VI

   «Милая!
   Закончил, наконец, Морозовские панно и принялся за «Богатыря». Пользуюсь светом, и поэтому все праздники и дни никуда не выхожу. Администрация нашей выставки в лице Дягилева упрямится и почти отказывает мне выставить эту вещь, хотя она гораздо законченнее прошлогодней, которую они у меня чуть не с руками оторвали. Хочу рискнуть на академическую выставку, если примут. Ведь я аттестован декадентом. Но это недоразумение, и теперешняя моя вещь достаточно это опровергает. Пытаюсь себя утешать... Слава Богу, никто мне в моей хоть мастерской не мешает. Наде грустнее: ее право на артистический труд в руках у Мамонтова, а у него в труппе полный разгул фаворитизму. Ей мало приходится петь; опускаются руки на домашнюю работу; подкрадывается скука и сомнение в собственных, силах.. Правда, мы немного отдохнут, имея возможность принимать и праздновать добрейшего Римского-Корсакова. Он кончил новую оперу на сюжет «Царская невеста» из драмы Мея. Роль Марфы написана специально для Нади. Она пойдет в будущем сезоне у Мамонтова, а покуда такой знак уважения к таланту и заслугам Нади от автора заставляет завистливую дирекцию относиться к ней еще суровее и небрежней...
   Врубель».

Часть третья

1

   Фол никогда не слыхал имени Герхарда Шульца; они никогда не встречались: один жил на юге, в Парагвае, другой — на севере, в Вашингтоне. Шульц был уже дедом, его семья насчитывала двадцать человек, счастливый муж, отец, брат. Фол поселился отдельно от семьи, горестно-одиноко, отдаваясь целиком работе, которая — после того, как он расстался с Дороти, — сделалась его всепожирающей страстью. Шульц жил в роскошной асиенде, на берегу вечно теплой, хоть и буро-красной, грязной на вид, Параны. Фол снимал номер в отеле: две комнаты, окна выходили во двор, могила, колодец, а еще говорят, что в Вашингтон приезжают смотреть, как цветут вишни; приезжают разве что восторженные туристы, их возят из Нью-Йорка, очень престижно за один день побывать в обеих столицах.
   Фол не знал, что Шульц — не подлинная фамилия дона Эрхардо, изменил седьмого мая сорок пятого года, раньше был Зульцем, штурмбаннфюрером СС, приглашен к сотрудничеству американской секретной службой осенью сорок девятого в Рио-де-Жанейро, вербовка прошла гладко, за пять минут. «Признаете, что на этом фото вы изображены в форме СС»? — «Признаю». — «Готовы к разговору с нами?» — «Давно готов». — «Это несерьезно, мистер Зульц. Настоящая беседа начнется только в том случае, если вы напишете нам имена мерзавцев из вашей нынешней сети на юге континента». — «Я бы не стал называть тех, кто оказался в изгнании после победы большевиков». — «После нашей общей победы, мистер Зульц, — американцев, англичан и русских. Мы сообща разгромили тиранию Гитлера, и вам не следует вязаться в наши дела с русскими, уговорились? Что же касается и з г н а н н и к о в, то это уж нам позвольте судить, являются ли ваши друзья изгнанниками или же организованы в хорошо законспирированную бандитскую сеть, о'кей?»
   Фол и не предполагал, что шифрограмма, отправленная из филиала его страховой фирмы в Лондоне, вызовет такой странный, сложный и непросчитываемый процесс: совещание Совета директоров фирмы — встречи с н у ж н ы м и людьми — выход на ЦРУ — и, затем уже, когда д е л о пошло в работу, — на соответствующие подразделения, которым поручено найти п о д х о д ы к «Эухенио Ростоу-Масалю, подлинное имя — Евгений Ростопчин, гражданин Швейцарии, проживает в Аргентине, район Кордовы, 1952 года рождения, женат, имеет двух детей, занят в сельскохозяйственном бизнесе. Необходимо оказать на него давление в том смысле, чтобы он обратился к отцу за финансовой поддержкой; сделать это надо через его мать, с которой князь Ростопчин развелся в 1954 году, леди Винпресс, Софи-Клер, проживает в Париже, имеет дом в Эдинбурге и квартиру в Глазго».
   Результатом проделанной работы (анализ архивов и расчет на ЭВМ) оказался индекс «УСГ-54179»; агент проживал в Парагвае, однако имел апартамент в Кордове; Герхард Шульц, землевладелец и компаньон директора фирмы по строительству шоссейных дорог; сейчас ведут трассу в непосредственной близости от земель Ростоу-Масаля; есть возможность нажать на сына князя, перерезав его водные коммуникации, что равносильно экономическому краху последнего.
   ...Человек — маленький винтик в огромном вселенском механизме; ни о чем не догадывавшийся сеньор Эухенио Ростоу-Масаль, он же Евгении Ростопчин, он же Женечка (для отца) и Шеня (для мамы), в то утро, как обычно, завтракал на огромной террасе, сложенной из старого мореного дерева; дом поставлен так, как это умели делать в горах над Цюрихом, — на века, но при этом легко и уютно.
   Жена приучила его к испанскому завтраку: кофе со сливками и чулос — длинные хлебцы, поджаренные в оливковом масле; в Памплоне, во время Сан Фермина, после утренней эстафеты, когда разъяренные быки пронесутся из корраля на пласу де Торрос, весь город отправляется на площадь пить кофе с чулос; Мари-Исабель очень гордилась тем, что родилась именно в Памплоне, дочь басков, золотое руно, родство душ и языков с далекими грузинами, вот почему вышла замуж за русского!
   — Ты сыт, милый?
   — Не то слово! Настоящее большое обжорство.
   — Боже, какой это страшный фильм — «Большое обжорство».
   — Почему? В некоторых частях он занятен, и потом в нем много секса.
   Дети, мальчик и девочка, — три года и шесть лет, — плескались в бассейне; Мари-Исабель попросила сделать два бассейна: большой — взрослым, маленький — детям; Эухенио поманил пальцем жену, та склонилась к нему; он шепнул:
   — Я очень тебя хочу...
   — Я тоже очень хочу тебя...
   — Пошли?
   В это как раз время и позвонил сеньор Эрхардо Шульц; говорил рубяще: в картах путаница, вам продали земли, которые за два года перед тем отошли нашей фирме, очень сожалею; решение местных властей принято в мою пользу; нет, я не общество благотворительности; нет, я не отказываюсь от встречи, напротив, я настаиваю на ней; компромисс возможен, почему нет, что-то около пятидесяти тысяч долларов; нет, аванс невозможен, нет, в местной валюте платы мы не принимаем, все расчеты идут через банк в Манхаттене; деньги надо внести в течение недели, дело есть дело, у меня будут стоять рабочие, платить неустойку из-за путаницы в ваших документах я не намерен; хорошо, сегодня в шесть, в Кордове, юридическая контора «Мазичи и Эчавериа», это в центре.
   Мать Женя нашел в эдинбургском доме; звонку сына обрадовалась:
   — В Париже совершенно страшная погода, мальчик! Я убежала оттуда в здешнюю весну. Дивно! Что у тебя с голосом? Почему ты молчишь?
   — Мама... понимаешь... мне... нам срочно нужны деньги...
   — Что случилось?
   — Тут какая-то страшная путаница с землей... Словом, это труд. но объяснить... Мне продали чужую землю...
   — Что?!
   — Нет-нет, не всю... Но как раз тот участок, где у меня вода... я остался без воды, это — конец... Жара, все сгорит...
   — Я сейчас же позвоню отцу... А почему ты не хочешь? Хорошо, хорошо, Шеня, понимаю, я это сделаю сама, у меня есть сейчас двадцать тысяч, могу выслать тебе половину...
   — Это не выход, мама. По условиям, которые я обязан выполнить в течение недели, следует внести все деньги, до единого цента.
   — Я перезвоню через десять минут.
   Положив трубку, Софи-Клер вдруг поняла, что не помнит номер телефона мужа. Бывшего мужа, поправила она себя; боже мой, какая же я была дура, единственный человек, который меня любил; да, все верно, он несносен, потому что, кроме этих самых русских картин и икон, для него ничего не существует; да, конечно, было обидно, когда он отказывал мне в том, чего я заслуживала, но ведь он отказывал мне в платьях от Пьера Кардэна, можно обойтись и без них; что же делать, если я не болела его болезнью, что делать, если я была, да и продолжаю быть, обыкновенной женщиной?!
   Она поднялась с тахты; начала разламываться голова; сосуды, наследственное, папа умер от инсульта, слава богу, не мучился, не страдал от недвижности или немоты, только бы не этот ужас; Шеня (о муже она думала так же, как о сыне, слово «Женя» не получалось у нее — ни в разговоре, ни в мыслях) читал мне какого-то русского писателя: «легкой жизни я просил у бога, легкой смерти надобно просить»; как верно, как горько; подошла к столу, выдвинула ящик, нашла старую телефонную книгу, открыла страницу на «Р», «Ростопчин», неужели туг тоже нет, все в Париже? По счастью, телефон Ростопчина был; она позвонила в справочную, ей сказали код Швейцарии, Цюриха; князь был в офисе еще, как обычно, сидел там допоздна.
   — А что случилось? — спросил он, выслушав Софи. — И почему он сам не позвонил мне?
   — Ты же знаешь, родной. У него твои характер. Он обижен на тебя и не станет унижаться.
   — А разве перед отцом можно унижаться? Да и чем я обидел его?
   — Не будем ссориться, ладно? В конце концов, речь идет о жизни и смерти мальчика...
   — Что?!
   — Да, именно так. Он купил не ту землю, у него отрезают водоснабжение, это гибельно для его предприятия с коровами... Словом, я не знаю подробностей, но, если ты не вышлешь ему пятьдесят тысяч долларов, он погибнет...
   — Во-первых, не надо паники. Пожалуйста, успокойся, не плачь, бога ради... Я сейчас ему позвоню. У меня нет свободных денег, я отложил тридцать тысяч на аукцион...
   — Неужели тебе дороже эти чертовы картины, чем судьба сына?
   — Ты же знаешь, что я сделал для него все, Софи. Не будь несправедлива...
   — Ты хочешь сказать, что у тебя нет денег, чтобы помочь мальчику?!
   — Я не могу взять деньги из дела, Софи, это банкротство. Только потому что я веду дело, ты продолжаешь жить так, как тебе хочется.
   — Откуда ты знаешь, как мне хочется жить?! Не говори за меня, пожалуйста! Только я одна знаю, как мне хотелось жить!
   — Разреши, я перезвоню Жене, я потом сразу же соединюсь с тобою.
   Софи не ответила, положила трубку; ну и характер, подумал Ростопчин, это она к старости подобрела, как же я терпел ее раньше? Терпел, потому что любил. Нет, неверно. Потому что любишь. Степанов верно читал: «К женщине первой тяга, словно на вальдшнепа тяга, было всяко и будет всяко, к ней лишь останется тяга». Как хорошо, что я бросал курить, непременно сейчас тянул бы одну сигару за другой. Хотя Черчилль смолил до девяноста трех лет. Фу ты, черт, какая-то путаница в голове. Ну-ка, сказал он себе, соберись и не сучи ногами. В жизни бывало хуже; в конце концов речь идет всего лишь о деньгах; на старость хватит, сколько мне осталось, кто знает? Вспомни, что было с тобою, когда ты понял, что Софи ушла от тебя, ушла потому, что не любила, никогда не любила, попросту терпела, а что может быть страшнее для мужчины, если он понял это на шестом десятке? Вспомни семнадцатилетнюю девочку из Ниццы, которую расстреляли у тебя на глазах, в сорок третьем. Вспомни ту сковородку, на которой ты с мамой жарил картошку после войны? Ты вспомни, как вы жарили на прогорклом маргарине, соскобленном с тарелок в ресторане, и ничего, смеялись, ах, какое было счастливое время, когда жила мамочка, голодное, нищее, прекрасное время...
   — Алло, Женя, здравствуй, это я.
   Сын ответил по-испански, потом перешел на английский:
   — Добрый день. Ты уже в курсе?
   — Мама рассказала мне довольно сумбурно...
   — Дело в том, что у меня не было достаточного количества денег, когда я покупал эту землю, чтобы нанять хороших адвокатов... Ты ведь дал мне в обрез...
   — Я дал тебе столько, сколько ты просил.
   — Мне бы не хотелось слушать упреки, папа.
   — А в чем я тебя упрекнул? Алло... Ты слышишь меня?
   — Да, — ответил Ростопчин-младший. — Но ты сбился на русский, я не понял, что ты сказал.
   Князь потер затылок, сделал несколько глубоких вздохов, перешел на французский:
   — Ты не мог бы срочно прислать мне документы? Я готов нанять для тебя хорошего адвоката.
   — Бесполезно. Мама, видимо, сказала, что в сложившейся ситуации меня могут спасти только деньги — пятьдесят тысяч долларов.
   — Хорошо, я что-нибудь придумаю. Однако завтра — это нереальный срок. Те деньги, которые у меня свободны, уйдут на аукцион.
   — А то, что ты выкупишь на аукционе, уйдет в Россию?
   — Бесспорно!
   — Не кажется ли тебе это жестоким, папа?
   — Не будем судить о жестокости. Это довольно сложный вопрос; кто жесток по отношению к кому и все такое прочее...
   — Я редко тебя просил о чем-либо.
   — Тебе не приходилось меня ни о чем просить. Я угадывал твои желания...
   — Ты не выполнил мое главное желание.
   Ростопчин не сдержался:
   — Подождем той поры, когда твоя жена убежит к другому, бросив тебе детей... А я по прошествии лет, когда дети вырастут, попрошу тебя вернуть ее в твою постель, ладно?
   — Это бестактно, папа.
   — Правда всегда тактична.
   — Словом, ты отказываешь мне?
   — Нет, не отказываю. Я говорю о нереальности срока. Посоветуйся со своим юристом...
   — У меня нет юриста.
   — Заведи. Я оплачу расходы. Деньга будут переведены сегодня же, назови номер счета. Попроси его обговорить условия платы с теми людьми, которые наступают тебе на горло...
   — Никто мне не наступает на горло!
   — Это русское выражение... Пусть юрист договаривается о сроке платежей, я вышлю гарантию.
   — Они не соглашаются на отсрочку платежей.
   — Попроси своего юриста, — ты наймешь его сейчас же, самого лучшего в городе, — связаться со мною. Я буду ждать звонка в офисе.
   Сын не попрощался, положил трубку; сейчас позвонит Софи, подумал Ростопчин, начнется мука; у нее бывают периоды затмения сознания: вполне может приехать в Лондон и устроить скандал в Сотби.
   Он похолодел от этой мысли, потому что понял, насколько она реальна; боже ты мой, кто это придумал, что к старости у человека жизнь делается проще?! Неправда, о, какая это неправда! Наоборот, ничто так не сложно, как старость, время подведения счетов, реестр на то, что не сделалось в жизни, не получилось, минуло, прошло рядом...
   Софи позвонила через десять минут — голос звенящий; он отчего-то сразу же понял, что она выставит ему свой счет на телефонные разговоры с Аргентиной, — франков пятьсот, не меньше; при чем здесь счета, как-то устало спросил он себя, бог с ними, с этими счетами, просто очень обидно ощущать себя старым, когда ты один, и никому не нужен, пустота вокруг, книга и картины — будь все неладно. Нет, самое страшное, если тебе делается скучно, словно все. что происходит, уже было с тобою, много раз было, и все всегда кончалось скукой... Право же... Начиналось любовью, а кончалось... Любовь? Что это такое, кстати говоря? Наверное, постоянное желание сделать хорошо тому, кого любишь... Но ведь мое «хорошо» разнится от того понимания «хорошо», которому привержен с рождения (впрочем, с рождения ли?) тот, кого ты любишь... Точнее, видимо, сказать, что любовь — это постоянное нежелание сделать дурно, неловко, неприятно тому, кого любишь, обидеть хоть в чем-то. Любовь — это когда ты для другого, и уж отсюда — для себя, но только — п о т о м. Все остальное, — а ты ведь думаешь о своем, сказал себе Ростопчин, не в силах подняться из-за стола, — зиждется на изначальной ошибке. Или корысти.
   После разговора с сыном он заставил себя подняться, отошел к стеллажам, открыл бар, налил рюмку водки, прополоскал рот, почувствовал, как з а ж г л о нёбо, боль в затылке стала отпускать...
   «Однако же, когда ошибка или корысть соседствуют с дисциплиной, возникает новая ситуация; дисциплина — великий организатор: как чувства, так и закамуфлированного бесчувствия. Порою любящий — не сдержав характер, бывает же, господи, — обидел ненароком, и любви нанесен непоправимый удар, а может, она и вовсе разбита. А иной корыстолюбец, преданный дисциплине, так ведет свою партию, что любовь — очевидна и постоянна. И как же дисциплинированно лжет обманщик, чтобы сохранить маску любви! Это ведь так удобно: вечерний чай, дежурная улыбка, разговоры о детях, все чинно и пристойно, все как у людей. Неужели дисциплина лжи — единственный гарант добрых отношений?! А искренность в выявлении человеческой самости — главный разрушитель любви? Где бог, где дьявол? Неужели же сатана с хорошими манерами более угоден людям, чем пророк правды, брякающий то, чего не хотят слышать?!»
   Разговор с Софи был тяжелым, со слезами.
   — Нельзя же быть черствым эгоистом, речь идет о мальчике, в конце концов...
   — Повторяю, я не отказываю Жене ни в чем, как никогда не отказывал. Ни тебе, ни ему. Просто я сейчас не могу вынуть из моего дела столько денег... Я вышлю вексель, гарантийное письмо, этого совершенно достаточно... В конце концов — извини, пожалуйста, за то, что я вынужден сказать тебе это, — но и его семья, и ты живете тем, что я зарабатываю; нет, я ни в чем вас не упрекаю, неужели сказать правду — значит упрекнуть?
   — Ты бессердечное чудовище. — Софи снова заплакала. — Ты совершенно не думаешь о мальчике! Это же страшно! Ты компьютер, а не человек, какой ужас, что я тебя встретила!
   — Софи, дорогая, пожалуйста, настройся на то, что я тебе в который уже раз объясняю... Я улажу дела Жени. Он, видимо, так и не научился делать серьезный бизнес. Ему, впрочем, это было не очень-то нужно, потому что рядом всегда стоял я. Сейчас он впервые столкнулся с трудностями. Я не очень понимаю, что там произошло, поэтому я и попросил его срочно вызвать юриста, двух-трех лучших юристов... Если бы его аргентинские коровы были единственным источником дохода, тогда одно дело... Но ведь мой здешний дом принадлежит ему. Мое дело завещано ему. Я не знаю, кому ты отписала дом в Эдинбурге, я подарил его тебе, и ты вправе распоряжаться им, как хочешь, но ведь он тоже может быть Жениным... И твой парижский апартамент, и этаж в Глазго. Не надо обижать меня попусту, говоря, что я не забочусь о Жене. Мне непонятно, что случилось с его землей, я хочу в этом разобраться. С помощью специалистов... Ты успокоилась?
   Софи п о н е с л о; Ростопчин зажмурился, отложил трубку, решил ответить, когда смолкнет невнятное бульканье ее голоса, только бы не слышать того, что она говорит, сил нет; потом различил короткие гудки: швырнула трубку — ее манера. И сразу же раздался новый звонок. Наверное, Женя, подумал он; она бросила меня, когда он был крохой, а теперь стала защитницей. А я — черствый компьютер... Не льсти себе, ты — чудовище, так тебе было сказано...
   — Алло, добрый вечер, господин Ростопчин! Не думал застать вас и офисе.
   — С кем имею честь?
   — Это Фридрих Хойзер из «Курира». Только что прошла передача по гамбургскому радио о вашей деятельности в сфере культуры. Не могли бы вы уделить мне пятнадцать минут; всего лишь несколько вопросов.
   (Радиопередачи не было; о «гамбургском радио» Хойзеру сказали люди Фола; продолжение комбинации.)
   — Знаете, что-то я очень устал... Может, отнесем разговор на завтра?
   — Завтра материал должен появиться в нашей газете, господин Ростопчин. Я был бы вам так признателен. Я работаю всего пять месяцев. Ваше имя достаточно хорошо известно здесь... Интервью сразу же поставят в номер... Это будет моя первая большая работа... Вы не представляете себе, как это для меня важно.
   «Этот изучает жизнь не по книгам, — подумал Ростопчин. — Такие умеют благодарить и помнить».
   — Приходите, — сказал он. — Адрес, конечно, знаете?
   (Фридрих Хойзер из «Курира» не был агентом секретной службы. После телеграммы Фола в Нью-Йорк о необходимости ускорения работы по Ростопчину были просчитаны возможности корпорации АСВ в газетах и журналах Цюриха; среди привлеченных исследователи обратили внимание на Луиджи Роселли: владелец рекламного бюро, самые широкие связи с миром прессы; понятно, в существо комбинации посвящать нельзя, но человек он сметливый, поймет, что надо, если объяснить общий абрис; главное, чтобы в здешней прессе появился материал; назавтра, экспрессом, он будет отправлен в Эдинбург, Софи-Клер; семейные сцены очень способствуют провалу любого начинания, а того, которому прилежен Ростопчин, — особенно.
   Среди всех известных ему журналистов Луиджи Роселли остановился на Фридрихе Хойзере потому лишь, что тот был молод, искренен, напорист, объективен, доверчив и не обидчив, — позволял править свои материалы, лишь бы напечататься; жил одиноко, помогал матери, больной старой женщине, имевшей маленький домик под Асконой, на самой границе с Италией; вел дневник, в котором п р е п а р и р о в а л себя; это и решило дело.)
   — Как я признателен вам, господин Ростопчин! У меня есть час времени, чтобы перепечатать наш разговор, я успеваю в утренний выпуск.
   Парень был одет в старенькие джинсы, потрепанную выцветшую куртку, кеды совсем стоптаны; «лейка», правда, хорошая, старая, самая надежная, в Токио на рынке стоит сумасшедшие деньги, за одну такую, тридцатых годов, можно купить три новые камеры.
   — Голодны? — спросил Ростопчин.
   — Что? — Хойзер не сразу его понял. — Я?
   — Вы, — улыбнулся Ростопчин. — Могу угостить паштетом и хорошим сыром.
   — Большое спасибо, не откажусь. Утром пил кофе, а потом мотался по городу.
   — Волка ноги кормят, — заметил Ростопчин.
   — Что? — снова не понял Хойзер.
   — Это русская пословица.
   — Да, но ведь волка кормят зубы.
   — Это — заключительная часть операции, — вздохнул Ростопчин. — Сначала надо унюхать, потом догнать, а уж загрызть — дело плевое: раз-два — и нету зайца...
   Он достал из холодильника, вмонтированного в стеллажи, еду, поставил ее на маленький столик возле камина (он и в кабинете сложил камин, боялся холода, с времен войны страдал хроническим бронхитом, лучше всего чувствовал себя, когда начиналась сухая жара, часто вспоминал стихи Пастернака: «своей зимы последней отсроченный приход»), налил себе еще одну рюмку водки, открыл бутылку пива, предложил парню:
   — Угощайтесь. И запивайте «пльзеньским». У вас диктофон?
   — Не-а, я пишу сам, — ответил Хойзер. — Я ем очень быстро, прямо, знаете, неловко, как экскаватор.
   — Кто быстро ест, тот быстро работает, в этом нет ничего дурного. Я тоже быстро ем.
   Ростопчин с удовольствием и каким-то внезапно обретенным спокойствием наблюдал за тем, как парень уминал паштет, намазывал крекер тоненьким, аккуратным слоем, умудрялся есть так, что ни единой крошки не падало на стол, а уж тем более на пол («все-таки эта л о в к о с т ь у них врожденная, генетический код, века за этим стоят»), как ловко он расправлялся с сыром, делая маленькие глотки пива. Все в нем сейчас было подчинено одному лишь — п о д з а к р е п и т ь с я, и — айда за работу.
   — Спасибо, — сказал Хойзер, — я сказочно поужинал. Это было так любезно с вашей стороны.
   — Еще пива?
   — Нет-нет, спасибо. Я пьянею от пива, как ни странно. — Он достал из кармана блокнот и ручку. — Мой первый вопрос: почему вы русский аристократ, князь, изгнанник, возвращаете в Москву культурные ценности?
   — Я не изгнанник. Мои родители добровольно уехали из России. Их никто к этому не принуждал. Я не считаю себя изгнанником. Вы кто по образованию?
   — Юрист.
   — Русскую историю не изучали?
   — В общих чертах.
   — Значит, не изучали. Мы все виноваты перед Россией, господин Хойзер. Особенно мы, русская аристократия двадцатого века. Но это вопрос сложный, в час не уложимся, да и в день навряд ли...
   — Я хотел бы понять, что движет вами, когда вы отправляете в Москву произведения искусства с Запада?
   — Я возвращаю России то, что ей принадлежит по праву. Если хотите, я таким образом благодарю Родину за то, что именно она спасла Европу от гитлеризма. И потом, я высоко ценю тот огромный вклад в мировую культуру, который ею сделан.
   — В прошлом?
   — Сейчас — тоже. Вы не бывали в Советском Союзе?
   — Нет.
   — Тогда нам трудно говорить об этом. Я слишком хорошо помню Россию старую и достаточно много видел Россию новую, со всеми ее трагедиями и печатями...
   — Считаете ее страной обетованной?
   — Я читаю их газеты... Они пишут о своих недостатках... Сейчас — особенно... А мы облыжно ругаем Россию за то, что она Советская. Это — плохо, нельзя закрывать глаза на то хорошее, чего они достигли.
   — Мясо они покупают на Западе.
   — Верно. Потому что раньше мясо в России ели тысячи, — стоит почитать русскую статистику десятого и двенадцатого года, — а сейчас требуют все. За семьдесят лет истории Советской России более десяти лет падает на войны и лет двадцать на восстановление городов из пепла. Нет, знаете ли, — раздражаясь чему-то, прервал себя Ростопчин, — поскольку вы неспециалист в этом вопросе, нам будет трудно договориться, давайте-ка к культуре, тут, как показывает жизнь, особыми знаниями можно не обладать, все о ней судить горазды.
   — Вы сердитесь?
   — Не то чтобы сержусь... Просто несколько обидно, когда о стране, с которой поддерживают дипломатические отношения, говорят не иначе, как о «тирании», о культуре — «так называемая культура»; какое-то безудержное злобствование, отсутствие объективности...
   — А права человека?
   — Но отчего в таком случае ни одна из здешних газет не пишет про то, что происходит в Чили, например, или в Парагвае... Почему такой антирусский накат? Разумно ли? Ладно, — прервал он снова себя, — вернемся к вашему делу.
   — Хорошо. — Хойзер посмотрел на Ростопчина задумчиво, видимо, наново анализируя, что тот сказал ему; князь говорил странно, неожиданно, с болью. — Скажите, пожалуйста, какие картины вы отправили в Москву?
   — Придется поднимать документы. Я не помню. Много. Ваш русский коллега Степанов ведет реестр возвращенного. И еще господин доктор Золле из Бремена, Георг Штайн из Гамбурга. Мы отправили Поленова, Куинджи, Коровина, Репина, иконы новгородских церквей, уникальные книги времен первопечатника...