Победа! сердцу сладкий час!
Россия! встань и возвышайся!
Греми, восторгов общий глас!..
Но тише, тише раздавайся
Вокруг одра, где он лежит,
Могучий мститель злых обид,
Кто покорил вершины Тавра,
Пред кем смирилась Эривань,
Кому суворовского лавра
Венок сплела тройная брань[45].
 
   Это были не самые искусные пушкинские строки, хотя и написанные в русле державинской традиции. Ода «Бородинская годовщина» фактически завершила собой эту поэтическую традицию. Отныне русские поэты уже не будут прославлять очередные военные победы империи. В 1837 году Лермонтов напишет своё гениальное «Бородино», в котором не только увековечит знаковое событие недавнего прошлого, но и сознательно противопоставит это прошлое настоящему: «Богатыри – не вы». Больше в русской поэзии так и не будет создано ни одного значительного произведения, воспевающего победы русского оружия в настоящем, которое одновременно стало бы и фактом поэзии, и фактом культуры. В будущем поэзия запечатлеет труды и дни рядового участника военных событий, солдата или офицера, но не станет славить ни выигранные сражения, ни полководцев и военачальников, разбивших неприятеля. Фельдмаршал Паскевич был последним русским военачальником, воспетым в оде. Иван Федорович хотя и остался доволен, но не смог скрыть давних обид на нерасторопность русских поэтов. Получив брошюру «На взятие Варшавы», он написал 2 октября 1831 года Жуковскому из Варшавы:
   «Искренность поэта раскрыла для меня в живой, яркой картине всю великость и влияние настоящих событий и ту исполинскую славу, блеск коей столь неоспоримо принадлежит вновь оружию Российскому, вопреки завистливых толков и враждебного желания недругов наших.
   Сладкозвучные лиры первостепенных поэтов наших долго отказывались бряцать во славу подвигов оружия. Так померкнула заря достопамятных событий Персидской и Турецкой войн, и голос выспреннего вдохновения едва-едва отозвался в Отечестве в честь тогдашних успехов наших»[46].
   Попросив Жуковского передать Пушкину свою благодарность, Паскевич, однако, не счел нужным лично написать поэту: так велика была его досада на упорное молчание пушкинской лиры в течение предшествующих нескольких лет, о чем сам Пушкин с иронией написал в черновом наброске к поэме «Домик в Коломне»:
 
Пока сердито требуют журналы,
Чтоб я воспел победы россиян
И написал скорее мадригалы
На бой или на бегство персиян…[47]
 
   Князь Варшавский так и не понял, чем было продиктовано неуклонное нежелание поэта воспевать «поприще побед и торжеств русского воинства». Для Пушкина суть проблемы заключалась в том, что он более не хотел продолжать поэтическую традицию прошедшего века: расширение империи его уже не вдохновляло, а вот реальная угроза ее целостности беспокоила, порождая мучительные размышления о судьбах России.
 
Кто устоит в неравном споре:
Кичливый лях, иль верный росс?
Славянские ль ручьи сольются в русском море?
Оно ль иссякнет? вот вопрос[48].
 
   14 сентября 1831 года, прочитав только что вышедшую брошюру «На взятие Варшавы», князь Петр Андреевич Вяземский не мог скрыть негодования на своих близких друзей – Жуковского и Пушкина. «Шинельные стихи»[49] – именно так он назвал эту брошюру на злобу дня, уподобив своих друзей-поэтов московским стихотворцам, которые ходили в шинели по домам первопрестольной с поздравительными одами. «Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политической газете»[50]. Эту фразу он даже написал в письме Пушкину, которое по зрелом размышлении так и не отправил. Свое возмущение князь зафиксировал в записной книжке: «Как можно в наше время видеть поэзию в бомбах, впалисадах. …Будь у нас гласность печати, никогда Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича: во-первых, потому, что этот род восторга анахронизм, что ничего нет поэтического в моем кучере, которого я за пьянство и воровство отдал в солдаты и который, попав в железный фрунт, попал в махину, которая стоит или поддается вперед без воли, без мысли и без отчета, а что города берутся именно этими махинами, а не полководцем, которому стоит только расчесть, сколько он пожертвует этих махин, чтобы навязать на жену свою Екатерининскую ленту; во-вторых, потому, что курам на смех быть вне себя от изумления, видя, что льву удалось, наконец, наложить лапу на мышь. В поляках было геройство отбиваться от нас так долго, но мы должныбыли окончательно перемочь их: следовательно, нравственная победа все на их стороне»[51]. (Цитата нуждается в комментариях. Бомба – это ядро, начиненное порохом, палисад – сплошной частокол вокруг укрепленного места, а Екатерининская лента – женский орден Святой Екатерины 1 й степени.) Эта интимная запись Вяземского фактически стала манифестом той части русской интеллигенции, которая сознательно желала дистанцироваться от действий правительства. Под этими словами подписался бы всякий образованный человек, чье мировоззрение всё больше и больше расходилось с системой имперских ценностей, чей образ мыслей никак не совпадал с видами правительства. «У нас ничего общего с правительством быть не может. У меня нет более ни песен для его славы, ни слез для его несчастий»[52]. Эти слова князь Петр Андреевич, ветеран Отечественной войны 1812 года, принимавший участие в Бородинской битве и удостоенный за это ордена Святого Владимира 4 й степени с бантом, написал еще 18 марта 1828 года, в день четырнадцатой годовщины капитуляции Парижа! Поэт Вяземский дал четкое эстетическое объяснение причин, по которым, во-первых, русская поэзия перестала славословить войну, во-вторых, образованная публика отказала «шинельным стихам» в праве именоваться поэзией. Однако система этических и эстетических ценностей его великого друга была более сложной и не могла быть исчерпана этим объяснением.
   Поэт Пушкин больше никогда не писал «шинельных стихов», но в 1836 году на страницах издаваемого им журнала «Современник» анонимноопубликовал «Родословную моего героя. (Отрывок из сатирической поэмы)». В этих стихах мудрый Пушкин, уже выпустивший в свет не имевшую коммерческого успеха двухтомную «Историю Пугачёвского бунта»[53] и в качестве государственного историографа занятый сбором архивных и мемуарных материалов для написания «Истории Петра», искренне сожалел, что образованная публика стала чуждаться имперских ценностей:
 
Мне жаль, что нашей славы звуки
Уже нам чужды; что спроста
Из бар мы лезем в tiers-état,
Что нам не в прок пошли науки,
И что спасибо нам за то
Не скажет, кажется, никто[54].
 
   Минуло десять лет после капитуляции Варшавы. В 1841 году в апрельской книжке журнала «Отечественные записки» было напечатано программное стихотворение Михаила Юрьевича Лермонтова «Родина». Эстетические размышления Вяземского, независимо от того, был ли с ними знаком Лермонтов или нет, нашли гениальное поэтическое воплощение:
 
Люблю отчизну я, но странною любовью!
Не победит ее рассудок мой.
Ни слава, купленная кровью,
Ни полный гордого доверия покой,
Ни темной старины заветные преданья
Не шевелят во мне отрадного мечтанья[55].
 
   То, о чем Вяземский писал в своих заветных записках, будет провозглашено публично и станет символом веры образованных людей. «Слава, купленная кровью», перестанет питать русскую поэзию, «темной старины заветные преданья» время от времени будут использоваться для созидания поэтических мифов, а у русского интеллигента действия властей перестанут вызывать «отрадные мечтанья».
   Прошло четыре десятилетия. За это время Российская империя пережила Венгерский поход, Крымскую войну, окончание пятидесятилетней войны на Кавказе, Русско-турецкую войну, не говоря уже об экспедициях в Средней Азии… Ни одно из этих событий не стало значимым фактом русской поэзии. Немногочисленные стихи на случай не нашли отклика у читающей публики и не стали выразителями современных настроений, какими в своё время были державинские оды.
   В 1822 году Пушкин, который был современником и очевидцем начала Кавказской войны, в эпилоге поэмы «Кавказский пленник» пообещал своим будущим читателям воспеть новейшие победы русской армии на Кавказе:
 
И воспою тот славный час,
Когда, почуя бой кровавый,
На негодующий Кавказ
Подъялся наш орёл двуглавый…[56]
 
   Поэт не только обещал восславить «грохот русских барабанов», но и поднимал на пьедестал русских военачальников, своих современников, с именами которых было связано начало покорения Кавказа: Цицианова, Котляревского, Ермолова. 23 летний Пушкин считал их героями, достойными прославления. Пушкинские стихи вызвали возмущение князя Вяземского. В письме Александру Ивановичу Тургеневу от 27 сентября 1822 года он написал: «Мне жаль, что Пушкин окровавил последние стихи своей повести. Что за герой Котляревский, Ермолов? Что тут хорошего, что он,
 
как черная зараза,
Губил, ничтожил племена?
 
   От такой славы кровь стынет в жилах и волосы дыбом становятся. Если мы просвещали бы племена, то было бы что воспеть. Поэзия не союзница палачей; политике они могут быть нужны, и тогда суду истории решить, можно ли ее оправдывать или нет; но гимны поэта не должны быть никогда славословием резни. Мне досадно на Пушкина: такой восторг – настоящий анахронизм»[57]. Князь Петр Андреевич сделал очень точный этический разбор ситуации и верный эстетический прогноз, правильность которого доказало время. Если начало покорения Кавказа возбудило творческий подъём у самого Пушкина, то пленение имама Шамиля и окончание Кавказской войны не вызвало ни малейшего вдохновения у русских поэтов, не пленило их ум внезапным восторгом. Русская поэзия перестала славословить резню.
   На долю Семена Яковлевича Надсона выпал жребий написать своеобразный эпилог в антологии русской классической поэзии под условным названием «Слава, купленная кровью».
   12 января 1881 года отряд генерал-адъютанта Михаила Дмитриевича Скобелева взял штурмом крепость Геок-Тепе в Туркмении и присоединил к Российской империи Ахалтекинский оазис. Военная операция, запланированная на два года, завершилась за девять месяцев и стоила империи 13 млн рублей. Император Александр II был обрадован этой вестью и щедро наградил победоносного военачальника: 37 летний Скобелев, многие сверстники которого ещё продолжали оставаться всего-навсего капитанами, был пожалован чином генерала от инфантерии и награждён высоким военным орденом Святого Георгия 2 й степени. По случаю победы во дворце был назначен большой выход с благодарственным молебном. Позднее «белый генерал» в одном из писем изложил свой стратегический принцип: «спокойствие в Азии находится в прямом отношении к массе вырезанных там людей. Чем сильнее удар, тем дольше неприятель останется спокойным. Мы убили 2 тысячи туркменов при Геок-Тепе; оставшиеся в живых долго не забудут этого урока: рубили саблями всё, что попадалось под руку»[58]. Когда весть о победе над текинцами облетела Петербург, «павлон», то есть юнкер Павловского военного училища, Семён Надсон написал стихотворение, посвящённое генералу Скобелеву и первоначально называвшееся в рукописи «Лавр и терн».
 
Герою
Тебя венчает лавр… Дивясь тебе, толпится
Чернь за торжественной процессией твоей,
Как лучшим из сынов, страна тобой гордится,
Ты на устах у всех, ты – бог последних дней!
Вопросов тягостных и тягостных сомнений
Ты на пути своём безоблачном далёк,
Ты слепо веруешь в свой благодатный гений
И в свой заслуженный и признанный венок.
Но что же ты свершил?.. За что перед тобою
Открыт бессмертия и славы светлый храм
И тысячи людей, гремя тебе хвалою,
Свой пламенный восторг несут к твоим ногам?
Ты бледен и суров… Не светится любовью
Холодный взор твоих сверкающих очей;
Твой меч опущенный ещё дымится кровью,
И веет ужасом от гордости твоей!
О, я узнал тебя! Как ангел разрушенья,
Как смерч промчался ты над мирною страной,
Топтал хлеба её, сжигал её селенья,
Разил и убивал безжалостной рукой.
Как много жгучих слёз и пламенных проклятий
Из-за клочка земли ты сеял за собой;
Как много погубил ты сыновей и братий
Своей корыстною, безумною враждой!
Твой путь – позорный путь! Твой лавр – насмешка злая!
Недолговечен он… Едва промчится мгла
И над землёй заря забрезжит золотая —
Увядший, он спадёт с бесславного чела!..
 
   Если будущий офицер, воспитанник Павловского военного училища, которое славилось строгой дисциплиной и безукоризненной строевой подготовкой, сочиняет такие стихи, то это означает лишь одно: империя обречена. Ни генерал Скобелев, ни юнкер Надсон, ни их современники не знали, да и не могли знать того, что знаем мы: Ахалтекинская экспедиция и взятие Ашхабада вписали последнюю победоносную страницу в военную летопись Российской империи. Но русское образованное общество уже было равнодушно к победным имперским лаврам задолго до того, как эти лавры увяли.

«Апофеоз войны»

   С полным отсутствием участия и интереса к происходящему русский интеллигент взирал как на победы, так и на поражения. И это безразличие особенно ярко проявилось во время Русско-японской войны 1904 – 1905 годов. Столичное общество предпочитало не замечать того, что происходит на Дальнем Востоке – этой воистину дальней окраине огромной империи. Один из наиболее известных мирискусников Александр Николаевич Бенуа вспоминал: «Это была первая настоящаявойна, в которую была втянута Россия после 1878 г., но за совершенно настоящуюее никто вначале не считал, а почти все отнеслись к ней с удивительным легкомыслием – как к какой-то пустячной авантюре, из которой Россия не может не выйти победительницей. …А вообще дело представлялось так: где-то “у черта на куличках” идет какая-то свара, в которой мы ничуть не повинны; туда отправлены одни только армейские полки, столичным людям мало знакомые, предводительствуемые неизвестными командирами; дело это, как всякое кровопролитное, быть может, и жестокое, дикое и нелепое, но нас, живущих за тридевять земель, оно мало касается. …В частности, мы, художники, что греха таить, просто не были озабочены войной, не интересовались… Прочтешь очередные военные телеграммы и успокоишься, а иной раз даже и не прочтешь»[59]. Эта война была исключительно непопулярна в русском обществе. Это была первая война в истории государства Российского, объявление о начале которой не вызвало никаких патриотических эмоций. Интеллигенция отнеслась к войне равнодушно, а народ с пока еще глухим недовольством. 29 октября 1904 года в Ясную Поляну приехала из Петербурга графиня Софья Андреевна, и обитатели имения, жадно ловившие и горячо обсуждавшие между собой все новости с театра военных действий, с удивлением узнали от неё, что «войной в Петербурге даже не интересуются»[60].
   Гродненский губернатор Михаил Михайлович Осоргин вспоминал, что объявление мобилизации вызвало ропот населения: «нам на местах уже ясно видно было, что эта война не будет популярна и не дождаться военачальникам энтузиазма в войсках»[61]. Осоргин, потомок древнего дворянского рода, окончил военную гимназию, Пажеский корпус и служил в Кавалергардском полку, но сам лично никогда не воевал. По воспитанию он был военным человеком, пропитанным «старыми традициями боевой славы наших отцов и дедов»[62]. Сквозь призму этих традиций он и смотрел на войну с Японией. Чтобы современный читатель получил представление о сути этих традиций, достаточно вспомнить приказ, который неустрашимый генерал граф Александр Иванович Остерман-Толстой отдал своим войскам в критический момент боя за Курганную высоту во время Бородинской битвы: «Стоять и умирать!» Его корпус отбил все атаки французов, потеряв при этом половину личного состава, но не отступил ни на шаг.
   Когда Михаил Михайлович Осоргин узнал о бое русского крейсера «Варяг» с японской эскадрой, его изумлению не было предела. Напомню читателю ход этого легендарного морского сражения. Новейший русский крейсер «Варяг», вступивший в строй в 1901 году, встретил начало Русско-японской войны в нейтральном корейском порту Чемульпо. Порт был блокирован японской эскадрой, командующий которой угрожал атаковать крейсер «Варяг» и канонерскую лодку «Кореец» на рейде, если русские военные корабли не оставят порт до полудня 27 января (9 февраля) 1904 года. Крейсер под командованием капитана I ранга Всеволода Федоровича Руднева и канонерская лодка предприняли попытку с боем прорваться из Чемульпо в Порт-Артур, где базировались основные силы русской Тихоокеанской эскадры. Это был неравный бой с превосходящими силами неприятеля. «Варягу» и «Корейцу» противостояла японская эскадра, состоящая из одного бронированного крейсера, пяти легких крейсеров и восьми миноносцев. Во время морского сражения русские моряки потопили один японский миноносец и повредили два крейсера, однако «Варяг» получил сильные повреждения и не мог продолжать бой: все его орудия были повреждены, а экипаж понес большие потери – 122 человека убитых и раненых. Руднев принял решение возвратиться на рейд Чемульпо, где моряки покинули корабли: «Кореец» был взорван, а «Варяг» затоплен. Экипажи кораблей через нейтральные порты возвратились в Россию, где с почетом были встречены в Петербурге. Что же так изумило Михаила Михайловича Осоргина? Он искренне полагал, что каперанг Руднев подлежит отдаче под суд: «вместо того чтобы погибнуть с кораблем в честном бою, нанеся возможный вред противнику, он предпочел вернуться в порт (то есть отступить. – С.Э.), потопить свой корабль и самому укрыться на иностранном корабле»[63]. Осоргин был ошеломлен, когда узнал, что царь не только не отдал Руднева под суд, но и прославил его подвиг. Руднев был пожалован званием флигель-адъютанта государя и награжден орденом Святого Георгия 4 й степени. Этой же самой высокой боевой офицерской награды были удостоены все офицеры «Варяга» и «Корейца», а все матросы награждены Георгиевскими крестами. Такого массового награждения русский флот доселе не знал. Не только государь, но и русское общество «не только оправдало Руднева, но и возвеличило его. Всё же в сознании оставалась какая-то неудовлетворенность и на первых же порах чувствовалась какая-то раздвоенность; нам, в провинции, отныне казалось, что во время этой войны применяются другие мерки оценки геройства, почему не было того спокойствия и той уверенности в правильности суждения. …Вспоминая сцену из “Войны и мира”, когда Кутузов благословляет Багратиона на верную смерть, лишь бы прикрыть отступление главных сил, мы чувствовали, что этого теперь не требуют на войне, а главная задача ставится – сохранить силы и избежать потерь. Сравнивая одновременно действия японцев, идущих на верную смерть под Порт-Артуром, но зато, как капля, точащая скалу и проточившая эту скалу, с неимоверными жертвами людей, – с обидой для русских сознавалось, что героизма гораздо более на стороне противников, чем на нашей»[64].
   Осоргин ожидал, что русские моряки в начале XX века будут действовать так же, как их предки в начале XIX столетия. Однако в течение столетия идеи гуманизма постепенно укоренялись в сознании общества. И легендарный приказ «Стоять и умирать!», казавшийся единственно возможным во время Бородинской битвы, когда с потерями никто не считался, уже к концу столетия потерял свою безусловность. Массовые людские потери стали отождествляться образованным обществом не с героизмом погибших воинов, а с бездарностью как высшего командования, так и верховной власти. Наиболее отчетливо и зримо эту мысль выразил художник Василий Васильевич Верещагин. Живописец был знаком с войной не понаслышке. Дважды воевавший в Туркестане и награждённый орденом Святого Георгия 4 й степени за отличие, проявленное во время обороны цитадели города Самарканда в июне 1868 года, получивший тяжёлую рану в июне 1877 года во время Русско-турецкой войны, баталист погиб в марте 1904 года при взрыве броненосца «Петропавловск» на рейде Порт-Артура во время Русско-японской войны. Батальные полотна художника пользовались большой популярностью у русской и зарубежной публики. Его выставки не знали отбоя от желающих их посетить. Люди выстраивались в очереди, чтобы посмотреть на картины, дающие дотоле невиданное изображение войны как бессмысленной бойни. Сам художник с нескрываемым сарказмом так определял жанр своей самой известной картины «Апофеоз войны» – это натюрморт, что в переводе с французского означает «мертвая природа». На картине изображена гора человеческих черепов на фоне мертвой природы, и только вороны кружат вокруг. На монументальном полотне «Скобелев под Шипкой» популярный военачальник, только что одержавший очередную победу, запечатлен художником на дальнем плане, а на первом плане мы видим изображенные в натуральную величину трупы воинов на белом снегу на фоне только что взятых турецких позиций. Сам художник признавался, что он буквально выплакивал горе каждого раненого и убитого. Популярность этих картин была столь велика, что Александр II пожелал их увидеть и батальные полотна были выставлены в Зимнем дворце. Обратимся к дневнику военного министра Милютина: «18 марта 1880 г. Вторник. – После доклада моего и доклада вместе с Гирсом (Николай Карлович, товарищ министра иностранных дел. – С.Э.) зашел я в Николаевский зал Зимнего дворца, где выставлены для государя картины Верещагина, наделавшие столько шуму и возбудившие ожесточенные споры между поклонниками его таланта, большею частью ультра-реалистами, и противниками, признающими эти картины не воспроизведением сцен минувшей войны, а профанацией войны, злобною карикатурою того, что составляет гордость и святыню для народного чувства. Действительно, Верещагин, неоспоримо талантливый художник, имеет странную наклонность выбирать сюжеты для своих картин самые непривлекательные; изображать только неприглядную сторону жизни и вдобавок придавать своим картинам надписи в виде ядовитых эпиграмм с претензиями на остроумие. Так, например, изобразив на трех картинах часового, занесенного снегом и замерзающего, он над всеми этими изображениями пишет: “На Шипке все спокойно”. На картине, изображающей государя и свиту его под Плевной в виду кровопролития, он надписывает “Царские именины”»[65]. Именно картины Верещагина сформировали у образованной публики непривлекательный визуальный образ войны, столь не похожий на театрализованные батальные сцены его предшественников. А русские иллюстрированные журналы тиражировали этот образ.