Поехали. Молча ехали. Что-то уж поскучнели все. Дождь нагнал их уже по дороге. Быстро смеркалось.
Каждый думал о чем-то своем. Вот ведь как - еще один день пролетел, да еще какой день! - воскресенье. А завтра с утра - эх... - работа. У кого какая... Фанни служила где-то секретаршей ("секретуткой" - как сказала она). Шина еще утром поведал о себе, что он паталогоанатом, и вызывался помочь женщинам в разделывании курицы. Все смеялись, думая, что он шутит, но Малина подтвердил его слова. Про самого же Малину никто не знал, где он работает и работает ли вообще. Пепсиколки учились с Таней в институте. Ну, а Машка Машка работал ("держитесь, ребята, крепче за свои стулья") в "Крокодиле" ("Ну, да, так тебе и поверили", - отвечали ему. Про Машку-то уж точно знали все, что он нигде не работает). И наконец, противный Новость трудился в каком-то диком месте - то ли он грузил декорации... в общем, выполнял какую-то очень важную функцию в обществе.
Итак, ехали. Смеркалось быстро, но вот уже и огни Калининского проспекта, хонки-тонк "Жигули", кафе "Валдай", магазин "Мелодия", кинотеатр "Октябрь"...
"А хорошо на реке было", - внезапно мечтательно произнес очнувшийся Новиков. Близняшки захихикали.
Новиков откашлялся, помедлил и, под всеобщее молчание, стал читать неожиданно чистым, чуть резонирующим голосом:
Сонет
Еще живые, завтра же - мертвы,
Друг другу снимся мы в краю дисторций,
Где в матовой истоме тает солнце,
И в сумерках трагичны все черты.
Где время обессилело в тиши,
Где воздух дышит, чист, как отраженье
Мгновенья от движенья до движенья,
И мир подобен отклику души.
Лишь в облаках слепая тень дрожит
Звезды, как зов из каменных сугробов,
Лишь одиночество лесного рога
Охотника, заблудшего в глуши.
И зыбкий колокольный перебой
Над хрупкою осенней пустотой.
Новиков замолчал и сидел задумчив и строг, и в широко открытых, скорбных глазах его сияли воспаленные огни надвигающейся электрической ночи.
"Ну и ну, - удивленно покачал головой Малина. - Еще один поэт трагической судьбы..."
"Кстати, - сообщил Машка, - Новость навел меня на идею для нового рассказа из цикла про тираннозавров. Я напишу рассказ - герой у меня будет такой: руки у него будут - КГБ и КСП, а ноги - хиросима и мокасина. Он у меня станет заниматься каким-нибудь очень смешным делом... или нет, он будет просто сидеть где-нибудь и скрипеть зубами с таким звуком, будто дверью прищемило уши... А потом к нему подойдет какой-нибудь хмырь и спросит: "Что будет, если подбросить в воздух трехлитровую банку с пивом и поймать ее на голову?" - а тот в ответ возьмет и откусит ему голову вместе с банкой..."
"Приехали", - сказал Малина, тормозя.
Трещал дождь. Там и сям сновали машины, бежали по мостовой, выгибая шеи, торопливые гражданки под эгидою вальяжных зонтоносцев... У подъезда стояла Таня во всей своей прекрасной наружности, но лицо ее расходилось по швам от волнения.
"Ибрагим убился", - сообщила она остолбеневшим друзьям.
УНЕСЕННЫЕ ВЕЧЕРОМ
"Да где же он? - в который раз спрашивал Машка, водя по земле лучом фонаря. - Куда он пропал?"
Попадались в поле зрения под окном (а высоко, вообще-то, пятый этаж, тут уж никакого масла в голове не нужно иметь, чтобы крякнуть), так вот, попадались под окном только щепочки какие-то, мусор, тарелка какая-то, сломанный детский вездеход, обломок разрушенного кресла, остов разоренного радиокомбайна "Эстония", пивные пробки, да еще дохлая собака попалась, да нашли еще Ибрагимову панамку, уже совершенно мокрую.
Дождь хлестал без дураков, с полной отдачей.
"А может, он упал, а тут собака шла, а он на собаку упал, а собака сдохла, а он убежал?" - волнуясь, говорила Таня.
Шина беспрерывно курил, сигареты то и дело гасли, он бросал их и жег одну за другой.
"Дай закурить", - попросил Машка.
"Пожалуйста, - мрачно сказал Шина, - как я могу отказать тебе в такой гадости".
Близняшки дружно хрюкнули, но тут же сконфуженно смолкли. Одна лишь Фанни безучастно стояла в стороне, зябко поеживаясь на ветру.
Таня нашла еще пуговицу и расспрашивала всех, не Ибрагимова ли она.
"Дай-ка сюда", - сказал Машка.
Пуговица оказалась - добротный армейский пельмень со звездой.
"Не его", - вздохнул Машка.
Что было делать? Подобрали панамку, потоптались еще немного, да и пошли домой.
"А ты в "скорую" не звонила? А в милицию? А в морг?" - спрашивал Малина у Тани. Казалось, у него тоже в голове что-то замкнуло.
"Да нет же, нет, - отвечала Таня. - Никуда я не звонила. Я только проснулась, в комнату захожу, вижу - он из окна выпадает... Я глянула вниз темно. Выбежала на улицу, а тут и вы..."
Дела.
"Фанни, - говорил Машка, - Фанни, Фанни, милая Фанни..."
Они сидели вдвоем на кухне. Таня опять залегла спать. Малина еще долго сидел на телефоне, звонил во все места в поисках Ибрагима - глухо. И теперь, вроде, он тоже прилег, очевидно, решив, что ежели Ибрагим жив, то жив, а ежели нет - то и нет.
"Фанни, - говорил Машка, - милая Фанни, ты знаешь, неделю назад у меня умер друг..."
"У-у..." - Фанни сделала скорбное лицо, покивала головой.
"И ты знаешь, я ведь даже не пошел на похороны. Только однажды, давным-давно, я хоронил свою бабушку, а после этого - ни разу, ни разу в жизни я не был на похоронах, ненавидел я все это: цветы, там, музыка дикость какая-то... Ну, помер человек, ну и Бог в помощь... Я лично вообще не хочу, чтоб меня хоронили - такая вот у меня причуда. Лучше просто исчезнуть, словно тебя и не было... Пускай жрут меня старшие братья наши твари всякие. Человек - часть природы, так и пусть будет ею честно, до конца...
И знаешь еще, милая Фанни, я ведь ни во что, признаться, не верю. Ни в дружбу, ни в любовь... Нет, я думаю, настоящая дружба может... все-таки, может, она и возможна на свете, но знаешь, только между мужчиной и женщиной! Не любовь, нет, любовь - это ужасно, это как болезнь... Двое мужчин - если, конечно, они нормальные люди - никогда не могут быть так близки, как мужчина и женщина... И я всегда, то есть очень давно, хотел встретить такую женщину, как жена Дэвида Боуи бывшая, Анджела. Они оба были абсолютно свободные люди, но в то же время она говорила: "Я могу быть с каким-нибудь парнем, но если в это время позвонит из Америки Дэвид и скажет, что я ему нужна, то я тут же бросаю все и еду к нему, а этот парень меня еще и до аэропорта подбросит..." Вот это и есть настоящая дружба..."
Машка вдруг, непонятно почему, расхохотался. Улыбнулась и Фанни.
"Но слушай, Фанни... - И снова он стал серьезен. И дума покрыла лицо его морщинками, доселе незаметными. - Фанни, что б ты ответила, если бы я сказал тебе: милая Фанни, выходи, пожалуйста, за меня замуж?.."
Он замолчал. Молчала и Фанни.
"Мишель, - сказала она наконец, - Мишель..."
"Меня зовут Саша", - печально заметил Машка.
"Мишель... - задумчиво повторила Фанни, словно не расслышав. Прекрасный мой Мишель, как ты прямо резко..."
"Мишель... Ты прекрасный человек, Мишель..." - проговорила она и опять замолчала.
"Господи! - внезапно сказала она со слезами на глазах. - Что бы сейчас разбить?!"
Взяла со стола бутылку с французской надписью CAMUS ("Самус" - как называл этот коньяк Машка), повертела в руке, поставила было обратно, но вдруг, решившись, взяла снова, примерилась и тихонько кинула в угол. Бутылка с урчанием прокатилась по паркету, поерзала и затихла, клокнув, словно заглотав хавки.
"Ладно", - крякнул Машка и достал из холодильника еще одну бутылку коньяка - на сей раз простого армянского.
..........................................................................................................................................................................................................
"Слушай, Санька, - говорил Машка, следуя за Малиной на кухню. - Вот знаешь, мысль какая интересная..."
"Погоди Машка, - перебил его Малина. - Нам нужно серьезно поговорить".
"Нет, это ты погоди, - отмахнулся Машка. - И не перебивай, пожалуйста, что за вредная манера... Понимаешь, такая идея у меня появилась... Правда, я еще путаюсь и не до конца еще домыслил..."
"Домыслишь".
"Саня, что за тон? - изумился Машка. - Может, тебе неприятно, что я у тебя обитаю? Так я уйду, знакомых у меня много..."
"Извини. Тут такое дело..."
"Понимаю. Ибрагим пропал. Но что ж тут поделаешь?"
"Дитя! - раздраженно сказал Малина. - Чем дольше я с тобой вожусь, тем больше убеждаюсь, что ты и в самом деле просто анфан террибль. Говорили они, что не стоит с тобой разговаривать..."
"Кто "они"?"
"Не торопись. Дело и в самом деле настолько серьезное, что нельзя не предупредить тебя..."
Все это время Малина нервно расхаживал по кухне, хватал себя пальцами за нос (была у него такая привычка), то садился на стул, то вскакивал, заглядывал в мрачное окно... Подобрал с полу бутылку "Камю", удивленно принюхался к разлитому коньяку, скверно матюгнулся.
"Это кто коньяк разлил? Фанни?"
Машка промолчал.
"Стерва, халява..."
"Полегче, - сказал Машка. - Полегче выражайся. Я тебе еще не говорил я ей сейчас предложение сделал".
Несколько мгновений Малина смотрел на Машку с полуоткрытым ртом, затем неприятно заржал.
"Ну, и как она?"
"Никак. Во всяком случае, не отказала", - самодовольно улыбнулся Машка.
"Да, это сильная новость, - ехидно покивал головой Малина. И снова заржал. - Представляю семейку: Машка и Фанни! Ха-ха! Веселый вы народ, ей-богу насмешили..."
"А что?"
"Идиот. Что ты про нее знаешь?"
"Ну..." - смутился Машка.
"Душе настало пробужденье... Идиот".
"Слушай, не оскорбляй меня, пожалуйста".
"Да что еще сказать про тебя, если ты водишься, не зная с кем, треплешь языком где попало и чего не следует..."
"Слушай, Саня, ты сейчас схлопочешь".
"Что?! - крикнул Малина, подходя к нему вплотную. - Да я тебя щас!.."
Они стояли друг против друга, меряясь взглядами. Малина аж трясся от злобы.
"Ну, ударь, - спокойно сказал Машка. - Ударь, если это доставит тебе удовольствие. Я с тобой драться не собираюсь".
Малина сразу обмяк, подошел к столу, налил себе в рюмку, выпил.
"И за что я люблю тебя, дурака, - устало проговорил он. - Ты даже не представляешь, как ты меня подвел, каких людей ты под удар подставил..."
"Ну, объясни, в чем дело, может пойму, хоть я и идиот..." - Машка тоже подсел к столу.
"Извини, я перенервничал. Но ты тоже хорош..."
"А что?"
"Сейчас. Все сейчас объясню, ждать больше некогда..."
Малина замолчал. Выпил еще. Повертел в руке рюмку. Снова налил и выпил. И опять тяжело задумался, с треском разминая в пальцах сигарету.
В тишине было слышно, как за окном бушевало небо. В стеклах дробился дождь.
"Санек, - нежно сказал Машка, - Санек, ты помнишь такие старые добрые времена в 18-й аудитории?"
"Я думал, в 18-м году", - усмехнулся Малина.
"Ты знаешь, я недавно песенку такую сочинил о тех временах: "Ах, это было так давно, когда все стриглись под битлов, и крошка Кло шептала мне, хлебнув вина: "Какие были времена!"..." - Машка вполголоса запел.
"А ты даже не пошел на Сережкины похороны. А я вот - ходил. И Ибрагим пришел, хотя они с Сережкой в последнее время не разговаривали. И даже Таня пошла, хотя она его почти не знала..."
"Я же тебе объяснял, почему не пошел. Я не хочу видеть его мертвым, я хочу помнить его живым. Он навсегда останется в моей памяти только живым".
"Слова это все, слова... Я видел его мертвым, и гроб нес, и поцеловал его на прощанье, и ничего с моей памятью от этого не случилось". - Малина, присев у кухонного пенала, нагружал хозяйственную сумку всякой снедью: консервами, галетами какими-то, достал буханку хлеба...
"Мы разные люди".
"Разные", - согласился Малина.
С грохотом распахнулось окно. Шторы размазало по стенам. Дождь брызнул в комнату так, словно облако лопнуло.
С минуту Машка и Малина боролись с порывами ветра, водружая раму на место, выпутывались потом из рухнувших штор, пока не уселись снова за стол, смеясь и утирая мокрые лица.
"Ну, что, - сказал, отдуваясь, Машка, - что ты мне все хотел такое страшное сообщить, да не решался? Не бойсь, говори, переживу как-нибудь".
"Погоди", - ответил Малина, все еще смеясь. Стащил через голову влажную футболку и ушел в комнату.
Вернулся он не скоро. А когда вернулся, на нем уже были: выгоревшая на солнце брезентовая куртка - память о студенческих стройотрядах, латаные-перелатаные джинсы и гитара, висевшая на плече стволом вниз. В руке он держал небольшой дорожный кейс.
"Дело в том, что... - Он взглянул на часы. - Через час мы должны быть в условленном месте на окраине города, где нас будут ждать мои друзья. А еще через некоторое время мы уже будем ехать в одну солнечную республику, где нас, правда, не ждут, но примут хорошо... Сегодняшнее торжество было организовано мной для Тани - мы теперь с ней не скоро увидимся... Итак, ты едешь? Я жду".
Малина достал из холодильника еще одну - последнюю - бутылку коньяка, положил ее за пазуху.
"Это пригодится в дороге, - пояснил он. - Итак?.."
Следующим движением Малина нажал на кнопку оттайки и, нагнувшись, вытащил откуда-то снизу большой черный пистолет.
"Да, - грустно сказал Машка, - я знал, что ты генерал ордена иезуитов".
"А я знал, что ты ничего не знаешь, - сатирически отвечал Малина. - Но сейчас не время шутить. Шутки кончились. Тебе опасно здесь оставаться".
"Я не поеду".
Малина помедлил, подсел к столу и разлил остатки из бутылки. Достал сигарету, прикурил.
"Возможно, ты прав, - задумчиво произнес он. - Возможно, так ты легче отделаешься. Но мой тебе совет: уезжай из Москвы на время, и лучше в какую-нибудь дикую глушь, в какой-нибудь Петропавловск-на-Клязьме. Вполне вероятно, что в этом случае тебя вообще не станут трогать".
"Но ты так ничего и не объяснил. Кому и в чем перешел я дорогу, хотелось бы мне знать?"
Малина потушил сигарету, залпом выпил коньяк, встал. Взгляд его был холоден и далек.
"Видишь ли, Машка, это только в старых романах принято все объяснять. В жизни все гораздо сложнее. Но кое-что я тебе скажу. Во-первых, не ходи к своему приятелю из театра на Юго-Западной - из его окружения исходят сигналы. Во-вторых, знай, что твоя переписка смотрится - хотя, это, в принципе, в порядке вещей... И в-третьих, постарайся, пожалуйста, впредь никогда и нигде не упоминать, кого ты иногда мог видеть со мною... Да, и вот что еще..."
Он открыл кейс и достал оттуда небольшое портмоне.
"Здесь, - сказал он, кладя портмоне на стол, - фотография. После Сережкиной смерти я отдал ее размножить. Ибрагиму я так и не успел передать его экземпляр, а тебе - вот, держи. И смотри, не потеряй, это единственное фото, где мы снялись все вместе, вчетвером: ты, я, Сергей и Ибрагим. Если не забыл, это было в 10-м классе, перед выпускным вечером, когда мы ходили на сопку. Другого случая, видишь ли, так и не нашли. Более того, никто, кроме меня, этого снимка даже не сохранил..."
"Я его лишился, - печально поправил Машка. - Со всем своим имуществом. Ты знаешь, при каких обстоятельствах".
"Да, я знаю. Я знаю, что ты не можешь быть хозяином ничего. И еще там деньги. На дорогу и на первое время".
Машка протестующе вскинул руки, но Малина обнял его и потрепал по плечу.
"Будет, будет", - успокоил он его, точно ребенка.
Машка засмеялся.
Давно уже стихли в подъезде шаги Малины, уехал лифт. Дождь кончился. Ночь накрыла страну бездонной пропастью - не разглядеть ни черта. Где-то вдалеке, за окном, звякала одинокая гитара. Хмель прошел и подступила головная боль. Время стучало в висках.
Машка сидел за столом без движения, обхватив руками голову. Гитара смолкла. Как тихо! В жизни не бывает такой тишины, разве что во сне... Машка взял оставленный Малиной кошель и вынул оттуда небольшую (6х9) глянцевую фотографию. Где-то в подъезде вздохнула дверь.
Лица, бессмертно юные, опрокинутые в летящее мгновение, смотрели на него чистыми, прекрасными глазами.
ТАНГО КАТАСТРОФЫ
Время продолжалось обычным скучным чаем с бледною пирожною риторикой, паузами, в которых сосредоточенно был занят настенный часовой механизм своей пустынною капелью, и наконец-то облегченно завершилось натюрмортом из вялых бутербродных подбородков разбитого поколения. Портрет тут же забылся, впрочем, и сумрачно отразил с постамента траурно прикрытого створками трюмо заключительные кадры дня, в которых Машка отпирал входную дверь и направлял наружу нижние части тел приезжих на поминки гостей. Затем в квартире погасла часть ламп, и дверь ближайшей комнаты пустила в прихожую тонкую полосу электрического заката.
Машка остался стоять у окна, чертил пальцем виньетки к уличному ландшафту, обрамленному хрустальной снежной пеной внезапно наступившей зимы, вздыхал, сопел, кашлял и думал о себе в третьем лице.
"Он остался один со своей человеческой болью, - жалостно, шепотом сообщил он сам себе. - Поколение кончилось. С поколеньем случился закон природы".
"Так думал молодой герой, - сказал он, немного погодя, вслух, далее и как бы равнодушно, - накрывши шляпою покрой вместилища сих дум печальных... И с тем физически отчалил".
Машка заплакал. Все еще плача, он достал из-под сердца револьвер и нацелил его дулом прямо в лоб. Выстрел прогремел как бонч-бруевич. Лохматым дребезгом он ощутить успел прикосновенье смерти, разворотившей лоб. Лоб. Солоп. Просьба закрывать за собой гроб.
Меж тем, часы на кухне пробили час. Последний автобус прошелестел под окном. Вспыхнувшая в свете фар перламутровою вязью бензиновая лужа была раздавлена у перекрестка резиновой печатью колес, вздохнули тормоза, и из растворившегося проема вынесло на тротуар одинокую человеческую субстанцию.
"Вот - человек..." - Голос, раздавшийся негромко, заставил Машку вздрогнуть. - Одинокий пехотинец. Куда он идет, и зачем он идет, и зачем вообще он явился в этот пустынный мир?"
"Алик!" - выговорил Машка, и возглас его дрогнул.
"Алик, - повторил он вновь, растроганно вглядываясь в триумфальную ветвь Шининого бакенбарда. - Ужели?"
"Алик... Ты согласись, Алик... - проговорил он затем, несколько уже смущаясь Шининой безответностью. - Ты согласись... вот, все-таки мы с тобой симметричные люди, а?"
"Вестимо, - рассудительно отвечал Шина. - Ведь в природе нет ничего симметричного, кроме людей и животных. Может, - заметил он, снижая голос до скобок и подмигнув, - оттого и склонен человек созидать симметрию, ибо сам он - суть гомункулус? Все искусственное тяготеет к симметрии, ибо симметрия экономна и эстетична".
Свист, раздавшийся на улице, заставил их обратиться к окну. Человек на остановке, проделывая туловом нетерпеливые движения, свистел в два пальца. Голова его была обращена куда-то вверх.
"В сущности, - заговорил Машка, - люди никогда не знают, чего им нужно. И лишь тогда, когда с ними что-то случится - лишь тогда они могут сказать, нужно им это, или же нет..."
"И вообще, - в тон ему поддакнул Шина, - мудрость приходит с маразмом..."
"Наступит время, - удовлетворенно кивнув, продолжал Машка, - когда жизнь его станет клониться к закату, начнет смеркаться, и плесень седины покроет его голову, и вот однажды в страшную, удушливую ночь он, бедный пехотинец, придет, в итоге, к осознанию того, что вся его минувшая судьба, равно как и вообще история людского рода, достойна называться перманентною халявой... Но сколько раз еще до того..."
"Тысячу раз!"
"Да, тысячу раз, переливая из имманентного в трансцендентное, в разных позах, состояниях и даже в положении, тряся животом и размазывая по щекам пьяные слезы, он будет говорить: "Жизнь - это великая вещь!"..."
"И клочья пены пивной будут течь по ботфортам!"
"...Забывая о том, что даже в самые безоблачные дни одно напоминание о смерти гасило самые маршеобразные порывы и заставляло его жалеть о том, что он родился на свет..."
Где-то хлопнула дверь. Кто-то вприпрыжку спускался по лестнице. Замер было, но вновь ожил, застучал звук шагов, дробными камушками скатился он по ступеням и отмерил минимальные шаги в темноту.
"Жизнь человечья отмеряется годами, - промолвил Машка, - а смерть всего только мгновенье. Секунда жизни нашей - суть поперечный срез перевернутой пирамиды, вершина которой - начало. И вот - ХОП! - и одно мгновенье перевешивает всю твою огромную судьбу..."
"Какой удар, какая паника в душе захватчика, - заскулил Шина, - и как это нелепо и смешно, и как идет вразрез с политикой устрашения природы..."
Некоторое время они с приятностью наблюдали друг друга. Затем в руках у Шины невесть откуда появились два бокала с шампанским.
"Выпьем?" - предложил он, вручая Машке один бокал.
"С моим изнеженным желудком, - печально, как бы по инерции прошамкал Машка, - я могу пить разве что дорогие сорта одеколона..."
"Жениться бы тебе, Маша", - задумчиво проговорил Шина.
"За что ты меня так ненавидишь?"
Шина засмеялся.
"А я вот, - вздохнул Машка, - я никогда не издеваюсь над своими героями. Я их всех очень люблю, хотя люди они, разумеется, совершенно выдуманные... И вообще, я считаю, что ни один человек не заслуживает людского суда, ибо всякий рожден на свет, а значит изначально осужден на страдания и смерть".
"Это ты верно подметил, - усмехнулся Шина. - Я даже, признаться, не ожидал от тебя такой мудрости".
"В этом мире нет виноватых. Мы все хотели быть просто любимы", - с грустной улыбкой заключил Машка.
"Итак, - сообщил он, чокаясь с Шиной, - на протяжении нескольких десятков страниц человечество похудело на несколько единиц физических лиц. Исход не вызывает сомнений. Единственная в жизни человеческой обязанность предстоит нам всем столь скоро, что ни на что иное нет уже сил..."
Машка взглянул на часы. Фосфорецирующее время завершало свой замкнутый круг, спотыкаясь и приседая на каждом шагу. Утро было настолько ранним, что рождало чувство собственной неполноценности. Впрочем, кажется, никто не спал кругом. Гром ворочался вдали. Ветер облака грузил. Ехал где-то по дороге Малина в этот час и пил коньяк со скоростью 120 км/час. И даже кто-то у соседей за стеной прилежно тюкал на фоно:
Танго катастрофы (Grazioso)
"Пойдем, - сказал Машка. - Я обещал показать тебе одну свою вещь. Правда, люди у меня весьма специальные, и вообще-то, как водится в родной литературе, надобно б сначала объяснить тебе, кто эти люди, откуда они текут, как текут и зачем текут, и какие тут и там социальные предпосылки. Но я этого делать не стану. Не потому, что лень, а..."
"А просто тебе не нравится это делать", - подмигнул Шина.
"Правильно, - согласился Машка. - Я все больше убеждаюсь в том, что мы с тобой действительно синхронные люди... А что касается моей вещи в целом, то упреждаю наперед, что, принципе, я считаю неприличными вопросы типа "А что вы хотели сказать своим произведением?" По-моему, задавать подобный вопрос - это все равно, что спрашивать у человека, с какой целью он овладел любимой женщиной... Впрочем, ты и так все поймешь..."
***
День. Солнце чуть ли не шкворчит, как яичница, в редких белесых облаках, жар струится над вялой, целлофановой гладью реки, и в стеклах, частью битых, с острым, кавказским профилем блистающих осколков, торчащих из старой рамы некоей темной породы, с проступающими черными венами древесных летоисчислений, или же целых - тусклых, матовых от множественных пятен и царапин, едва уж различимых в сплошном узорном крошеве, - так же плавится и истекает зноем солнечная патока... Ветер суетный, с холодной мятою прикосновений, здесь - невозможность, как невозможность звуков, все равно каких - полощущих жестяными раскатами ли грома, стука ли дамских копыт, иль шепота ли, шелестящего листвою шелковой...
Ночь. Весна, налетевшая пронзительной бессонной зыбью. Луна, трепещущая в облаках серебряною тенью. Звезды, звенящие в гулкой вязи задохнувшегося неба. Мы, идущие в юность нашу сквозь бред ночных телодвижений, в небесной пропасти на облаке верхом летящие в неистовую ночь... Мы, верящие в святые слова о том, что все, что нужно в этой жизни, - это любовь. Мы не знали тогда, что обреченность любви естественна и даже имманентна. Что холодный лунный свет призрачных воспоминаний покроет далекий, сказочный край полусна-полуяви, все пройдет, и с изумленьем ты увидишь вдруг себя: как дико и пустынно ты стоишь посреди Земли, и где былые друзья твои? Лишь тени их на солнечном холме смотрят на тебя из прошлого...
Время порою напоминает мне лицо сильно близорукого человека - та же размытость выражения, как в странном преломлении неровного оконного стекла. Смерть, разбивающая это стекло, осколки мира твоего, летящие на землю... Магритт.
Однажды мы упали в этот мир, как в облако, летящее в неистовую ночь. Но облако растаяло, и мы упали на землю, и сколько бы ни было у нас пробоин, нам пришлось их все пересчитать.
1988-89 гг.
Каждый думал о чем-то своем. Вот ведь как - еще один день пролетел, да еще какой день! - воскресенье. А завтра с утра - эх... - работа. У кого какая... Фанни служила где-то секретаршей ("секретуткой" - как сказала она). Шина еще утром поведал о себе, что он паталогоанатом, и вызывался помочь женщинам в разделывании курицы. Все смеялись, думая, что он шутит, но Малина подтвердил его слова. Про самого же Малину никто не знал, где он работает и работает ли вообще. Пепсиколки учились с Таней в институте. Ну, а Машка Машка работал ("держитесь, ребята, крепче за свои стулья") в "Крокодиле" ("Ну, да, так тебе и поверили", - отвечали ему. Про Машку-то уж точно знали все, что он нигде не работает). И наконец, противный Новость трудился в каком-то диком месте - то ли он грузил декорации... в общем, выполнял какую-то очень важную функцию в обществе.
Итак, ехали. Смеркалось быстро, но вот уже и огни Калининского проспекта, хонки-тонк "Жигули", кафе "Валдай", магазин "Мелодия", кинотеатр "Октябрь"...
"А хорошо на реке было", - внезапно мечтательно произнес очнувшийся Новиков. Близняшки захихикали.
Новиков откашлялся, помедлил и, под всеобщее молчание, стал читать неожиданно чистым, чуть резонирующим голосом:
Сонет
Еще живые, завтра же - мертвы,
Друг другу снимся мы в краю дисторций,
Где в матовой истоме тает солнце,
И в сумерках трагичны все черты.
Где время обессилело в тиши,
Где воздух дышит, чист, как отраженье
Мгновенья от движенья до движенья,
И мир подобен отклику души.
Лишь в облаках слепая тень дрожит
Звезды, как зов из каменных сугробов,
Лишь одиночество лесного рога
Охотника, заблудшего в глуши.
И зыбкий колокольный перебой
Над хрупкою осенней пустотой.
Новиков замолчал и сидел задумчив и строг, и в широко открытых, скорбных глазах его сияли воспаленные огни надвигающейся электрической ночи.
"Ну и ну, - удивленно покачал головой Малина. - Еще один поэт трагической судьбы..."
"Кстати, - сообщил Машка, - Новость навел меня на идею для нового рассказа из цикла про тираннозавров. Я напишу рассказ - герой у меня будет такой: руки у него будут - КГБ и КСП, а ноги - хиросима и мокасина. Он у меня станет заниматься каким-нибудь очень смешным делом... или нет, он будет просто сидеть где-нибудь и скрипеть зубами с таким звуком, будто дверью прищемило уши... А потом к нему подойдет какой-нибудь хмырь и спросит: "Что будет, если подбросить в воздух трехлитровую банку с пивом и поймать ее на голову?" - а тот в ответ возьмет и откусит ему голову вместе с банкой..."
"Приехали", - сказал Малина, тормозя.
Трещал дождь. Там и сям сновали машины, бежали по мостовой, выгибая шеи, торопливые гражданки под эгидою вальяжных зонтоносцев... У подъезда стояла Таня во всей своей прекрасной наружности, но лицо ее расходилось по швам от волнения.
"Ибрагим убился", - сообщила она остолбеневшим друзьям.
УНЕСЕННЫЕ ВЕЧЕРОМ
"Да где же он? - в который раз спрашивал Машка, водя по земле лучом фонаря. - Куда он пропал?"
Попадались в поле зрения под окном (а высоко, вообще-то, пятый этаж, тут уж никакого масла в голове не нужно иметь, чтобы крякнуть), так вот, попадались под окном только щепочки какие-то, мусор, тарелка какая-то, сломанный детский вездеход, обломок разрушенного кресла, остов разоренного радиокомбайна "Эстония", пивные пробки, да еще дохлая собака попалась, да нашли еще Ибрагимову панамку, уже совершенно мокрую.
Дождь хлестал без дураков, с полной отдачей.
"А может, он упал, а тут собака шла, а он на собаку упал, а собака сдохла, а он убежал?" - волнуясь, говорила Таня.
Шина беспрерывно курил, сигареты то и дело гасли, он бросал их и жег одну за другой.
"Дай закурить", - попросил Машка.
"Пожалуйста, - мрачно сказал Шина, - как я могу отказать тебе в такой гадости".
Близняшки дружно хрюкнули, но тут же сконфуженно смолкли. Одна лишь Фанни безучастно стояла в стороне, зябко поеживаясь на ветру.
Таня нашла еще пуговицу и расспрашивала всех, не Ибрагимова ли она.
"Дай-ка сюда", - сказал Машка.
Пуговица оказалась - добротный армейский пельмень со звездой.
"Не его", - вздохнул Машка.
Что было делать? Подобрали панамку, потоптались еще немного, да и пошли домой.
"А ты в "скорую" не звонила? А в милицию? А в морг?" - спрашивал Малина у Тани. Казалось, у него тоже в голове что-то замкнуло.
"Да нет же, нет, - отвечала Таня. - Никуда я не звонила. Я только проснулась, в комнату захожу, вижу - он из окна выпадает... Я глянула вниз темно. Выбежала на улицу, а тут и вы..."
Дела.
"Фанни, - говорил Машка, - Фанни, Фанни, милая Фанни..."
Они сидели вдвоем на кухне. Таня опять залегла спать. Малина еще долго сидел на телефоне, звонил во все места в поисках Ибрагима - глухо. И теперь, вроде, он тоже прилег, очевидно, решив, что ежели Ибрагим жив, то жив, а ежели нет - то и нет.
"Фанни, - говорил Машка, - милая Фанни, ты знаешь, неделю назад у меня умер друг..."
"У-у..." - Фанни сделала скорбное лицо, покивала головой.
"И ты знаешь, я ведь даже не пошел на похороны. Только однажды, давным-давно, я хоронил свою бабушку, а после этого - ни разу, ни разу в жизни я не был на похоронах, ненавидел я все это: цветы, там, музыка дикость какая-то... Ну, помер человек, ну и Бог в помощь... Я лично вообще не хочу, чтоб меня хоронили - такая вот у меня причуда. Лучше просто исчезнуть, словно тебя и не было... Пускай жрут меня старшие братья наши твари всякие. Человек - часть природы, так и пусть будет ею честно, до конца...
И знаешь еще, милая Фанни, я ведь ни во что, признаться, не верю. Ни в дружбу, ни в любовь... Нет, я думаю, настоящая дружба может... все-таки, может, она и возможна на свете, но знаешь, только между мужчиной и женщиной! Не любовь, нет, любовь - это ужасно, это как болезнь... Двое мужчин - если, конечно, они нормальные люди - никогда не могут быть так близки, как мужчина и женщина... И я всегда, то есть очень давно, хотел встретить такую женщину, как жена Дэвида Боуи бывшая, Анджела. Они оба были абсолютно свободные люди, но в то же время она говорила: "Я могу быть с каким-нибудь парнем, но если в это время позвонит из Америки Дэвид и скажет, что я ему нужна, то я тут же бросаю все и еду к нему, а этот парень меня еще и до аэропорта подбросит..." Вот это и есть настоящая дружба..."
Машка вдруг, непонятно почему, расхохотался. Улыбнулась и Фанни.
"Но слушай, Фанни... - И снова он стал серьезен. И дума покрыла лицо его морщинками, доселе незаметными. - Фанни, что б ты ответила, если бы я сказал тебе: милая Фанни, выходи, пожалуйста, за меня замуж?.."
Он замолчал. Молчала и Фанни.
"Мишель, - сказала она наконец, - Мишель..."
"Меня зовут Саша", - печально заметил Машка.
"Мишель... - задумчиво повторила Фанни, словно не расслышав. Прекрасный мой Мишель, как ты прямо резко..."
"Мишель... Ты прекрасный человек, Мишель..." - проговорила она и опять замолчала.
"Господи! - внезапно сказала она со слезами на глазах. - Что бы сейчас разбить?!"
Взяла со стола бутылку с французской надписью CAMUS ("Самус" - как называл этот коньяк Машка), повертела в руке, поставила было обратно, но вдруг, решившись, взяла снова, примерилась и тихонько кинула в угол. Бутылка с урчанием прокатилась по паркету, поерзала и затихла, клокнув, словно заглотав хавки.
"Ладно", - крякнул Машка и достал из холодильника еще одну бутылку коньяка - на сей раз простого армянского.
..........................................................................................................................................................................................................
"Слушай, Санька, - говорил Машка, следуя за Малиной на кухню. - Вот знаешь, мысль какая интересная..."
"Погоди Машка, - перебил его Малина. - Нам нужно серьезно поговорить".
"Нет, это ты погоди, - отмахнулся Машка. - И не перебивай, пожалуйста, что за вредная манера... Понимаешь, такая идея у меня появилась... Правда, я еще путаюсь и не до конца еще домыслил..."
"Домыслишь".
"Саня, что за тон? - изумился Машка. - Может, тебе неприятно, что я у тебя обитаю? Так я уйду, знакомых у меня много..."
"Извини. Тут такое дело..."
"Понимаю. Ибрагим пропал. Но что ж тут поделаешь?"
"Дитя! - раздраженно сказал Малина. - Чем дольше я с тобой вожусь, тем больше убеждаюсь, что ты и в самом деле просто анфан террибль. Говорили они, что не стоит с тобой разговаривать..."
"Кто "они"?"
"Не торопись. Дело и в самом деле настолько серьезное, что нельзя не предупредить тебя..."
Все это время Малина нервно расхаживал по кухне, хватал себя пальцами за нос (была у него такая привычка), то садился на стул, то вскакивал, заглядывал в мрачное окно... Подобрал с полу бутылку "Камю", удивленно принюхался к разлитому коньяку, скверно матюгнулся.
"Это кто коньяк разлил? Фанни?"
Машка промолчал.
"Стерва, халява..."
"Полегче, - сказал Машка. - Полегче выражайся. Я тебе еще не говорил я ей сейчас предложение сделал".
Несколько мгновений Малина смотрел на Машку с полуоткрытым ртом, затем неприятно заржал.
"Ну, и как она?"
"Никак. Во всяком случае, не отказала", - самодовольно улыбнулся Машка.
"Да, это сильная новость, - ехидно покивал головой Малина. И снова заржал. - Представляю семейку: Машка и Фанни! Ха-ха! Веселый вы народ, ей-богу насмешили..."
"А что?"
"Идиот. Что ты про нее знаешь?"
"Ну..." - смутился Машка.
"Душе настало пробужденье... Идиот".
"Слушай, не оскорбляй меня, пожалуйста".
"Да что еще сказать про тебя, если ты водишься, не зная с кем, треплешь языком где попало и чего не следует..."
"Слушай, Саня, ты сейчас схлопочешь".
"Что?! - крикнул Малина, подходя к нему вплотную. - Да я тебя щас!.."
Они стояли друг против друга, меряясь взглядами. Малина аж трясся от злобы.
"Ну, ударь, - спокойно сказал Машка. - Ударь, если это доставит тебе удовольствие. Я с тобой драться не собираюсь".
Малина сразу обмяк, подошел к столу, налил себе в рюмку, выпил.
"И за что я люблю тебя, дурака, - устало проговорил он. - Ты даже не представляешь, как ты меня подвел, каких людей ты под удар подставил..."
"Ну, объясни, в чем дело, может пойму, хоть я и идиот..." - Машка тоже подсел к столу.
"Извини, я перенервничал. Но ты тоже хорош..."
"А что?"
"Сейчас. Все сейчас объясню, ждать больше некогда..."
Малина замолчал. Выпил еще. Повертел в руке рюмку. Снова налил и выпил. И опять тяжело задумался, с треском разминая в пальцах сигарету.
В тишине было слышно, как за окном бушевало небо. В стеклах дробился дождь.
"Санек, - нежно сказал Машка, - Санек, ты помнишь такие старые добрые времена в 18-й аудитории?"
"Я думал, в 18-м году", - усмехнулся Малина.
"Ты знаешь, я недавно песенку такую сочинил о тех временах: "Ах, это было так давно, когда все стриглись под битлов, и крошка Кло шептала мне, хлебнув вина: "Какие были времена!"..." - Машка вполголоса запел.
"А ты даже не пошел на Сережкины похороны. А я вот - ходил. И Ибрагим пришел, хотя они с Сережкой в последнее время не разговаривали. И даже Таня пошла, хотя она его почти не знала..."
"Я же тебе объяснял, почему не пошел. Я не хочу видеть его мертвым, я хочу помнить его живым. Он навсегда останется в моей памяти только живым".
"Слова это все, слова... Я видел его мертвым, и гроб нес, и поцеловал его на прощанье, и ничего с моей памятью от этого не случилось". - Малина, присев у кухонного пенала, нагружал хозяйственную сумку всякой снедью: консервами, галетами какими-то, достал буханку хлеба...
"Мы разные люди".
"Разные", - согласился Малина.
С грохотом распахнулось окно. Шторы размазало по стенам. Дождь брызнул в комнату так, словно облако лопнуло.
С минуту Машка и Малина боролись с порывами ветра, водружая раму на место, выпутывались потом из рухнувших штор, пока не уселись снова за стол, смеясь и утирая мокрые лица.
"Ну, что, - сказал, отдуваясь, Машка, - что ты мне все хотел такое страшное сообщить, да не решался? Не бойсь, говори, переживу как-нибудь".
"Погоди", - ответил Малина, все еще смеясь. Стащил через голову влажную футболку и ушел в комнату.
Вернулся он не скоро. А когда вернулся, на нем уже были: выгоревшая на солнце брезентовая куртка - память о студенческих стройотрядах, латаные-перелатаные джинсы и гитара, висевшая на плече стволом вниз. В руке он держал небольшой дорожный кейс.
"Дело в том, что... - Он взглянул на часы. - Через час мы должны быть в условленном месте на окраине города, где нас будут ждать мои друзья. А еще через некоторое время мы уже будем ехать в одну солнечную республику, где нас, правда, не ждут, но примут хорошо... Сегодняшнее торжество было организовано мной для Тани - мы теперь с ней не скоро увидимся... Итак, ты едешь? Я жду".
Малина достал из холодильника еще одну - последнюю - бутылку коньяка, положил ее за пазуху.
"Это пригодится в дороге, - пояснил он. - Итак?.."
Следующим движением Малина нажал на кнопку оттайки и, нагнувшись, вытащил откуда-то снизу большой черный пистолет.
"Да, - грустно сказал Машка, - я знал, что ты генерал ордена иезуитов".
"А я знал, что ты ничего не знаешь, - сатирически отвечал Малина. - Но сейчас не время шутить. Шутки кончились. Тебе опасно здесь оставаться".
"Я не поеду".
Малина помедлил, подсел к столу и разлил остатки из бутылки. Достал сигарету, прикурил.
"Возможно, ты прав, - задумчиво произнес он. - Возможно, так ты легче отделаешься. Но мой тебе совет: уезжай из Москвы на время, и лучше в какую-нибудь дикую глушь, в какой-нибудь Петропавловск-на-Клязьме. Вполне вероятно, что в этом случае тебя вообще не станут трогать".
"Но ты так ничего и не объяснил. Кому и в чем перешел я дорогу, хотелось бы мне знать?"
Малина потушил сигарету, залпом выпил коньяк, встал. Взгляд его был холоден и далек.
"Видишь ли, Машка, это только в старых романах принято все объяснять. В жизни все гораздо сложнее. Но кое-что я тебе скажу. Во-первых, не ходи к своему приятелю из театра на Юго-Западной - из его окружения исходят сигналы. Во-вторых, знай, что твоя переписка смотрится - хотя, это, в принципе, в порядке вещей... И в-третьих, постарайся, пожалуйста, впредь никогда и нигде не упоминать, кого ты иногда мог видеть со мною... Да, и вот что еще..."
Он открыл кейс и достал оттуда небольшое портмоне.
"Здесь, - сказал он, кладя портмоне на стол, - фотография. После Сережкиной смерти я отдал ее размножить. Ибрагиму я так и не успел передать его экземпляр, а тебе - вот, держи. И смотри, не потеряй, это единственное фото, где мы снялись все вместе, вчетвером: ты, я, Сергей и Ибрагим. Если не забыл, это было в 10-м классе, перед выпускным вечером, когда мы ходили на сопку. Другого случая, видишь ли, так и не нашли. Более того, никто, кроме меня, этого снимка даже не сохранил..."
"Я его лишился, - печально поправил Машка. - Со всем своим имуществом. Ты знаешь, при каких обстоятельствах".
"Да, я знаю. Я знаю, что ты не можешь быть хозяином ничего. И еще там деньги. На дорогу и на первое время".
Машка протестующе вскинул руки, но Малина обнял его и потрепал по плечу.
"Будет, будет", - успокоил он его, точно ребенка.
Машка засмеялся.
Давно уже стихли в подъезде шаги Малины, уехал лифт. Дождь кончился. Ночь накрыла страну бездонной пропастью - не разглядеть ни черта. Где-то вдалеке, за окном, звякала одинокая гитара. Хмель прошел и подступила головная боль. Время стучало в висках.
Машка сидел за столом без движения, обхватив руками голову. Гитара смолкла. Как тихо! В жизни не бывает такой тишины, разве что во сне... Машка взял оставленный Малиной кошель и вынул оттуда небольшую (6х9) глянцевую фотографию. Где-то в подъезде вздохнула дверь.
Лица, бессмертно юные, опрокинутые в летящее мгновение, смотрели на него чистыми, прекрасными глазами.
ТАНГО КАТАСТРОФЫ
Время продолжалось обычным скучным чаем с бледною пирожною риторикой, паузами, в которых сосредоточенно был занят настенный часовой механизм своей пустынною капелью, и наконец-то облегченно завершилось натюрмортом из вялых бутербродных подбородков разбитого поколения. Портрет тут же забылся, впрочем, и сумрачно отразил с постамента траурно прикрытого створками трюмо заключительные кадры дня, в которых Машка отпирал входную дверь и направлял наружу нижние части тел приезжих на поминки гостей. Затем в квартире погасла часть ламп, и дверь ближайшей комнаты пустила в прихожую тонкую полосу электрического заката.
Машка остался стоять у окна, чертил пальцем виньетки к уличному ландшафту, обрамленному хрустальной снежной пеной внезапно наступившей зимы, вздыхал, сопел, кашлял и думал о себе в третьем лице.
"Он остался один со своей человеческой болью, - жалостно, шепотом сообщил он сам себе. - Поколение кончилось. С поколеньем случился закон природы".
"Так думал молодой герой, - сказал он, немного погодя, вслух, далее и как бы равнодушно, - накрывши шляпою покрой вместилища сих дум печальных... И с тем физически отчалил".
Машка заплакал. Все еще плача, он достал из-под сердца револьвер и нацелил его дулом прямо в лоб. Выстрел прогремел как бонч-бруевич. Лохматым дребезгом он ощутить успел прикосновенье смерти, разворотившей лоб. Лоб. Солоп. Просьба закрывать за собой гроб.
Меж тем, часы на кухне пробили час. Последний автобус прошелестел под окном. Вспыхнувшая в свете фар перламутровою вязью бензиновая лужа была раздавлена у перекрестка резиновой печатью колес, вздохнули тормоза, и из растворившегося проема вынесло на тротуар одинокую человеческую субстанцию.
"Вот - человек..." - Голос, раздавшийся негромко, заставил Машку вздрогнуть. - Одинокий пехотинец. Куда он идет, и зачем он идет, и зачем вообще он явился в этот пустынный мир?"
"Алик!" - выговорил Машка, и возглас его дрогнул.
"Алик, - повторил он вновь, растроганно вглядываясь в триумфальную ветвь Шининого бакенбарда. - Ужели?"
"Алик... Ты согласись, Алик... - проговорил он затем, несколько уже смущаясь Шининой безответностью. - Ты согласись... вот, все-таки мы с тобой симметричные люди, а?"
"Вестимо, - рассудительно отвечал Шина. - Ведь в природе нет ничего симметричного, кроме людей и животных. Может, - заметил он, снижая голос до скобок и подмигнув, - оттого и склонен человек созидать симметрию, ибо сам он - суть гомункулус? Все искусственное тяготеет к симметрии, ибо симметрия экономна и эстетична".
Свист, раздавшийся на улице, заставил их обратиться к окну. Человек на остановке, проделывая туловом нетерпеливые движения, свистел в два пальца. Голова его была обращена куда-то вверх.
"В сущности, - заговорил Машка, - люди никогда не знают, чего им нужно. И лишь тогда, когда с ними что-то случится - лишь тогда они могут сказать, нужно им это, или же нет..."
"И вообще, - в тон ему поддакнул Шина, - мудрость приходит с маразмом..."
"Наступит время, - удовлетворенно кивнув, продолжал Машка, - когда жизнь его станет клониться к закату, начнет смеркаться, и плесень седины покроет его голову, и вот однажды в страшную, удушливую ночь он, бедный пехотинец, придет, в итоге, к осознанию того, что вся его минувшая судьба, равно как и вообще история людского рода, достойна называться перманентною халявой... Но сколько раз еще до того..."
"Тысячу раз!"
"Да, тысячу раз, переливая из имманентного в трансцендентное, в разных позах, состояниях и даже в положении, тряся животом и размазывая по щекам пьяные слезы, он будет говорить: "Жизнь - это великая вещь!"..."
"И клочья пены пивной будут течь по ботфортам!"
"...Забывая о том, что даже в самые безоблачные дни одно напоминание о смерти гасило самые маршеобразные порывы и заставляло его жалеть о том, что он родился на свет..."
Где-то хлопнула дверь. Кто-то вприпрыжку спускался по лестнице. Замер было, но вновь ожил, застучал звук шагов, дробными камушками скатился он по ступеням и отмерил минимальные шаги в темноту.
"Жизнь человечья отмеряется годами, - промолвил Машка, - а смерть всего только мгновенье. Секунда жизни нашей - суть поперечный срез перевернутой пирамиды, вершина которой - начало. И вот - ХОП! - и одно мгновенье перевешивает всю твою огромную судьбу..."
"Какой удар, какая паника в душе захватчика, - заскулил Шина, - и как это нелепо и смешно, и как идет вразрез с политикой устрашения природы..."
Некоторое время они с приятностью наблюдали друг друга. Затем в руках у Шины невесть откуда появились два бокала с шампанским.
"Выпьем?" - предложил он, вручая Машке один бокал.
"С моим изнеженным желудком, - печально, как бы по инерции прошамкал Машка, - я могу пить разве что дорогие сорта одеколона..."
"Жениться бы тебе, Маша", - задумчиво проговорил Шина.
"За что ты меня так ненавидишь?"
Шина засмеялся.
"А я вот, - вздохнул Машка, - я никогда не издеваюсь над своими героями. Я их всех очень люблю, хотя люди они, разумеется, совершенно выдуманные... И вообще, я считаю, что ни один человек не заслуживает людского суда, ибо всякий рожден на свет, а значит изначально осужден на страдания и смерть".
"Это ты верно подметил, - усмехнулся Шина. - Я даже, признаться, не ожидал от тебя такой мудрости".
"В этом мире нет виноватых. Мы все хотели быть просто любимы", - с грустной улыбкой заключил Машка.
"Итак, - сообщил он, чокаясь с Шиной, - на протяжении нескольких десятков страниц человечество похудело на несколько единиц физических лиц. Исход не вызывает сомнений. Единственная в жизни человеческой обязанность предстоит нам всем столь скоро, что ни на что иное нет уже сил..."
Машка взглянул на часы. Фосфорецирующее время завершало свой замкнутый круг, спотыкаясь и приседая на каждом шагу. Утро было настолько ранним, что рождало чувство собственной неполноценности. Впрочем, кажется, никто не спал кругом. Гром ворочался вдали. Ветер облака грузил. Ехал где-то по дороге Малина в этот час и пил коньяк со скоростью 120 км/час. И даже кто-то у соседей за стеной прилежно тюкал на фоно:
Танго катастрофы (Grazioso)
"Пойдем, - сказал Машка. - Я обещал показать тебе одну свою вещь. Правда, люди у меня весьма специальные, и вообще-то, как водится в родной литературе, надобно б сначала объяснить тебе, кто эти люди, откуда они текут, как текут и зачем текут, и какие тут и там социальные предпосылки. Но я этого делать не стану. Не потому, что лень, а..."
"А просто тебе не нравится это делать", - подмигнул Шина.
"Правильно, - согласился Машка. - Я все больше убеждаюсь в том, что мы с тобой действительно синхронные люди... А что касается моей вещи в целом, то упреждаю наперед, что, принципе, я считаю неприличными вопросы типа "А что вы хотели сказать своим произведением?" По-моему, задавать подобный вопрос - это все равно, что спрашивать у человека, с какой целью он овладел любимой женщиной... Впрочем, ты и так все поймешь..."
***
День. Солнце чуть ли не шкворчит, как яичница, в редких белесых облаках, жар струится над вялой, целлофановой гладью реки, и в стеклах, частью битых, с острым, кавказским профилем блистающих осколков, торчащих из старой рамы некоей темной породы, с проступающими черными венами древесных летоисчислений, или же целых - тусклых, матовых от множественных пятен и царапин, едва уж различимых в сплошном узорном крошеве, - так же плавится и истекает зноем солнечная патока... Ветер суетный, с холодной мятою прикосновений, здесь - невозможность, как невозможность звуков, все равно каких - полощущих жестяными раскатами ли грома, стука ли дамских копыт, иль шепота ли, шелестящего листвою шелковой...
Ночь. Весна, налетевшая пронзительной бессонной зыбью. Луна, трепещущая в облаках серебряною тенью. Звезды, звенящие в гулкой вязи задохнувшегося неба. Мы, идущие в юность нашу сквозь бред ночных телодвижений, в небесной пропасти на облаке верхом летящие в неистовую ночь... Мы, верящие в святые слова о том, что все, что нужно в этой жизни, - это любовь. Мы не знали тогда, что обреченность любви естественна и даже имманентна. Что холодный лунный свет призрачных воспоминаний покроет далекий, сказочный край полусна-полуяви, все пройдет, и с изумленьем ты увидишь вдруг себя: как дико и пустынно ты стоишь посреди Земли, и где былые друзья твои? Лишь тени их на солнечном холме смотрят на тебя из прошлого...
Время порою напоминает мне лицо сильно близорукого человека - та же размытость выражения, как в странном преломлении неровного оконного стекла. Смерть, разбивающая это стекло, осколки мира твоего, летящие на землю... Магритт.
Однажды мы упали в этот мир, как в облако, летящее в неистовую ночь. Но облако растаяло, и мы упали на землю, и сколько бы ни было у нас пробоин, нам пришлось их все пересчитать.
1988-89 гг.