Все они веровали в разных богов, забывать о которых даже среди бесконечных путей-дорог было неслыханным преступлением. А то, что ступени вели к древнему святилищу, было ясно: никому бы в голову не пришло ставить дом на вершине гребня, где зимой не спастись от ветров и нет поблизости воды.
   Мирко легко поднялся до неширокой, саженей в семь, врезанной в склон круглой площадки. Вдоль стен, поднимающихся понемногу с обеих сторон, были постановлены камни-зубцы, чем ближе к середине, тем крупнее, последние — в три с половиною локтя. А меж ними, как раз напротив входа, обратившись лицом прямо на север, стояла каменная женщина. Стройная, обнаженная, опустившая руки, несколько согнутые в локтях, и чуть подав их вперед, словно для того, чтобы кто-то подошел и обнял ее запястья. Казалось, она готовилась сделать шаг навстречу. И хотя был это всего-навсего обыкновенный серый гранит, она была прекрасна, как никакая женщина в свете. Ростом в три локтя и шесть вершков, была она немного пониже Мирко. Ноги сильные, стройные, но не тонкие, как лучинки; бедра узкие, почти девчоночьи, очерченные стремительно и настолько женственно, что вожделение просыпалось немедля; живот ровный, но не втянутый, а круглый; стан тонкий, гибкий, точно у рябины; грудь высокая, полная и, должно быть, белая, как молоко или снег, если б женщина сейчас ожила; шея гордая, лебединая, а уж лицо… Нет, не мог Мирко описать его, не думал никогда, что так соразмерны вместе и совершенны каждая по себе могут быть черты человеческого лика. Она была молода, но вся фигура ее, и приоткрытые губы, и глаза выражали немую мольбу и великую скорбь, и такую надежду, как бывает, когда и вовсе, кажется, нет места надежде. Волосы ее, схваченные на лбу тонким ремешком, свободно стекали на хрупкие плечи и падали на спину. Очи же, хоть и каменные, смотрели, словно живые, и такая была в них тоска, что и голос птичьих стай по осени, и рвущиеся листья, и расставание с любимым — все это казалось мелкой речушкой в сравнении с их глубиной, горечью и светом. Ожерелье лежало на ее груди, и на самом крупном камне запечатлен был некий знак.
   Мирко стоял, пораженный и плененный открывшейся ему невиданной красотой и неведомой загадкой, потом поклонился каменной красавице, попросив прощения, что нарушил ее лесной покой. И совсем уж было собрался он уходить, как вдруг, словно поняв, что если уйдет сейчас, то навсегда, безвозвратно потеряет нечто, без чего невозможно жить, поспешно вернулся. Не помня себя, взял он каменную девицу за протянутые руки и поцеловал в зовущие губы. И губы эти не показались ему холодными!
   Взглянув в последний раз в ее дивные очи, обошел он святилище по пути солнца, а потом попросил не гневаться на него своих, мякшинских богов: небесного — дядьку Грома и лесного — Веточника, чтобы уберегли от козней чужих, незнакомых сил, очистили от древнего тайного колдовства. А то и не заметишь, как возьмет верх чуждое в человеке и отвернутся от него и свои боги, и свой род, а чужие не примут к себе. И вот уж не человек, а изгой-оборотень ходит по земле, и нет его страшнее.
   Однако не страх испытывал Мирко, а безудержную, волнующую радость, готовую хлынуть наружу, через край. И не стыдно было ему нисколько за содеянное ни перед родом, ни перед богами. Не чуял он здесь ни зла, ни подвоха. Не стали бы славные сосны расти в худом месте, миновали бы недоброе урочище и звери, и птицы, даже мох не вырос бы, погнушался. Нет, холодной и пустой смертью здесь не пахло. Одно смущало Мирко: отчего это его прекрасная дева обращалась к северу? Вестимо, что с той стороны не дождешься ничего, а уж тем более ничего хорошего.
   Рассуждая так, Мирко взошел наконец на макушку гребня и аж присвистнул. Вид отсюда и впрямь открывался удивительный — склон круто уходил вниз, образуя гигантскую чашу. Слева и справа гребень взбирался осыпями на скалы красного гранита, старые, как самые кости земли, — карабкаться на них вовсе не хотелось. А в низине, за стремительно сходившими под гору рядами остроконечных елей, начиналось огромное болото, противоположный берег которого даже с такой высоты едва виднелся, терялся и плыл где-то в утренней дымке. По болоту были раскиданы острова — то просто голые осколки камня, то поросшие густым ельником бугры.
   Дядя Неупокой сказывал про болото, к тому же Мирко, как любой мякша, привык к таким местам и не испытывал перед трясинами ни тоски, ни страха.
   Дядя сумел перейти это болото, переходили и до него, и, надо думать, после. Значит, и Мирко такое по силам. Сверху не видать было ни бездонных черных топей, ни предательских голубых окон, в любом из которых в один миг бесследно исчезал сохатый. Болото было старым, изрядно занесенным песком и поросло высокими
   травами и ольшаником. Мирко знал и особые приметы, по которым можно отыскать безопасную стежку: цветок белоус, например. Да и люди, ходившие той тропой, всяко оставили за собой кто затесь, кто зарубку, а кто и вешку. Нужно было только умилостивить болотного хозяина, чтобы, чего доброго, не пришлось повстречаться в узком месте, где и двое прохожих едва разойдутся, с кабаньей семьей — куда в таком случае прикажешь деваться? Если застигнет ночь, могут устроить свою кудесную пляску синие холодные огоньки, и пойдешь за ними, завороженный, в самую трясину. (Мирко, правда, видывал эти самые огоньки, но следовать за ними не стал. Но кто знает, то ведь было на знакомых, мякшинских болотах, а какая сила обитает здесь?) Или того страшнее: вдруг донесется откуда-нибудь с болота зов о помощи — недогадливый путник спешит на крик, забывает осторожность — и поминай как звали. А это просто болото голос подавало.
   Мари, на которые вышел Мирко, являли собой лишь западный край целой болотной страны, расположившейся посредине четских лесов. Из этих-то мест и брала начало Смолинка, и много еще речек и ручьев, стремившихся к широкой Хойре. Болота изобиловали перешейками, протоками, пестрели островами. Жили здесь и люди — по берегам и на близких островинах селились хиитола, с востока и юга подошли полешуки, а в глубине, говорят, еще полсотни лет тому назад забредавшие туда охотники или собиратели целебных трав видели каких-то странных людей небольшого — около двух аршин — роста. Одеты они были непривычно, завидев человека, мигом укрывались в густой осоке, да так искусно, что и следа никакого не оставалось, — будто растворился человек, как не было. Впрочем, великое множество легенд, басен и преданий таили четские болота, всех и не пересказать.
   Туман тем временем и вовсе растаял, даже дымка исчезла. Ветер разошелся не на шутку, загулял в вершинах сосен, понес труху, опавшую хвою и песок. И видно было, как, прыгая по упругим еловым шишакам, спускается ветер к болоту, точно охотник-хиитола съезжает на своих коротеньких лыжах с бугристой горы, и гнет там к земле хилые березки и ольху, колышет рослую, никем не кошенную траву. Мирко, несмотря на высокое уже солнце, стал зябнуть и поспешил вниз под гору, под защиту стойкого елового воинства.
   В темном ельнике дневной свет мигом померк, опять стало сыро, в воздухе почуялась затхлость. С деревьев свисали истлевшие холстины лишайника — видно, ходили здесь нечасто.
   Иного несведущего человека ельник, да еще вблизи болота, гнетет, пугает. Кажется, что пялятся из чащи огромные враждебные глаза, что, того гляди, обернутся молчаливые мохнатые елки безжалостными чудищами, взмахнут корнями-когтями, и не спасешься, не пикнешь, да и не услышит никто, кроме ухмыляющегося в дупле филина.
   Привыкшему полесовничать мякше такие страхи были незнакомы, хотя и он, любивший сосны и белые березы, светло горящие под летним солнцем, не шибко привечал глухой еловый бор. Зато мгновенно пропал ветер. То есть он, понятно, свистал где-то по верхам, но внизу стояла такая тишина, как на дне глубокого, черного лесного озера. А под ногами — ни травинки: мох, лишайник, хвоя да валежник.
   Мирко шагал уверенно. Полянин здесь бы выпустил попусту много бранных слов, преодолевая поваленные стволы и кривые корни, путаясь в паутине, лишайнике, продираясь сквозь лезущие в лицо колючие ветви и при этом стреляя ломающимся под ногой валежником. Иное дело мякша: шел себе по крутому спуску, как по скошенному лугу, да еще размышлял о чем-то совершенно постороннем, будто и не ставили ему заросли каверзных преград. Однако и мякша в четском лесу был слабоват по сравнению с полешуком или хиитолой. Для них такой лес был и домом, и неприступной крепостью.
   Долго ли, коротко, спустился Мирко к подножию гребня. Здесь уже начиналась настоящая чащоба, а кое-где приходилось перебираться через глубокие лужи блестящей, как черная смола, болотной воды. Однако в мыслях у путника была по-прежнему та увиденная на северном склоне каменная женщина. «А что если повстречать вот такую же, но не изваянную, а во плоти?» — подумалось вдруг ему. И снова возникли черты каменного лица, и грудь, что, казалось, вот сейчас вздохнет, и руки, способные и трудиться без устали, и дитя укачивать, и обнимать жарко. И глаза…
   В Холминках и окрестных селениях немало видел Мирко красных девок, иную даже почетно было и в род, и в дом ввести. Но вот не понравилась ни одна так, чтобы в груди сладко защемило, да и сам Мирко не пришелся никому по сердцу. А эта, каменная, словно приворожила. Стоило бы, наверно, попросить славного щура-предка снять с себя наваждение, образумить, да вот захотелось потешиться, поиграть с собственной душой. «Да, повстречайся такая, небось мимо пройдет — не взглянет», — решил парень. Тут и чаща кончилась.
   Мирко вышел на кольцо плотной земли, отделявшей лес от самого болота. Ельник здесь заметно редел, волновалась под ветром трава, рос кустарник — волчья ягода. Подальше же, у самой кромки, стояли березки и ольха. Побродив вокруг, отыскал Мирко родничок. Черпачка берестяного, обыкновенного для мякшинских ключей, рядом на ветке не оказалось, но источник доброй воды был тщательно выложен камешками и направлен в песчаное устьице, сбегавшее в мочажину и терявшееся во мхах.
   Мирко остановился для привала, достал ячменных лепешек, поел, запил из родника и поблагодарил неведомого помощника. Теперь следовало задобрить Мшанника — болотного хозяина. Мякша извлек из короба лепешку и сыр, завернутый в промасленную чистую тряпицу, поклонился в сторону болота, проговорил негромко и неспешно положенные слова и метнул узелок с немудреной требой туда, где густо рос камыш. В болоте что-то чавкнуло, булькнуло, зашелестели стебли — от ветра или еще почему. Из-под нагретого валуна вдруг выполз иссиня-черный, красивый змей-ужака, поднял граненую головку, замер ненадолго, щупая воздух раздвоенным языком, да и свернулся на камне — не испугался человека, не закипел ключом.
   Болотный хозяин принял требу. Путь был открыт…
 
   Вот камень на дне непрерывной реки бытия,
   Омытый, обточенный, гладкий;
   Над ним протекает субстанция злая сия,
   Но каменный он, и поэтому в полном порядке.
 
   Он видит игру серебристых сверкающих рыб,
   Своим безошибочным взором
   Фиксируя каждого па прихотливый изгиб,
   Являясь свидетелем и незамеченным вором.
 
   Танцующей жизни, плывущей к далеким морям,
   Поскольку законы движенья
   Он скоро изучит, осмыслит и вычислит сам
   И прошлых, и будущих дней и ветра, и теченья,
 
   Давление, влажность, характер, баланс теплоты,
   Значение, смысл и меру
   И точно докажет полезность любви и мечты,
   И необходимость и самодостаточное веры.
 
   Когда, как и свойственно рекам, иссякнет река
   И, следственно, высохнет море,
   Он будет встречать без ущерба любые века,
   Всю тайну Вселенной храня в непонятном узоре.

II. БУСИНА

   И вот, жребий брошен. А что дальше? Валятся с горы камни и застревают на осыпи. Идет на берег волна, а позади встают другие — и выше, и грознее, но тверда гранитная скала. Вырывается из земли звонкий ключ, бежит под уклон в овраг, впадает в ручей; ручей вливается в реку; река катится к морю. Горька морская вода, и где ж те студеные сладкие струи, увидевший свет на далеком лесном холме? Каждый миг в одном доме радость, в другом горе; одному доля, другому недоля. Строит князь белые стены крома, а через год умирает страна, остаются стены да имя князя. Летит по сухой степи на коренастом вороном коньке мальчишка, балуется, стреляя на скаку в воткнутый в землю прутик; а пару лет спустя лежит, уткнувшись железным забралом в пыльную траву, знатный рыцарь, а из узенькой щелки меж шлемом и кирасой торчит тонкое оперенное древко. И никто не помнит и не знает имени удачливого лучника. Да и вернулся ли он из набега? А у рыцарей враждаделят наследство убитого.
   Длиннее, короче ли выпадет жребий, будет беда либо счастье — все разбросает-унесет равнодушное время. И, сколь ни кидай монету, его не обманешь, не пересилишь.
   Хоть и известно, что время не выбирают, — выбирай, не выбирай — конец все равно наступит, — однако находится чудак, который не пройдет мимо пруда, чтобы не бросить камень. Круги, понятно, добегут до берега да и растают, но отчего-то ему так хочется поглядеть, как это произойдет.
 
   Мирко не нужно было ковылять по болоту с длинной слегой, прощупывая податливый мох. Мари здесь получились не оттого, что годами наползала с озерных берегов сплавина: просто зарастало мелкое стоячее озеро, оказавшись отрезанным от стока в Хойру. А потому по травам, что встречались по пути, по цветам и деревцам угадывал мякша безопасную стежку. Пока вокруг осока, бояться нечего, разве вдруг бьет где со дна ключ — но тут уж не зевай, смотри в оба: раззяве и замиренный требою Мшанник — не защитник. Как появятся зонтики сусака, белые трехлепестковые мелкие цветочки и — ни с чем не спутаешь — острые развесистые ладони стрелолиста, шапки ежеголовки, колоски хвоща — будь внимательнее. К камышам лучше не подходить, а уж если увидел на зеленом лужке кувшинку или колышущиеся дерновинки кукушкина льна — не смей ступать! То не лужок, а мох да ряска, и под ними топь.
   Деревья и ягоды на болоте тоже говорят: березки и ольха цепляются за любую зыбкую кочку, а рядом хлябь. Сосна — понадежнее примета, и чем крепче она, тем увереннее можно шагать. Ягоды клюквенные, пушица с белыми щетинками и красные огоньки сабельника, а главное стебельки белоуса — вот тебе твердая тропа. Камни тоже на зыби не удержатся — канут. Потому вдумайся: не течет вода под лежачий камень — сухо у камня, плотно. Ну и кабаньи следы: коли нашел, держись их. Вепря, глядишь, не повстречаешь, а тяжелый секач только по тропе и пройдет.
   По клюкву, правда, в зареве-месяце ходить еще рановато, сабельник же отцвел, и Мирко мог идти, не задерживаясь, чтобы нагнуться за лакомой ягодой. Скоро он миновал первый островок. Ничего здесь не было примечательного: камни, треснувшие от жары и морозов за века лежки, сосны и можжевельник. Однако отрадно было стоять на земле, которая никуда не денется из-под ног, не чавкнет жадно, не ухнет предательски вниз. Солнце вкатилось по небесной дуге на самый верх, разогрело сосновые смоляные тела, и потек свежий аромат, как летом в Холминках. Далече теперь были они, а ныне еще и четские болота пролегли новым рубежом между краем холмов и Мирко.
   На следующей островине рос черничник. По кочкам, среди заячьей кислицы, торчали усыпанные черными тугими шариками ягодные кусточки. Спелая черника вкусна, и пользы от нее немало. Мирко только вздохнул с сожалением, припомнив, какое питье из ягод готовили дома мать и сестры.
   Посчитав, что прошел достаточно, путник позволил себе отдохнуть. Да и какая ходьба с нелегким коробом по такой жаре? Он растянулся на прогретом солнцем бугорке под могучей рослой сосной как пять, и десять, и двадцать лет назад, глядя в бездонное синее небо, где медленно ходили косяки белых облаков. Цепкие сосновые ручищи тянулись на огромной высоте в разные стороны, но не могли даже ненадолго задержать кудлатых и задумчивых небесных путников.
   «Вот и я так же, — подумал парень. — Бреду невесть куда, незнамо зачем. Дядя Неупокой — с ним понятно, он воин, ему без меча в руке не прожить, в Мякищах засох бы, пропал. Он и сейчас лишку на месте не усидит».
   Это благодаря дяде умел Мирко — не по-воински, понятно, но весьма уверенно — владеть мечом. Конечно, любой лангский наемник-бродяга или арголидский солдат расправился бы с мякшей в два счета, но лихоимцу-разбойнику, а то и двоим-троим, он показал бы, кто сильнее. Эти бродяги могли справиться только с небогатым торговцем, у которого нет денег на охрану, Да со слабой женщиной.
   К слову сказать, поганого люда на дорогах в последнее время прибыло. Нет, находились, конечно, и прежде, среди своих, никудышные парни-лодыри, которым лень было ходить за плугом или обучиться ремеслу, и на службу княжескую не тянуло — не ровен час убьют. Ведь пока гриднем станешь и воинское искусство освоишь, семь потов сойдет. Вот и уходили такие в леса жить грабежом, а иных изгоняли натерпевшиеся родовичи. Но не дано было разбойникам долго гулять по белу свету: были они для всех хуже волков. Да и меж собой у них только пьянство да поножовщина, куда там до спаянной волчьей стаи.
   Но смутный северный ветер в клочки рвал такой, казалось бы, извечный и нерушимый уклад жизни. Вот и у Мирко стало стынуть сердце. Вроде и родной дом, и любимые холмы, и славный народ вокруг, а будто бы льдина невидимо возникла посреди большого двора и не таяла, а, наоборот, напитывалась с каждой зимой бездушной морозной силою. И ширилась полынья отчуждения между Мирко и всеми прочими. Видел это он сам — яснее, чем кто-либо, догадывалась и мать, да молчала. И только дядя Неупокой как-то ночью, когда оставались мужчины в поле у костра сторожить скирды, высказал парню все, о чем говорить самому было и странно, и боязно.
   Тако же, как и ныне, был зарев-месяц, но осень уже пришла на порог. Жнивье лежало пустое и колючее, только скирды возвышались аккуратными домиками, чернея на фоне темного неба. Бродили, пофыркивая, расседланные, лошади. Искры вспыхивали и таяли. Дядя бросил рогожи прямо на землю, укрылся свитой и задремал. Мирко сидел, обхватив колени руками, любуясь на игру огня.
   — Уходить тебе надо, Мирко. Следующим летом, — услышал он вдруг глухой и сильный, с хрипотцой, дядин голос.
   — Куда? — встрепенулся Мирко, хотя мгновенно сообразил, что дяде понятно все. И как стылой осенней водой в лицо плеснули: вот оно, сейчас решится! И тут же оборвалось внутри: решать-то ведь было нечего! Всего и надо было, чтобы кто-нибудь первым нарушил запретную черту. И хорошо, что сделал это именно дядя Неупокой.
   — А ты нешто не понял, о чем речь? — Голос дяди на миг стал суровее, — Не серчай, — продолжил он мягче, и усы его слегка приподнялись — это должно было означать, что дядя улыбается. — Не будет тебе здесь житья. Уходи, пока худа какого не сделалось.
   Мирко всхлипнул. Совсем по-мальчишески захотелось спрятаться за широкую дядину спину, обхватить его сзади руками и прижаться крепко, как в раннем детстве, когда убегал от сердитой соседской лайки или от ребят постарше, если чинили те обиду мальцу. И еще стало очень жалко себя за так никчемно прошедшие годы.
   — Дядя Неупокой, посуди, ну куда я пойду? Если уж дома неладно, то на стороне я и подавно никому не надобен, — ответил Мирко. Он поднялся, расправил плечи и принялся ходить из стороны в сторону.
   Дядя меж тем приподнялся на локте, сорвал травинку, принялся неторопливо ее жевать. Пламя костра бросало на его лицо красные отсветы, отчего оно казалось еще суровее, чем обыкновенно. Обликом дядя не походил на мякшу: узколицый, с выпуклыми висками, глаза чуть раскосые, как у степняка, волосы не русые, а темно-каштановые, нос орлиный, рот очерчен твердо. А прическу он носил как у ругиев: брил голову, оставляя лишь на темени клок волос. И умывался дядя в тазу, а не под струей. Правый незрячий глаз прикрывала темно-синяя повязка, на которой золотом были вышиты какие-то чудные буквы. Дядя никогда не объяснял, что они значат. Все эти привычки привез он из-за Промозглого Камня и менять их не собирался.
   — Не казнись раньше срока, — продолжил дядя после паузы. — Не успел ты еще лиха натворить. Даст бог, и не успеешь. — Почему-то дядя всегда говорил «бог», хотя почитаемых богов, по разумению Мирко, насчитывалось явно поболее одного. — Не след человеку одному быть.
   — Да то успеется еще, молодой ведь я, — понял Мирко на свой лад.
   — Не-е, я не о девках красных, — заново усмехнулся в усы дядя, — хотя и о них подумать не грех. Все равно один ты здесь останешься, пусть хоть завтра женишься. Если родная мать с тобой как с гостем, хоть и дорогим, да заезжим. Затоскуешь, будешь бирюком по селу бродить. — Дядя опять замолчал и поглядел внимательно в костер, почесывая правой рукой левое плечо.
   «Будешь! — горько подумал про себя парень. — А сейчас что?»
   В слух же, бодрясь, сказал:
   — Ничего, дядя Неупокой. Глядишь, пройдет несколько времени, и позарастет все быльем, на место встанет, как у людей. Ты вот тоже вернулся.
   — Ты на других не больно-то заглядывайся, у них свои доли-недоли, — пресек его дядя. — И про меня ты много ли знаешь? Каждый человек, Мирко, не просто так родится. Слово такое есть — «невместно». Это значит, всякому и место, и время есть, где он свое дело делает, живет. А на ином месте — так, бытует.
   Дядя за годы странствий многому научился, и говорить красно тоже умел, но вот так мудро и просто, будто живший неподалеку кудесник, сказал впервые.
   — Или тебе ведомо, где мне вместно? — с сомнением вопросил Мирко, опять присаживаясь к огню.
   — Не смейся, — отвечал дядя и жестко глянул на парня своим черным оком. — Нет, не ведомо, коли спрашиваешь. Я только то знаю, что места ты здесь себе нигде не находишь. И тоска тебя гложет смертная, по глазам вижу. А пока не заела тебя тоска эта, до греха не довела — уходи. А куда — так на то у тебя и родня есть: подумаем, присоветуем.
   Дядя снова был прав. Нигде Мирко не чувствовал себя своим, не мог найти того покоя, без которого жизнь обращается в муку. Он любил родной дом, понимая, однако, что по-настоящему любит только стены, вещи да ласкового кота у печки. Но едва приходилось остаться в доме еще с кем-нибудь, холодный камень ложился на душу, и не мог Мирко лишний раз слова доброго сказать. Наоборот, вертелись на языке резкие, несправедливые речи, но и их старался не произносить: худое слово злее железа ранит.
   То ж было и со сверстниками: Мирко ходил с парнями на охоту, работал вместе со всеми в поле и во дворе, учился владеть топором, рогатиной и луком, ездил в ночное, веселился на лугу. И все бы ничего: были у него добрые приятели, и признавали его, и уважали — да вот не чувствовал он себя своим, хоть и не вздорил ни с кем. И даже когда на гулянье ходил, любовался на пригожих девушек в затейливо вышитых рубашках да поневах — нет чтобы повстречался его взгляд с другим, где бы нашлись и чары тайные, и нехитрое лукавство, и скрытый призыв, — нет, не случилось такого. Видно, понимал он только красу зимнего леса да многоцветие закатного зарева. Не более. И купальскую ночь проспал Мирко на сеновале. Думалось пойти со всеми, да словно удержало что-то.
   И приходили гнетущая тоска и разочарование от такой жизни. Мечталось про неведомые дальние края, где все иначе. Мирко и раньше бы пошел куда глаза глядят, но держало опасение, что с привычным порвешь, а к иному не прилепишься, да еще обязанность перед теми, кто вырастил, научил хоть какому уму-разуму.
   И вот наконец стремление к переменам, словно тоска не умеющей летать птицы, обретало теперь зримое воплощение. Правда, опаска не уходила, и Мирко ухватился за нее, как за траву над обрывом, — авось выдержит!
   — Не бывать греху, уй-батюшка. Не держу я ни на кого злого умысла. Да и не умею я ничего, чтобы уходить: ни ремеслу толком не обучен, ни говорить по-иноземному. Ратному искусству тоже вот не сподобился.
   — Не казнись, тебе говорят! — строго прервал его дядя. — Уж мне поверь, бездельников на своем веку я навидался. Ты — не им чета. Кто на земле работать умеет, тот не пропадет. На Вольных Полях землицы вдоволь, а трудиться-пачкаться нынче не всякий полянин станет. Города ведь строятся, народ под сильную княжью руку подался. Вот и смекай. А что до дела ратного… — Дядя, вспомнив, видно, что-то давнее и не шибко веселое, горько покривил губы. — К этому не стремись. Негодное это ремесло.
   Кому именно неугодно было воинское умение, которое всегда уважалось даже в мирных Мякищах, Мирко не понял.
   — А как себя защитить, если лихой человек подступит, — продолжал дядя Неупокой, грозно сверкнув оком, — этому я тебя быстро выучу, наука не больно-то хитра. Я, когда таким же был… — И тут он пустился в туманное странствие по воспоминаниям своей сверкающей оружием молодости.
   Мирко пытался слушать внимательно, как и полагается, если старший ведет речь, но кроме железного скрежета, жужжания летящей стрелы да богатырского клича в памяти у него ничего от сего повествования не сохранилось.
   Улетучились, сгорели единым сполохом все сомнения и переживания, которыми мучился Мирко столько времени. Еще минуту назад казалось, что текло это время очень долго, но сейчас он понял: минуло всего ничего, даже если сравнивать с его возрастом. На душе вдруг стало чисто и пусто, точно на большом озере, где только что исчез лед: лесные берега еще укрыты последним снегом, а седые облака идут молча в суровой вышине, никого не зовя с собой.