[17]так как всю жизнь охает тонким голоском, может, у него что-то болит в нутре, но он не знает, как объяснить.
Адега не хотела б умереть, не повидав моря.
– Плохо не то, что умрешь, этого не миновать, плохо, что живые будут смеяться; я утешаюсь тем, что пережила мертвяка, и на немалый срок пережила. Мертвяк, убивший моего покойника, мертв, и мертв надежно, а я живу; чего я не хочу – это умереть, не повидав моря, оно должно быть очень красивым. Дурная Коза говорила, что, по крайней мере, величиной с провинцию Оренсе, а то и больше. Мертвяк, что убил Афуто и моего, уже мертв, и это всегда утешает. Нужно держаться воды, вода прочнее воздуха. Дурная Коза здорово дрессирует птиц и зверьков, не хуже Поликарпо из Баганейры: сов, ворон… совы глупее ворон… жаб, коз – этих легко; ласок, летучих мышей, кого хочешь. Дурная Коза еще умеет оглушать кур, холостить змей и заставляет лисиц плясать, сунув им в задницу перец, – вот смеху-то! Дурная Коза стоит побольше иных мужчин. Любая из нас, женщин, иногда сойдется с собакой, такой обычай, когда молода, все годится; или с дурачком, еще лучше с сопляком, только б не был слишком холоден и не ревел; мужчина подыщет козу с хорошим выменем, ухватит за рога и давай елозить вволю – это естественно. Ладно. Но Дурная Коза вытворяла с волком то, что другие с собаками, никто не верит, но это правда, своими глазами видела. Звери слушаются Дурной Козы, потому что мать зачала ее на коне, на скаку, во время сен-луренсинской бури, что каждый год убивает одного кастильца, одного цыгана, одного негра и одного семинариста, очень злая, жестокая и опустошительная буря. Дурная Коза своей окариной предупреждает о ненастье беззащитных зверьков – крота под землей, землеройку в лесу, паука на душистом горошке, улитку на листьях репы и прочих…
У всех Каррупо бородавка из свиной кожи на лбу, как фабричное клеймо или каинова печать. У Фабиана Мингелы (Моучо) в жилах кровь Каррупо, закона он не соблюдает, доверять ему нельзя. Неизвестно, откуда Каррупо пришли, не здешние, пожалуй, из Марагатерии, за Понферрадой, бежали от голода или от правосудия, кто знает. Фабиан Мингела (Моучо) всегда натачивает наваху и грозится ею, мол, когда-нибудь напою ее. Каррупо не работают на земле, не растят скота, Каррупо – подкрышники: так называют тех, кто работает, сидя под навесом, по крайней мере, не под дождем: сапожников, портных, приказчиков в лавках, цирюльников, писарей, всех, кому для работы ни силы, ни земли не нужно. Второй признак выродка – низкий лоб. Видишь лоб Фабиана Мингелы? Ладно, такие вот дела.
Мончо Рекейхо Касболадо, которого зовут Мончо Прегисас, [18]так как он хочет одного – ходить и глядеть на мир, воевал вместе с Ласаро Кодесалем, убитым в Марокко, но сам вернулся живым, хоть и без ноги. Мончо Прегисас объехал, причем всегда на голландских судах, весь мир; больше всего ему понравился Гуаякиль.
– С деревяшкой, если хорошо подогнана, – утверждает он, – живется тоже неплохо, верьте не верьте. У индейцев Нью-Титаника, острова в Тихом океане (его потопили англичане, потому что туземцы хотели ввести метричную систему, потопили снарядами), деревянная нога – признак отличия, меня хотели сделать премьер-министром, но я сказал нет, предпочитаю вернуться домой…
Мончо Прегисас умеет находить древности, он лукав, влюбчив, решителен, захребетник и фантазер. По его словам, на пляже в Бастинаниньо растет редкостное дерево, омбу, листья осенью, сраженные тоской, падают на землю, сворачиваются, как раковины, превращаются в слепых нетопырей, у которых на крыльях нарисован череп. Если подует ветер, они могут подняться и лететь, если нет, лежат на земле, пока не умрут с голоду; убив их, навлечешь беду, если оставить их на земле, ничего не случится и все будет идти своим ходом.
Адега дружила с Мончо Прегисасом, даже были как-то помолвлены, но уже много лет не виделись.
– Слушайте, дон Камило, вам лишь бы тешиться в постели да ублажать плоть. Но лучше всего на свете – это потерпеть и пережить отпетых и приговоренных к смерти мертвяков, у которых смерть написана на лбу, в глазах и на сердце, потому что все хотят, чтобы они умерли. Да, это закон Господа: кто пролил кровь, отравится кровью и потонет в крови. И кроме того, ему не улизнуть, все двери мира закрыты. Народ устал от мертвяков, что бродят, сея смерть, и когда приходит час расплаты (приходит по Божьему усмотрению, но приходит всегда!), те, что плакали, но остались в живых, сажают орех, чтобы вести счет, а также пусть свиньи порадуются. Уже много орехов посажено! – взывали мертвяки, для которых час расплаты еще не настал, – давайте покаемся! Нет, уважаемые, отвечали им, это дикие орехи, известно, они сами выросли, чтобы кабаны ели свежие плоды.
Адега закончила хриплым голосом. Проглотила слюну и улыбнулась. – Извините, хотите, сыграю на аккордеоне польку «Фанфинетта»? Я уже старая, но все-таки получается, увидите.
Адега играет на аккордеоне основательно и со вкусом.
– Вы играете очень хорошо.
– Нет, как убили моего покойника, у меня в голове всегда беспорядок и мне не нужно ни хорошей игры, ни аккордеона. Ничего. Играю без удовольствия, все равно что пианола. Можно поплакать? Сейчас перестану.
Адега уронила две-три слезинки.
– Когда прикончили мертвяка, что убил моего мужа, думала, станет легче дышать, но нет. Раньше ненавидела, теперь презираю, на это у меня уходят силы. Раньше молчала, теперь говорю, пожалуй, больше чем следует. Играть на аккордеоне – что пить воду из ручья, сегодня есть жажда, завтра нет. Я – из этой земли, и отсюда меня никто не сгонит; когда умру, превращусь в землю, буду кормить собой дрок, сделаюсь цветами дрока и так далее, увидите!
Адега умолкла и подала еще две рюмки водки для себя и для меня.
– Ваше здоровье!
Сад за домом сеньориты Рамоны со всеми его папоротниками, тростниками и самоубийствами доходит до реки. Три самоубийства за одиннадцать лет не так уж много. У нас мало самоубийств – старик от беззащитности, девушка от несчастной любви, новобрачная от тоски и угрызений совести; никто не знает, нарочно или нет утонула мать сеньориты Рамоны.
– Раймундо, что из Касандульфов, – говорит она мне, – наш с тобой кузен, тебе со стороны матери, мне – отца. Мы с тобой родня через родных, но поскреби нас, пожалуй, найдешь родство еще глубже. В нашем краю все так или иначе родня, кроме Каррупо, что прилетели из другого мира и растут теперь, как волчий хлеб, у всех у них бородавка из свиной кожи на лбу.
Сеньорите Рамоне лет тридцать, может, немного больше, она гордая, чуточку капризная, но держится уверенно.
У сеньориты Рамоны большие глаза, черные, как антрацит из Компостелы, она смуглая, пожалуй, почти мексиканка, у Касандульфов была бабка или прабабка из Мексики. У сеньориты Рамоны было три жениха, но замуж она не вышла, из гордости. Сеньорита Рамона сочиняет стихи, играет сонаты на пианино и живет с двумя дряхлыми слугами и двумя служанками, старыми ведьмами, – наследство отца, дона Брегимо Фараминьяса Хосина, спирита и любителя банджо, который умер майором интендантства. Слуги сеньориты Рамоны – четверо недотеп, то, что называется четыре несчастья, но их не выбросишь на улицу – умрут от голода и нищеты.
– Нет, живите, пока вас не схороню, возможно, долго не протянете.
– Спасибо, сеньорита, Господь воздаст вам за доброту.
Сеньорите Рамоне достался от отца черный, очень респектабельный «паккард» и белая, элегантная «изотта-фраскини», но они всегда в гараже. Сеньорита Рамона умеет водить, единственная женщина в округе, у которой есть права, но никогда не выводит машину из гаража.
– Расходуется слишком много бензина, пусть ржавеют. В зале сеньориты Рамоны висят два портрета кисти дона Фернандо Альвареса де Сотомайора, на одном она в народном костюме, на другом – ее мать в испанской мантилье.
– Очень похоже, правда, Камило?
– Пожалуй, у него все портреты очень похожи. Раймундо, что из Касандульфов, сын тети Сальвадоры, младшей сестры моей матери, образован и очень красив. Когда он навещает нашу кузину Рамону, всегда приносит в подарок белую камелию.
– Возьми, Монча, [19]знай, что я тебя люблю и не забываю.
– Спасибо, Раймундино, не утруждай себя.
У сеньориты Рамоны песик фокс, ангорский кот, огромный стоцветный попугай, зеленый попугайчик, обезьянка, черепаха и два лебедя; лебеди плавают в пруду сада, иногда добираются до реки, но всегда возвращаются. Сеньорита Рамона очень любит животных, не нравятся ей только те, что служат человеку: коровы, свиньи, куры; за исключением лошадей; у сеньориты Рамоны есть рыжий конь, лет ему примерно двадцать.
– Кони – как мужчины, красивые и пустые, но у некоторых из них чувства благородные.
У всех животных сеньориты Рамоны есть имена, кроме зеленого попугайчика: песик зовется Уайльд и спит с хозяйкой, кот – Кинг, попугай – Рабечо, обезьянка – Иеремия, черепаха – Харопа, конь – Карузо, а лебеди – Ромул и Рем. Кота кастрировали, так как однажды ночью, когда плоть захотела плоти, он убежал из дому, вернулся лишь утром, грязный, грустный и израненный. Сеньорита Рамона приказала взять нож.
– Бедный зверек! Остается только кастрировать.
И, ясное дело, кастрировали, и он уже не убегал. Зачем? Попугай – сине-бело-красный, как французское знамя, кое-где зеленые и желтые перья. Он живет на шесте и прикреплен надежной цепочкой; спустится, поднимется, слезет, залезет, всегда с достоинством, без лишнего энтузиазма, с видом снисходительной скуки. Обезьянка мастурбирует и кашляет. Черепаха спит, лебеди плавают, с отвращением, но не без изящества. В доме сеньориты Рамоны единственное животное, не отмеченное печатью скуки, – конь.
– Не смейся, Раймундино. Плохо не то, что я одна, я всю жизнь одна и привыкла… плохо то, что дни идут, а ум блуждает, думаешь о ерунде и, кажется, теряешь разум. Каждый день мы все более отдаляемся от себя самих. Ты не думаешь, что следовало бы переехать в Мадрид?..
Льет как из ведра на нас грешных, земля окрашивается кротким цветом неба, на котором не увидишь сейчас ни одной птицы. Раз я не умею ни на скрипке, ни на гармонике и не нашел ключ от шкафа с коллекцией марок, провожу вечера в постели с Бенисьей, читаю стихи Хуана Ларреа и слушаю танго. Бенисья вчера была в Оренсе и привезла в подарок кофеварку, очень практичная, на две чашки, одну для меня, другую для себя.
– Хочешь еще кофе?
– Ладно.
То, чем грешат, у Бенисьи в добром здравии, соски большие и темные, твердые и сладостные. Глаза у Бенисьи синие, в постели она властная и бесшабашная, грешит с большим знанием дела. Ни читать, ни писать не умеет, но всегда смеется, ничуть не смущаясь.
– Хочешь, станцуем танго?
– Нет, я замерз, иди сюда.
Бенисья всегда теплая, даже в холода; Бенисья – машина, вырабатывающая тепло и радость. Хорошо, что я не умею играть на скрипке и на гармонике.
– Поцелуй меня!
– Ладно.
– Дай стаканчик водки.
– Ладно.
– Пожарь чорисо.
– Ладно.
Бенисья, как послушная свинья, никогда не скажет «нет».
– Останься со мной на ночь.
– Не могу, ко мне придет Фурело Гамусо, поп из Сан-Адриана, ну, сейчас он служит в приходе Санта-Мария де Карбальеда, он всегда является в первый вторник месяца.
– Ладно!
Ласаро Кодесаля, рыжего красавца, убил мавр в тени смоковницы, выстрелил предательски из берданки, и когда тот меньше всего думал о смерти. У Ласаро Кодесаля, когда смерть вошла к нему через ухо, в мыслях была Адега, нагая и раскоряченная – все мы разок бываем молоды. У ключа Миангейро, где нынче прокаженные омывают язвы, растет еще смоковница, ветви которой превратились в копья, чтобы Фигероасы могли спасти семь девственниц из мавританской башни Пэито Бурдело. Сегодня уже все забыли эту историю. У Марраки, торговки дровами во Франселосе, о которой говорит в своей книге один из друзей Адеги, было двенадцать дочерей, все уже к 10 годам стали женщинами и зарабатывали на жизнь передком. Одну из них, Карлоту, что была в заведении Пелоны в Оренсе, знавала Эльвира из кафе доньи Розы. Прозрачную воду Миангейро нельзя пить, даже птицы не пьют, она омывает кости мертвецов, потроха мертвецов, несчастья мертвецов и несет с собой много горя.
Слепой Гауденсио из борделя Паррочи очень исполнителен и никогда не устает от аккордеона.
– Пасодобль, Гауденсио.
– Как прикажете.
Слепой Гауденсио живет там же, где работает, в заведении Паррочи, устроил себе жилище на соломенном тюфяке под лестницей, в каморке Гауденсио тепло и уютно. Темно, правда, но свет и не нужен: слепым все равно, что он есть, что нет.
По утрам, окончив играть, в пять или в полшестого Гауденсио идет послушать мессу в церкви на улице Амаргура, а потом спит до полудня. Когда он умер, девки купили ему венок и заказали мессы; на похороны не смогли пойти, полиция не разрешила.
– Ваш дед уехал когда-то в Бразилию, – говорит Адега, – верно, когда убил Хана Амиэйроса и напугал Фуко, а Манече дал 50 тысяч реалов, звонких и полновесных – тогда это было состояние (остальное у него было в акциях железной дороги), – и рекомендательное письмо дону Модесто Фернандес-и-Гонсалес, автору «Гасиенды наших дедов», который подписывался Камило де Села и писал статьи в «Иллюстрированной Испании и Америке» и в «Испанских новостях». Манеча уехала в Мадрид, открыла магазин «Оренсанка» на улице Сан-Маркос и так как была аккуратна и предприимчива и работы не боялась, смогла удержаться и даже процветать; под конец стала женой депутата дона Леона Рока Ибаньеса, родила ему 8 дочерей, которые все удачно вышли замуж, и двух сыновей, один – помощник архитектора, другой – прокурор. Внук дона Леона и Манечи, сын от второго брака их четвертой дочери Марухиты, стал секретарем в республиканском правительстве и умер в Баркисимето, Венесуэла, в 1949-м, был депутатом и называл себя дон Кларо Комесанья Рока – Амиэйрос у него уже было на четвертом месте. Манеча всегда была красивой, дети и внуки тоже недурны собой, хотя, пожалуй, и не так. Одна из дочерей секретаря, то есть правнучка Манечи, Аида Комесанья Бетенкур, стала в пятидесятых годах «мисс Баркисимето»…
Есть дурачки счастливые и есть несчастные – так было испокон века и всегда будет. Рокиньо Боррен – дурачок несчастный, его лет пять продержали в ящике, чтобы никому не мешал; когда его вытащили, походил на бледного волосатого паука.
– Такой уж он. Не видишь, что он дурачок, – говорит его мать.
– Не знаю, женщина. Пожалуй, ему бы понравилось размять ноги и вдохнуть воздуху.
– Пожалуй! Не скажу, что нет!
Мать Рокиньо Боррена считает, что дураки не чувствуют ни плохого, ни хорошего.
– Раз уж дураки…
Раньше можно было совершать паломничества, но сейчас и слышать о них не хотят, голодно, развлекаются по-другому, шепчутся, пересказывают свои беды, тоже шепотом, теперь повышать голос незачем. С виноградника пономаря свисают гирлянды распятых зверьков, словно клочья, исхлестанные дождем и смердящие гнилью. Катуха Баинте, дурочка из Мартиньи, когда никто не видит, подбегает к ограде и показывает дохлому зверью груди.
– На, на, все, что есть, проклято! Иуда Тадео, апостол святой, пусть мое горе пройдет стороной. На, на, пусть все сметет дождем. Апостол Иуда, живешь ты в раю, пошли утешение в душу мою. На, на, пусть все заметает ветер.
Пономарь часто прогоняет дурочку камнями:
– Вон отсюда, чертова дура! Показывай свои сиськи дьяволу и оставь порядочных людей в покое!
Дурочка прячет груди и хохочет. Потом уходит вниз по дороге, завернувшись в дыхание дождя, все смеясь и оглядываясь каждые три шага.
Катуха Баинте – простодушная дура, не проклятая идиотка, живет на что придется, по инерции, с голоду умереть нелегко; иногда кашляет и харкает кровью, но обычно поправляется, когда наступает Иванов день и тучи понемногу уходят с неба. Катухе Баинте, наверно, лет двадцать или двадцать два, и больше всего она любит купаться нагишом в мельничном пруду Лусио Моуро.
Поп из церкви Сан-Мигель де Бусиньос дон Мерехильдо шествует по жизни, облаченный в тучу мошкары, по крайней мере тысяча мошек всегда вокруг него, ясно, что мясо у него сладкое и очень питательное. Однажды в Оренсе он фотографировался, и пришлось держать его в потемках не меньше получаса, чтобы мошки успокоились и заснули.
– А почему не использовали мухобойки?
– Не знаю, наверно, не подобает.
Поп из церкви Сан-Мигель де Бусиньос дон Мерехильдо живет со старой служанкой, которая пропахла нафталином и почти каждый день напивается кофейным ликером.
– Долорес.
– Слушаю, дон Мерехильдо.
– Этот хлеб черствый, ешь его сама.
– Да, сеньор.
У Долорес много лет назад вскочил на руке фурункул, возможно, злокачественная опухоль, и врач, боясь осложнений, послал ее в больницу, чтобы отрезали руку, и, конечно, ее отрезали.
– И с одной рукой можно хорошо управиться, люди, сами знаете, работать не привыкли.
Поп из церкви Сан-Мигель де Бусиньос огромен как бык, а задом трубит что твой лев. Он говорит:
– Долорес, мы такие, как нам Бог повелел быть, и незачем всякая фальшь, сюсюканье и ужимки, это больше идет актерам и нюням.
– Да, сеньор, им это больше идет.
Поп из Сан-Мигель де Бусиньос любит поесть и поспать основательно.
Поп из церкви Сан-Мигель де Бусиньос любит и другое, но об этом незачем болтать. Плоть слаба, и кто без греха, пусть первый бросит камень.
– Что у нас в стране есть, так это болтуны, которые не знают стыда.
– Да, сеньор, и богохульствуют, и делают глупости, и лжесвидетельствуют.
Говорят, у дона Мерехильдо, попа из Сан-Мигель де Бусиньос, пятнадцать незаконных сыновей.
– А кто виноват, если бабы не дают ему проходу? Самки идут, как собачонки, за попом из Сан-Мигель де Бусиньос; перечисляют друг другу его достоинства и не дают ему покоя ни на солнце, ни в тени.
– Извините, дон Мерехильдо, зачем вы их терпите?
– А почему не терпеть их? Бедняжки, они хотят только утешения.
Верхний этаж дома Поликарпо из Баганейры, дрессировщика зверей, обрушился, когда умер его отец и все общество собралось наверху. Боже, как мы уцелели! Никто не погиб, но много было разбитых костей и голов, и немало душ ушло в пятки. Известно, что не выдержали балки, так как пол раскололся надвое, и все оказались в конюшне на соломе. Покойника пришлось укладывать заново.
– На улице его нельзя оставить, вымокнет. Не видишь, уже намок? Прислони его к стене.
В суматохе у Поликарпо сбежали три ученые куницы, которые слушались, как дети, и плясали под барабан.
– Это были зверьки первый сорт, – сокрушался он, – таких никогда уже не встречу.
Отец Поликарпо умер в 90 лет, выпив лишнего, старик любил вино, и не так уж оно ему вредило, если продержался столько, теперешняя молодежь пожиже, а прежде, когда работали по-настоящему, мужчины пили, курили, но могли схватиться с кабаном и ножом раскроить его сверху донизу.
Отец Поликарпо промотал состояние, чтобы жить по вкусу. Отца Поликарпо звали в жизни дон Бениньо Портомориско Турбискедо, он родился в состоятельной семье, другое дело, что потом остался без гроша. У дона Бениньо было полно причуд, везде он видел измену. Дон Бениньо всегда считал женщину самой развратной и неверной из всех самок, не исключая змей. Дон Бениньо женился на Доротее Экспосито из Баганейры, красивой и томной, довольно загадочной воспитаннице его матери, у них выжил только один сын, последний, Поликарпо, остальные одиннадцать погибли – выкидыши и недоноски.
– Кто мне велел брать в жены подкидыша? – сетовал дон Бениньо. – Такое случилось со мной из-за доверчивости и глупости. Эта баба такая же шлюха, как ее мать, о которой никто никогда не узнает. Есть вещи, о которых лучше не знать, чтобы не огорчаться.
Дон Бениньо был ревнивее японца, и без всяких оснований – ни разу его подозрения не подтвердились; бедняжка Доротея, с самого рождения Поликарпо дон Бениньо запер ее в комнате и держал на хлебе и воде двенадцать лет, пока ей не стало невтерпеж и она не покончила с собой, перерезав вены стеклом! Какой ужас! Как это возможно! За Доротеей смотрел бывший семинарист, рябой заика Луисиньо Босело (Паррульо [20]); дон Бениньо, взяв его на службу и объяснив обязанности, оскопил, чтоб не было дурных намерений и предательства. Парень сперва немного разозлился, но потом, увидя, что дела уже не исправить, подумал, что не так уж это плохо, и примирился.
– Оно того стоит, – говорил он, – нет возможностей, нет и риска, кроме того, в этом доме кормят горячим.
Сеферино Фурело, поп из Санта-Мария де Карбальеда, один из братьев Гамусо, по первым и третьим вторникам месяца посещал Бенисью, проводил ночь и уходил до рассвета, чтоб соблюсти приличия, никому не следует интересоваться жизнью ближнего, тем более священника; священник тоже мужчина и ничего дурного, если мужчине нужна женщина. Бенисья в постели – огонь, любит повоевать.
– Ай, дон Сеферино, как вы мне нравитесь! Ну же, ну же, у меня уже подходит! Ай, ай!
Бенисья почтительна, никогда не говорит дону Сеферино «ты».
– Подвиньтесь, я вас обмою. Вы много знаете, дон Сеферино. И с каждым днем все моложе!
– Нет, доченька…
Дон Сеферино, когда получает десятину и примиссии – ладно, теперь нет десятин и примиссии, – когда приход дает ему что-нибудь: пару цыплят, яйца, чорисо, сумку яблок, а если был хороший улов, то и рыбу, всегда приносит часть Бенисье.
– Всем нам нужно есть, Господь Бог карает за скупость, это и вправду дурной смертный грех. Кроме того, все, что в Испании, – для испанцев.
Бенисья благодарна от души.
– Хотите, я вытащу грудь из корсажа?
– Нет, потом.
Одноногий Мончо Прегисас, соратник Ласаро Кодесаля, предательски убитого мавром, всегда говорил с большим апломбом:
– Раньше в семьях было больше почтения, внимания и чистоты. Моя кузина Георгина, которую вы хорошо знаете, убила своего первого мужа настойкой цветка сан-диего или настойкой хагуарсо и держит под каблуком второго, очищая ему каждую субботу желудок оливильями – осторожней, это совсем не то, что оливки. Дайте мне деревяшку, пожалуйста, она в углу, хочу набрать немного табаку. Спасибо. Моя кузина Адела, сестра Георгины, всю жизнь жевала семена дикой руты, их здесь не бывает, я привез много лет назад пакет, и теперь она выращивает ее в горшках, лист омбу похож на пустой мешок или на пустую мошонку, в нем много таинственного. Мать этих сестер, ну, моя тетя Микаэла, сестра моей матери, каждый вечер баловалась со мной в углу кладовой, пока дедушка рассказывал о катастрофе в Кавите. Раньше в семьях было больше дружбы и заботливости.
Льет немилосердно или, пожалуй, с излишним милосердием, льет над миром, где остался стертый край горы – по эту сторону; что происходит дальше, не знаю, и это не важно. Льет над землей, которая звенит, как растущая плоть или растущий цветок, и по воздуху летит страждущая душа, прося чье-нибудь сердце приютить ее. Ты ложишься с женщиной, и, когда родится сын или, пожалуй, дочь, что, еще не достигнув пятнадцати, убежит с каким-нибудь бродягой из Леона, дождь все так же будет лить над горой. Две собаки окончили любиться под дождем и теперь ждут, одна глядя на запад, другая – на восток, пока кровь у них успокоится.
– Смотри, окажешься на привязи, как Уайльд.
– Не будь бесстыдницей, Монча.
Сеньорита Рамона после всего на десерт ест плитку шоколада.
– Бог тебе воздаст, Раймундино, ты делаешь меня счастливой.
Сеньорита Рамона на несколько мгновений задумывается, а потом смеется:
– Слушай, а если б у твоей штуки было четыре скорости, как у автомобиля?
– Не будь бесстыдницей, Монча.
Сеньорита Рамона, распущенные волосы и немного опавшая обнаженная грудь, смотрит на своего кузена Раймундо, который, сидя в качалке, закуривает.
– Нет, дурачок! Мы, голые женщины, можем говорить что хотим; то, что говорится в постели, не считается. Я замолчу, когда оденусь!
Маркосу Альбите Мурадасу не хватало двух ног, и он жил в ящике оранжевого цвета, четыре колеса, зеленая пятиконечная звезда на борту, и на ней золотом инициалы М. А. М. Маркосу Альбите искусала ноги бешеная лиса, его парализовало, ноги стали гнить, и, наконец, их отрезали – так и шло одно за другим. У Маркоса Альбите лицо человека, получившего сполна тоски и несчастья. У Маркоса Альбите голос тусклый и гнусавый, голос треснувшей кастрюли.
– Послушайте, я девять лет сумасшедший, за девять лет потерял память, разум и волю, а также свободу. За эти девять лет умерли моя мать, жена и сын, по очереди, потом мне отрезали ноги. Мать удавилась на чердаке, жену переехал грузовик, сына убил дифтерит, может быть, его бы спасли, если бы повезло и были бы деньги… Я ничего не понимаю, сумасшедшим не нужны объяснения. Достаточно того, что они сумасшедшие…
Я принес Маркосу Альбите шесть сигар фабрики «Корона».
– Очень хорошо пахнут, увидишь, и курить их хорошо.
– Большое спасибо, лучший подарок в моей жизни.
Маркос Альбите искусно вырезает из дерева, делает очень представительных мадонн и святых.
– Хотите, сделаю на память святого Камило?
– Ладно.
– Скажите, святой Камило с бородой?
– По правде сказать, не знаю.
Во время поста в заведении Паррочи меньше клиентов. Гауденсио не играет в пост на аккордеоне, в знак уважения.
– Что стоит почтить Господа, мне это нисколько не трудно и, к слову сказать, мне не за что оскорблять его.
Адега не хотела б умереть, не повидав моря.
– Плохо не то, что умрешь, этого не миновать, плохо, что живые будут смеяться; я утешаюсь тем, что пережила мертвяка, и на немалый срок пережила. Мертвяк, убивший моего покойника, мертв, и мертв надежно, а я живу; чего я не хочу – это умереть, не повидав моря, оно должно быть очень красивым. Дурная Коза говорила, что, по крайней мере, величиной с провинцию Оренсе, а то и больше. Мертвяк, что убил Афуто и моего, уже мертв, и это всегда утешает. Нужно держаться воды, вода прочнее воздуха. Дурная Коза здорово дрессирует птиц и зверьков, не хуже Поликарпо из Баганейры: сов, ворон… совы глупее ворон… жаб, коз – этих легко; ласок, летучих мышей, кого хочешь. Дурная Коза еще умеет оглушать кур, холостить змей и заставляет лисиц плясать, сунув им в задницу перец, – вот смеху-то! Дурная Коза стоит побольше иных мужчин. Любая из нас, женщин, иногда сойдется с собакой, такой обычай, когда молода, все годится; или с дурачком, еще лучше с сопляком, только б не был слишком холоден и не ревел; мужчина подыщет козу с хорошим выменем, ухватит за рога и давай елозить вволю – это естественно. Ладно. Но Дурная Коза вытворяла с волком то, что другие с собаками, никто не верит, но это правда, своими глазами видела. Звери слушаются Дурной Козы, потому что мать зачала ее на коне, на скаку, во время сен-луренсинской бури, что каждый год убивает одного кастильца, одного цыгана, одного негра и одного семинариста, очень злая, жестокая и опустошительная буря. Дурная Коза своей окариной предупреждает о ненастье беззащитных зверьков – крота под землей, землеройку в лесу, паука на душистом горошке, улитку на листьях репы и прочих…
У всех Каррупо бородавка из свиной кожи на лбу, как фабричное клеймо или каинова печать. У Фабиана Мингелы (Моучо) в жилах кровь Каррупо, закона он не соблюдает, доверять ему нельзя. Неизвестно, откуда Каррупо пришли, не здешние, пожалуй, из Марагатерии, за Понферрадой, бежали от голода или от правосудия, кто знает. Фабиан Мингела (Моучо) всегда натачивает наваху и грозится ею, мол, когда-нибудь напою ее. Каррупо не работают на земле, не растят скота, Каррупо – подкрышники: так называют тех, кто работает, сидя под навесом, по крайней мере, не под дождем: сапожников, портных, приказчиков в лавках, цирюльников, писарей, всех, кому для работы ни силы, ни земли не нужно. Второй признак выродка – низкий лоб. Видишь лоб Фабиана Мингелы? Ладно, такие вот дела.
Мончо Рекейхо Касболадо, которого зовут Мончо Прегисас, [18]так как он хочет одного – ходить и глядеть на мир, воевал вместе с Ласаро Кодесалем, убитым в Марокко, но сам вернулся живым, хоть и без ноги. Мончо Прегисас объехал, причем всегда на голландских судах, весь мир; больше всего ему понравился Гуаякиль.
– С деревяшкой, если хорошо подогнана, – утверждает он, – живется тоже неплохо, верьте не верьте. У индейцев Нью-Титаника, острова в Тихом океане (его потопили англичане, потому что туземцы хотели ввести метричную систему, потопили снарядами), деревянная нога – признак отличия, меня хотели сделать премьер-министром, но я сказал нет, предпочитаю вернуться домой…
Мончо Прегисас умеет находить древности, он лукав, влюбчив, решителен, захребетник и фантазер. По его словам, на пляже в Бастинаниньо растет редкостное дерево, омбу, листья осенью, сраженные тоской, падают на землю, сворачиваются, как раковины, превращаются в слепых нетопырей, у которых на крыльях нарисован череп. Если подует ветер, они могут подняться и лететь, если нет, лежат на земле, пока не умрут с голоду; убив их, навлечешь беду, если оставить их на земле, ничего не случится и все будет идти своим ходом.
Адега дружила с Мончо Прегисасом, даже были как-то помолвлены, но уже много лет не виделись.
– Слушайте, дон Камило, вам лишь бы тешиться в постели да ублажать плоть. Но лучше всего на свете – это потерпеть и пережить отпетых и приговоренных к смерти мертвяков, у которых смерть написана на лбу, в глазах и на сердце, потому что все хотят, чтобы они умерли. Да, это закон Господа: кто пролил кровь, отравится кровью и потонет в крови. И кроме того, ему не улизнуть, все двери мира закрыты. Народ устал от мертвяков, что бродят, сея смерть, и когда приходит час расплаты (приходит по Божьему усмотрению, но приходит всегда!), те, что плакали, но остались в живых, сажают орех, чтобы вести счет, а также пусть свиньи порадуются. Уже много орехов посажено! – взывали мертвяки, для которых час расплаты еще не настал, – давайте покаемся! Нет, уважаемые, отвечали им, это дикие орехи, известно, они сами выросли, чтобы кабаны ели свежие плоды.
Адега закончила хриплым голосом. Проглотила слюну и улыбнулась. – Извините, хотите, сыграю на аккордеоне польку «Фанфинетта»? Я уже старая, но все-таки получается, увидите.
Адега играет на аккордеоне основательно и со вкусом.
– Вы играете очень хорошо.
– Нет, как убили моего покойника, у меня в голове всегда беспорядок и мне не нужно ни хорошей игры, ни аккордеона. Ничего. Играю без удовольствия, все равно что пианола. Можно поплакать? Сейчас перестану.
Адега уронила две-три слезинки.
– Когда прикончили мертвяка, что убил моего мужа, думала, станет легче дышать, но нет. Раньше ненавидела, теперь презираю, на это у меня уходят силы. Раньше молчала, теперь говорю, пожалуй, больше чем следует. Играть на аккордеоне – что пить воду из ручья, сегодня есть жажда, завтра нет. Я – из этой земли, и отсюда меня никто не сгонит; когда умру, превращусь в землю, буду кормить собой дрок, сделаюсь цветами дрока и так далее, увидите!
Адега умолкла и подала еще две рюмки водки для себя и для меня.
– Ваше здоровье!
Сад за домом сеньориты Рамоны со всеми его папоротниками, тростниками и самоубийствами доходит до реки. Три самоубийства за одиннадцать лет не так уж много. У нас мало самоубийств – старик от беззащитности, девушка от несчастной любви, новобрачная от тоски и угрызений совести; никто не знает, нарочно или нет утонула мать сеньориты Рамоны.
– Раймундо, что из Касандульфов, – говорит она мне, – наш с тобой кузен, тебе со стороны матери, мне – отца. Мы с тобой родня через родных, но поскреби нас, пожалуй, найдешь родство еще глубже. В нашем краю все так или иначе родня, кроме Каррупо, что прилетели из другого мира и растут теперь, как волчий хлеб, у всех у них бородавка из свиной кожи на лбу.
Сеньорите Рамоне лет тридцать, может, немного больше, она гордая, чуточку капризная, но держится уверенно.
У сеньориты Рамоны большие глаза, черные, как антрацит из Компостелы, она смуглая, пожалуй, почти мексиканка, у Касандульфов была бабка или прабабка из Мексики. У сеньориты Рамоны было три жениха, но замуж она не вышла, из гордости. Сеньорита Рамона сочиняет стихи, играет сонаты на пианино и живет с двумя дряхлыми слугами и двумя служанками, старыми ведьмами, – наследство отца, дона Брегимо Фараминьяса Хосина, спирита и любителя банджо, который умер майором интендантства. Слуги сеньориты Рамоны – четверо недотеп, то, что называется четыре несчастья, но их не выбросишь на улицу – умрут от голода и нищеты.
– Нет, живите, пока вас не схороню, возможно, долго не протянете.
– Спасибо, сеньорита, Господь воздаст вам за доброту.
Сеньорите Рамоне достался от отца черный, очень респектабельный «паккард» и белая, элегантная «изотта-фраскини», но они всегда в гараже. Сеньорита Рамона умеет водить, единственная женщина в округе, у которой есть права, но никогда не выводит машину из гаража.
– Расходуется слишком много бензина, пусть ржавеют. В зале сеньориты Рамоны висят два портрета кисти дона Фернандо Альвареса де Сотомайора, на одном она в народном костюме, на другом – ее мать в испанской мантилье.
– Очень похоже, правда, Камило?
– Пожалуй, у него все портреты очень похожи. Раймундо, что из Касандульфов, сын тети Сальвадоры, младшей сестры моей матери, образован и очень красив. Когда он навещает нашу кузину Рамону, всегда приносит в подарок белую камелию.
– Возьми, Монча, [19]знай, что я тебя люблю и не забываю.
– Спасибо, Раймундино, не утруждай себя.
У сеньориты Рамоны песик фокс, ангорский кот, огромный стоцветный попугай, зеленый попугайчик, обезьянка, черепаха и два лебедя; лебеди плавают в пруду сада, иногда добираются до реки, но всегда возвращаются. Сеньорита Рамона очень любит животных, не нравятся ей только те, что служат человеку: коровы, свиньи, куры; за исключением лошадей; у сеньориты Рамоны есть рыжий конь, лет ему примерно двадцать.
– Кони – как мужчины, красивые и пустые, но у некоторых из них чувства благородные.
У всех животных сеньориты Рамоны есть имена, кроме зеленого попугайчика: песик зовется Уайльд и спит с хозяйкой, кот – Кинг, попугай – Рабечо, обезьянка – Иеремия, черепаха – Харопа, конь – Карузо, а лебеди – Ромул и Рем. Кота кастрировали, так как однажды ночью, когда плоть захотела плоти, он убежал из дому, вернулся лишь утром, грязный, грустный и израненный. Сеньорита Рамона приказала взять нож.
– Бедный зверек! Остается только кастрировать.
И, ясное дело, кастрировали, и он уже не убегал. Зачем? Попугай – сине-бело-красный, как французское знамя, кое-где зеленые и желтые перья. Он живет на шесте и прикреплен надежной цепочкой; спустится, поднимется, слезет, залезет, всегда с достоинством, без лишнего энтузиазма, с видом снисходительной скуки. Обезьянка мастурбирует и кашляет. Черепаха спит, лебеди плавают, с отвращением, но не без изящества. В доме сеньориты Рамоны единственное животное, не отмеченное печатью скуки, – конь.
– Не смейся, Раймундино. Плохо не то, что я одна, я всю жизнь одна и привыкла… плохо то, что дни идут, а ум блуждает, думаешь о ерунде и, кажется, теряешь разум. Каждый день мы все более отдаляемся от себя самих. Ты не думаешь, что следовало бы переехать в Мадрид?..
Льет как из ведра на нас грешных, земля окрашивается кротким цветом неба, на котором не увидишь сейчас ни одной птицы. Раз я не умею ни на скрипке, ни на гармонике и не нашел ключ от шкафа с коллекцией марок, провожу вечера в постели с Бенисьей, читаю стихи Хуана Ларреа и слушаю танго. Бенисья вчера была в Оренсе и привезла в подарок кофеварку, очень практичная, на две чашки, одну для меня, другую для себя.
– Хочешь еще кофе?
– Ладно.
То, чем грешат, у Бенисьи в добром здравии, соски большие и темные, твердые и сладостные. Глаза у Бенисьи синие, в постели она властная и бесшабашная, грешит с большим знанием дела. Ни читать, ни писать не умеет, но всегда смеется, ничуть не смущаясь.
– Хочешь, станцуем танго?
– Нет, я замерз, иди сюда.
Бенисья всегда теплая, даже в холода; Бенисья – машина, вырабатывающая тепло и радость. Хорошо, что я не умею играть на скрипке и на гармонике.
– Поцелуй меня!
– Ладно.
– Дай стаканчик водки.
– Ладно.
– Пожарь чорисо.
– Ладно.
Бенисья, как послушная свинья, никогда не скажет «нет».
– Останься со мной на ночь.
– Не могу, ко мне придет Фурело Гамусо, поп из Сан-Адриана, ну, сейчас он служит в приходе Санта-Мария де Карбальеда, он всегда является в первый вторник месяца.
– Ладно!
Ласаро Кодесаля, рыжего красавца, убил мавр в тени смоковницы, выстрелил предательски из берданки, и когда тот меньше всего думал о смерти. У Ласаро Кодесаля, когда смерть вошла к нему через ухо, в мыслях была Адега, нагая и раскоряченная – все мы разок бываем молоды. У ключа Миангейро, где нынче прокаженные омывают язвы, растет еще смоковница, ветви которой превратились в копья, чтобы Фигероасы могли спасти семь девственниц из мавританской башни Пэито Бурдело. Сегодня уже все забыли эту историю. У Марраки, торговки дровами во Франселосе, о которой говорит в своей книге один из друзей Адеги, было двенадцать дочерей, все уже к 10 годам стали женщинами и зарабатывали на жизнь передком. Одну из них, Карлоту, что была в заведении Пелоны в Оренсе, знавала Эльвира из кафе доньи Розы. Прозрачную воду Миангейро нельзя пить, даже птицы не пьют, она омывает кости мертвецов, потроха мертвецов, несчастья мертвецов и несет с собой много горя.
Слепой Гауденсио из борделя Паррочи очень исполнителен и никогда не устает от аккордеона.
– Пасодобль, Гауденсио.
– Как прикажете.
Слепой Гауденсио живет там же, где работает, в заведении Паррочи, устроил себе жилище на соломенном тюфяке под лестницей, в каморке Гауденсио тепло и уютно. Темно, правда, но свет и не нужен: слепым все равно, что он есть, что нет.
По утрам, окончив играть, в пять или в полшестого Гауденсио идет послушать мессу в церкви на улице Амаргура, а потом спит до полудня. Когда он умер, девки купили ему венок и заказали мессы; на похороны не смогли пойти, полиция не разрешила.
– Ваш дед уехал когда-то в Бразилию, – говорит Адега, – верно, когда убил Хана Амиэйроса и напугал Фуко, а Манече дал 50 тысяч реалов, звонких и полновесных – тогда это было состояние (остальное у него было в акциях железной дороги), – и рекомендательное письмо дону Модесто Фернандес-и-Гонсалес, автору «Гасиенды наших дедов», который подписывался Камило де Села и писал статьи в «Иллюстрированной Испании и Америке» и в «Испанских новостях». Манеча уехала в Мадрид, открыла магазин «Оренсанка» на улице Сан-Маркос и так как была аккуратна и предприимчива и работы не боялась, смогла удержаться и даже процветать; под конец стала женой депутата дона Леона Рока Ибаньеса, родила ему 8 дочерей, которые все удачно вышли замуж, и двух сыновей, один – помощник архитектора, другой – прокурор. Внук дона Леона и Манечи, сын от второго брака их четвертой дочери Марухиты, стал секретарем в республиканском правительстве и умер в Баркисимето, Венесуэла, в 1949-м, был депутатом и называл себя дон Кларо Комесанья Рока – Амиэйрос у него уже было на четвертом месте. Манеча всегда была красивой, дети и внуки тоже недурны собой, хотя, пожалуй, и не так. Одна из дочерей секретаря, то есть правнучка Манечи, Аида Комесанья Бетенкур, стала в пятидесятых годах «мисс Баркисимето»…
Есть дурачки счастливые и есть несчастные – так было испокон века и всегда будет. Рокиньо Боррен – дурачок несчастный, его лет пять продержали в ящике, чтобы никому не мешал; когда его вытащили, походил на бледного волосатого паука.
– Такой уж он. Не видишь, что он дурачок, – говорит его мать.
– Не знаю, женщина. Пожалуй, ему бы понравилось размять ноги и вдохнуть воздуху.
– Пожалуй! Не скажу, что нет!
Мать Рокиньо Боррена считает, что дураки не чувствуют ни плохого, ни хорошего.
– Раз уж дураки…
Раньше можно было совершать паломничества, но сейчас и слышать о них не хотят, голодно, развлекаются по-другому, шепчутся, пересказывают свои беды, тоже шепотом, теперь повышать голос незачем. С виноградника пономаря свисают гирлянды распятых зверьков, словно клочья, исхлестанные дождем и смердящие гнилью. Катуха Баинте, дурочка из Мартиньи, когда никто не видит, подбегает к ограде и показывает дохлому зверью груди.
– На, на, все, что есть, проклято! Иуда Тадео, апостол святой, пусть мое горе пройдет стороной. На, на, пусть все сметет дождем. Апостол Иуда, живешь ты в раю, пошли утешение в душу мою. На, на, пусть все заметает ветер.
Пономарь часто прогоняет дурочку камнями:
– Вон отсюда, чертова дура! Показывай свои сиськи дьяволу и оставь порядочных людей в покое!
Дурочка прячет груди и хохочет. Потом уходит вниз по дороге, завернувшись в дыхание дождя, все смеясь и оглядываясь каждые три шага.
Катуха Баинте – простодушная дура, не проклятая идиотка, живет на что придется, по инерции, с голоду умереть нелегко; иногда кашляет и харкает кровью, но обычно поправляется, когда наступает Иванов день и тучи понемногу уходят с неба. Катухе Баинте, наверно, лет двадцать или двадцать два, и больше всего она любит купаться нагишом в мельничном пруду Лусио Моуро.
Поп из церкви Сан-Мигель де Бусиньос дон Мерехильдо шествует по жизни, облаченный в тучу мошкары, по крайней мере тысяча мошек всегда вокруг него, ясно, что мясо у него сладкое и очень питательное. Однажды в Оренсе он фотографировался, и пришлось держать его в потемках не меньше получаса, чтобы мошки успокоились и заснули.
– А почему не использовали мухобойки?
– Не знаю, наверно, не подобает.
Поп из церкви Сан-Мигель де Бусиньос дон Мерехильдо живет со старой служанкой, которая пропахла нафталином и почти каждый день напивается кофейным ликером.
– Долорес.
– Слушаю, дон Мерехильдо.
– Этот хлеб черствый, ешь его сама.
– Да, сеньор.
У Долорес много лет назад вскочил на руке фурункул, возможно, злокачественная опухоль, и врач, боясь осложнений, послал ее в больницу, чтобы отрезали руку, и, конечно, ее отрезали.
– И с одной рукой можно хорошо управиться, люди, сами знаете, работать не привыкли.
Поп из церкви Сан-Мигель де Бусиньос огромен как бык, а задом трубит что твой лев. Он говорит:
– Долорес, мы такие, как нам Бог повелел быть, и незачем всякая фальшь, сюсюканье и ужимки, это больше идет актерам и нюням.
– Да, сеньор, им это больше идет.
Поп из Сан-Мигель де Бусиньос любит поесть и поспать основательно.
Поп из церкви Сан-Мигель де Бусиньос любит и другое, но об этом незачем болтать. Плоть слаба, и кто без греха, пусть первый бросит камень.
– Что у нас в стране есть, так это болтуны, которые не знают стыда.
– Да, сеньор, и богохульствуют, и делают глупости, и лжесвидетельствуют.
Говорят, у дона Мерехильдо, попа из Сан-Мигель де Бусиньос, пятнадцать незаконных сыновей.
– А кто виноват, если бабы не дают ему проходу? Самки идут, как собачонки, за попом из Сан-Мигель де Бусиньос; перечисляют друг другу его достоинства и не дают ему покоя ни на солнце, ни в тени.
– Извините, дон Мерехильдо, зачем вы их терпите?
– А почему не терпеть их? Бедняжки, они хотят только утешения.
Верхний этаж дома Поликарпо из Баганейры, дрессировщика зверей, обрушился, когда умер его отец и все общество собралось наверху. Боже, как мы уцелели! Никто не погиб, но много было разбитых костей и голов, и немало душ ушло в пятки. Известно, что не выдержали балки, так как пол раскололся надвое, и все оказались в конюшне на соломе. Покойника пришлось укладывать заново.
– На улице его нельзя оставить, вымокнет. Не видишь, уже намок? Прислони его к стене.
В суматохе у Поликарпо сбежали три ученые куницы, которые слушались, как дети, и плясали под барабан.
– Это были зверьки первый сорт, – сокрушался он, – таких никогда уже не встречу.
Отец Поликарпо умер в 90 лет, выпив лишнего, старик любил вино, и не так уж оно ему вредило, если продержался столько, теперешняя молодежь пожиже, а прежде, когда работали по-настоящему, мужчины пили, курили, но могли схватиться с кабаном и ножом раскроить его сверху донизу.
Отец Поликарпо промотал состояние, чтобы жить по вкусу. Отца Поликарпо звали в жизни дон Бениньо Портомориско Турбискедо, он родился в состоятельной семье, другое дело, что потом остался без гроша. У дона Бениньо было полно причуд, везде он видел измену. Дон Бениньо всегда считал женщину самой развратной и неверной из всех самок, не исключая змей. Дон Бениньо женился на Доротее Экспосито из Баганейры, красивой и томной, довольно загадочной воспитаннице его матери, у них выжил только один сын, последний, Поликарпо, остальные одиннадцать погибли – выкидыши и недоноски.
– Кто мне велел брать в жены подкидыша? – сетовал дон Бениньо. – Такое случилось со мной из-за доверчивости и глупости. Эта баба такая же шлюха, как ее мать, о которой никто никогда не узнает. Есть вещи, о которых лучше не знать, чтобы не огорчаться.
Дон Бениньо был ревнивее японца, и без всяких оснований – ни разу его подозрения не подтвердились; бедняжка Доротея, с самого рождения Поликарпо дон Бениньо запер ее в комнате и держал на хлебе и воде двенадцать лет, пока ей не стало невтерпеж и она не покончила с собой, перерезав вены стеклом! Какой ужас! Как это возможно! За Доротеей смотрел бывший семинарист, рябой заика Луисиньо Босело (Паррульо [20]); дон Бениньо, взяв его на службу и объяснив обязанности, оскопил, чтоб не было дурных намерений и предательства. Парень сперва немного разозлился, но потом, увидя, что дела уже не исправить, подумал, что не так уж это плохо, и примирился.
– Оно того стоит, – говорил он, – нет возможностей, нет и риска, кроме того, в этом доме кормят горячим.
Сеферино Фурело, поп из Санта-Мария де Карбальеда, один из братьев Гамусо, по первым и третьим вторникам месяца посещал Бенисью, проводил ночь и уходил до рассвета, чтоб соблюсти приличия, никому не следует интересоваться жизнью ближнего, тем более священника; священник тоже мужчина и ничего дурного, если мужчине нужна женщина. Бенисья в постели – огонь, любит повоевать.
– Ай, дон Сеферино, как вы мне нравитесь! Ну же, ну же, у меня уже подходит! Ай, ай!
Бенисья почтительна, никогда не говорит дону Сеферино «ты».
– Подвиньтесь, я вас обмою. Вы много знаете, дон Сеферино. И с каждым днем все моложе!
– Нет, доченька…
Дон Сеферино, когда получает десятину и примиссии – ладно, теперь нет десятин и примиссии, – когда приход дает ему что-нибудь: пару цыплят, яйца, чорисо, сумку яблок, а если был хороший улов, то и рыбу, всегда приносит часть Бенисье.
– Всем нам нужно есть, Господь Бог карает за скупость, это и вправду дурной смертный грех. Кроме того, все, что в Испании, – для испанцев.
Бенисья благодарна от души.
– Хотите, я вытащу грудь из корсажа?
– Нет, потом.
Одноногий Мончо Прегисас, соратник Ласаро Кодесаля, предательски убитого мавром, всегда говорил с большим апломбом:
– Раньше в семьях было больше почтения, внимания и чистоты. Моя кузина Георгина, которую вы хорошо знаете, убила своего первого мужа настойкой цветка сан-диего или настойкой хагуарсо и держит под каблуком второго, очищая ему каждую субботу желудок оливильями – осторожней, это совсем не то, что оливки. Дайте мне деревяшку, пожалуйста, она в углу, хочу набрать немного табаку. Спасибо. Моя кузина Адела, сестра Георгины, всю жизнь жевала семена дикой руты, их здесь не бывает, я привез много лет назад пакет, и теперь она выращивает ее в горшках, лист омбу похож на пустой мешок или на пустую мошонку, в нем много таинственного. Мать этих сестер, ну, моя тетя Микаэла, сестра моей матери, каждый вечер баловалась со мной в углу кладовой, пока дедушка рассказывал о катастрофе в Кавите. Раньше в семьях было больше дружбы и заботливости.
Льет немилосердно или, пожалуй, с излишним милосердием, льет над миром, где остался стертый край горы – по эту сторону; что происходит дальше, не знаю, и это не важно. Льет над землей, которая звенит, как растущая плоть или растущий цветок, и по воздуху летит страждущая душа, прося чье-нибудь сердце приютить ее. Ты ложишься с женщиной, и, когда родится сын или, пожалуй, дочь, что, еще не достигнув пятнадцати, убежит с каким-нибудь бродягой из Леона, дождь все так же будет лить над горой. Две собаки окончили любиться под дождем и теперь ждут, одна глядя на запад, другая – на восток, пока кровь у них успокоится.
– Смотри, окажешься на привязи, как Уайльд.
– Не будь бесстыдницей, Монча.
Сеньорита Рамона после всего на десерт ест плитку шоколада.
– Бог тебе воздаст, Раймундино, ты делаешь меня счастливой.
Сеньорита Рамона на несколько мгновений задумывается, а потом смеется:
– Слушай, а если б у твоей штуки было четыре скорости, как у автомобиля?
– Не будь бесстыдницей, Монча.
Сеньорита Рамона, распущенные волосы и немного опавшая обнаженная грудь, смотрит на своего кузена Раймундо, который, сидя в качалке, закуривает.
– Нет, дурачок! Мы, голые женщины, можем говорить что хотим; то, что говорится в постели, не считается. Я замолчу, когда оденусь!
Маркосу Альбите Мурадасу не хватало двух ног, и он жил в ящике оранжевого цвета, четыре колеса, зеленая пятиконечная звезда на борту, и на ней золотом инициалы М. А. М. Маркосу Альбите искусала ноги бешеная лиса, его парализовало, ноги стали гнить, и, наконец, их отрезали – так и шло одно за другим. У Маркоса Альбите лицо человека, получившего сполна тоски и несчастья. У Маркоса Альбите голос тусклый и гнусавый, голос треснувшей кастрюли.
– Послушайте, я девять лет сумасшедший, за девять лет потерял память, разум и волю, а также свободу. За эти девять лет умерли моя мать, жена и сын, по очереди, потом мне отрезали ноги. Мать удавилась на чердаке, жену переехал грузовик, сына убил дифтерит, может быть, его бы спасли, если бы повезло и были бы деньги… Я ничего не понимаю, сумасшедшим не нужны объяснения. Достаточно того, что они сумасшедшие…
Я принес Маркосу Альбите шесть сигар фабрики «Корона».
– Очень хорошо пахнут, увидишь, и курить их хорошо.
– Большое спасибо, лучший подарок в моей жизни.
Маркос Альбите искусно вырезает из дерева, делает очень представительных мадонн и святых.
– Хотите, сделаю на память святого Камило?
– Ладно.
– Скажите, святой Камило с бородой?
– По правде сказать, не знаю.
Во время поста в заведении Паррочи меньше клиентов. Гауденсио не играет в пост на аккордеоне, в знак уважения.
– Что стоит почтить Господа, мне это нисколько не трудно и, к слову сказать, мне не за что оскорблять его.