.
   Так плохо и этак скверно.
   Одно ясно. Черт на сатану не полезет, как говорит Анеля. Отец эту контрабанду не повезет.
   В таком случае выход один. Фаршированные гринами карты останутся у нас, а я упакую колоды, которые Омерович подарил отцу. А там – «посмотрим, как карта ляжет»!
   Всех карт я разрезать не могу, потому что некому их потом склеить, но уверена, что внутри сидят немалые деньги. Я схватила первую попавшуюся карту, а этот хмырь не стал бы ради паршивых ста долларов делать целую колоду.
   Я представила себе рожу адресата с улицы Лафайетт. Ждет он, ждет сувенира из Варшавы, получает – а там фига с маслом! Вот обалдеет-то! Жалко, я не увижу.
   Ну хорошо, а с дурацким трефовым тузом что делать?
   Тот, в Париже, получит полные колоды, но и в картах, что остались у нас, должен быть туз.
   Надо немедленно где-нибудь раздобыть точно такого же трефового туза!
   Прокрасться к Омеровичу и стибрить одну из приготовленных карт? Он тут же спохватится, потому что работа эта ювелирная, не ширпотреб.
   Я уже погружалась в черное отчаяние, как вдруг меня осенило. Пиноккио! Только он меня спасет! Конечно, Пиноккио! Как это я про него забыла!
   Зовут его Стефан, но мы прозвали Пиноккио, потому что он ходит точно так же, как деревянный человечек, и такой же симпатичный.
   Пиноккио всегда был странный, а в старших классах у него проснулся талант художника. Рисование стало его великой страстью, и с годами эта страсть не проходила. Наоборот, перешла в хроническую стадию.
   Он самозабвенно учил историю искусства, в этой области стал настоящим эрудитом, а физику от химии не отличал и огребал двойки по полной программе. Отчего провалил экзамены на аттестат в прошлом году, и тут началась трагедия.
   Родители очень хотели вырастить сына порядочным человеком, то есть инженером, а Пиноккио не мог быть инженером, зато мечтал закончить художественный лицей и сдать в Академию искусств.
   Конфликт протекал весьма бурно, и Пиноккио ушел из дома. Его предки не стали удерживать наследника, полагая, что блудный сын в конце концов наберется ума-разума и вернется с раскаянием. Пиноккио оказался человеком железным и не вернулся.
   Мы, его друзья, считали, что общество, может быть, и лишилось скверного инженера, но получило надежду обрести незаурядного художника.
   Пиноккио кочевал по приятелям, часто жил и у нас. Здесь ему было спокойно, никто не отравлял существования, вот он и рисовал целыми днями: на листах ватмана, даже на газетах, если не хватало денег на бумагу. Но он был человеком гордым и никогда не принял бы денег, если сам их не заработал.
   Пиноккио не был исключением. Я приводила в дом разных «квартирантов», и мои предки относились к ним с неизменным дружелюбием. У них есть редкостная для родителей черта: мать и отец всегда с пониманием относятся к полосам неудач в жизни молодого поколения. Для них поиск себя самого и оригинальности во внешнем виде или образе жизни – естественное явление, закон природы.
   Поэтому я дружила с очень разными ребятами и девушками. В основном это все-таки были парни, кто старше, кто моложе меня. Не самые лучшие ученики и отнюдь не пай-мальчики. Некоторые из «дурных семей», а не «сливки общества». Трудные, с шершавым характером, но мыслящие и тонко чувствующие.
   У нас их никто не пиявил и не терзал нравоучениями. Никто не задавал трудных вопросов, если сами бунтари не жаждали излить душу.
   Может, именно за это доверие друзья так любили моих предков. Да что там любили, уважали их, и никто сроду не подложил им свинью!
   В последнее время Пиноккио приютил какой-то художник, у которого была настоящая мастерская и прекрасные жилищные условия. Мужик оказался бескорыстным и не педерастом, как пара-тройка других, с радостью готовых опекать молодого питомца муз.
   Я поехала на Старе Място.
   – Пиноккио, спаси! – Я показала обрывки карты, не посвящая его в подробности.
   Он внимательно рассмотрел рубашку, отметил даже вдавленную рамочку.
   – Нужна точно такая же?
   – Только не склеивай половинки, я сама это сделаю!
   На следующий день я засунула в дубликат трефового туза сто долларов, края смазала клеем, а сверху навалила десять томов энциклопедии.
   Покрытый лаком трефовый туз – неоценимый Пиноккио дал мне и лак! – на глаз ничем не отличался от остальных карт.
   Обе фаршированные баксами колоды я положила на прежнее место, а подаренные Омеровичем засунула в папин багаж. Назавтра отец уехал в Париж.
   Омерович пригласил меня на кофе в «Омар». Естественно, я этим воспользовалась. Пришла туда пораньше и первым делом наткнулась на того типа, Банащака. Он меня сразу узнал, издалека поклонился и пропал в подсобке. Выглянул оттуда, только когда появился Омерович.
   Кавалер мой был не в своей тарелке. Его смущало присутствие Банащака, который подсел к столику какой-то женщины. Она бешено жестикулировала и украдкой посматривала в нашу сторону.
   Прошло несколько дней, и мне стало казаться, что наш квартирант меня избегает. Может, занят?
   Нет, не в этом дело. Похоже, Банащак на него разозлился за то, что Омерович пригласил меня в «Омар». Неужели эта сволочь о чем-нибудь догадывается?
   Да нет, каким образом? Он видел меня один раз, всего пять минут, несколько месяцев назад. Может быть, «Омар» – что-то вроде пансионата мадам Кулик в Свиноустье?
   Недели через две после нашего неудачного свидания в «Омаре» Омерович постучался ко мне в комнату. Принес два действительно интересных куска ткани. Оказалось, это и есть батик. Я отослала его к матери. Так будет куда приличнее.
   – Вы не заняты вечером? – поинтересовался квартирант. Я помотала головой. – У меня есть новые записи, давайте послушаем.
   Я согласилась, заинтригованная: что за этим кроется? Успела заметить, что он ничего не делает спонтанно, все у него более или менее запланировано и продумано. И еще я приметила, что он всегда искал моего общества, когда матери не было дома и подальше от соколиного взора Анели.
   У Омеровича на мою скромную особу какие-то виды, ясен перец. Странное дело, меня все терзал вопрос: я ему действительно нравлюсь или он все делает по поручению своего патрона?
   Вечером я пришла в мансарду. В комнате горело только одно бра под янтарным абажуром. Сбоку, на передвижном столике, стояли вино и коньяк. Магнитофон и пленки уже приготовлены на полу у дивана.
   Хата, пузырь и гармошка! Видать, этот балбес решил соблазнить меня в моем собственном доме. Время выбрал что надо – Анеля спит внизу, мама вернется с дежурства только завтра утром.
   Я присела на краешек кресла, как распоследняя телятина. Ладно, пока буду играть дурочку из переулочка, которая жизни не нюхала. Омерович сел возле меня, включил магнитофон. Моцартом решил очаровать, эстет!
   – Немного вина? – он пододвинул столик. Я мяукнула – мол, самую капельку. Потягивала винцо, слушала, как он токует, и меня разбирал смех. Такое это все было дешевое, примитивное и вообще кошмар! А он ничего не замечал, вошел в роль: такой грустный, не понятый всем миром, трогательный и лиричный, очарованный… мной, девушкой его мечты!
   Ах ты болван! Я с трудом сдерживала зевоту. Переоценила его, считала, что репертуар у него получше будет. Старый конь, тридцать пять лет – и такая банальность! Наверное, так соблазняли девочек во времена его замшелой юности.
   Омерович ловко придвинулся ко мне, небрежно оперся на подлокотник моего кресла. В упор уставился действительно красивыми глазищами. Карие, теплые, выразительные – замечательно маскируют внутреннюю пустоту.
   – Не терплю фамильярности! – Я скинула его руку, двинувшуюся к моему бедру.