...Степанов открыл дверь, услышал телефон, подумал: «Кто бы это так рано?», снял трубку, сказал свое обычное «Степанов», он всегда так отвечал на звонки, не «алло», «да», «слушаю», а именно «Степанов», к тебе же звонят; телефон — конкретен, ибо несет информацию: подданный слова, ты обязан соответствовать ему, таинству этой черной трубки, которая соединяет тебя с миром; черт, как же люди столько лет жили без этого волшебного чуда; хотя тогда, раньше, были письма; а кто сейчас пишет письма? В лучшем случае открытку пришлют — к дню рождения или на Первомай. А так — звонят.
   — Слава богу, — услышал Степанов шепот Ростопчина. — Я был в отчаянии, как это замечательно, что ты вернулся... Слушай, перед тем, как придешь в Сотби...
   — Почему ты шепчешь? — удивился Степанов.
   — Здесь стерва. Может быть страшный скандал. Не спрашивай ни о чем, делай, что я говорю. Перед тем как ты придешь в Сотби, — можешь даже опоздать, черт с ним, — обязательно, слышишь, обязательно, зайди в любой банк и открой счет... Погоди, а у тебя нет русского банковского счета?
   — Есть, но он дома, — улыбнулся Степанов, — да и потом рубли тут не идут...
   — Я так и думал... Значит, ты заходишь в банк, открываешь счет, — положи десять фунтов, неважно сколько, главное, чтобы у тебя была чековая книжка, они ее выдадут тебе, — сядешь рядом со мною, я представлю тебя стерве, ты достанешь из кармана банковскую книжку и выпишешь чек, — но так, чтобы она это видела, — на пятнадцать тысяч фунтов... Нет, на всякий случай выпиши чек на шестнадцать тысяч... Передай чек мне, поблагодари за то, что я согласился быть твоим представителем, скажи стерве, что ты в восторге от ее красоты, будь светским, понял? Вчера ты был прав с Золле, я оказался тряпкой, все, до скорого...
   — Погоди... Но ведь это какой-то спектакль...
   — Да, но пока я не вижу выхода. Если я смогу что-то сделать за этот час, я скажу тебе в Сотби, скажу по-английски, при ней нельзя говорить по-русски, она начнет склоку, они же здесь все такие подозрительные.
   (Фол стукнул кулаком по колену, сказан Роберту: «Ни черта не слышно, этот князь пустил воду, едем!» Он стремительно убрал аппаратуру и бросился к лифтам; надо успеть перехватить мистера Грибла в кафе; он должен купить Врубеля, должен! В крайнем случае, если он скупердяй, предложу ему свои деньги, все равно получу компенсацию; в такси усмехнулся: дудки, когда наш посол в Гане возвратился домой в отпуск, государственный департамент отказал ему в оплате денег за такси — из аэропорта Кеннеди до Сентрал-парка; такси оплачивают только семейным, у кого есть дети и жена, а вообще самый надежный посол тот, у кого есть внуки; у ганского деятеля была только мама; бухгалтерия государственного департамента потребовала от посла подробное объяснение, что мать действительно была вместе с ним; он написал прекрасно: «Я ехал в такси, а моя мама бежала следом с чемоданом в руках». Посмеялись вдоволь, но пятьдесят долларов так и не отдали. Черт с ними, пускай не оплатят, в конце концов Париж стоит обедни; успех этого дела аукнется в будущем, деньги рано или поздно вернутся сторицей, надо уметь терять, только тогда можно получать во сто крат больше.)
   В банке было пусто еще, тихо и торжественно, как в храме.
   Степанов вспомнил, как они с Бэмби приехали в Гренаду, при Франко, и рано утром зашли в старинный, прекрасный храм; зимнее солнце пробивалось сквозь витражи, пол из-за этого казался цветным, желто-сине-красным; ходить по такому полу кощунство, но молоденькие девушки с насосанными губами, с синими тенями от бессонной ночи быстро и сосредоточенно прошлепали своими «колледжами» — остроносенькими туфельками с медной пряжкой, без каблучка, высший шик, подчеркивает форму нога, — быстро и деловито преклонили колени перед иконой, заученно перекрестились, прося прощения за грех, и зашлепали по сказочным теням витражей, брошенным на пол, к выходу. Бэмби тогда сказала: «Нагрешили, помолились, и — снова за работу».
   Степанов посмотрел на клерков, сидевших за овальными, красивой формы столами; порядок абсолютный; на выдвижной досочке пишущая машинка, это только мы богатые, держим секретарей, тут все знают машинопись и стенографию, время — деньги, молодцы, черти, «учитесь у капиталистов хозяйствовать, за ними двести лет опыта», господи, как же он был прав во всем, в каждой своей строке; в каждой заметке на полях книг; Ленин — пик мировой истории; кстати, и тем, что женщины здесь получили право не только голосовать, но и быть премьерами, они обязаны ему, Ленину; здешние опасть предержащие были вынуждены отступить, иначе б их смели, не сдай они свои железобетонные, старорежимные позиции.
   Степанов пошел не к клерку, а к девушке; очень красивая, одета подчеркнуто тщательно, но в то же время свободно, с парижским шиком; на лице улыбка.
   — Доброе утро, пожалуйста, садитесь, чем могу вам помочь?
   — Я хочу открыть счет.
   — Личный?
   — Да.
   — Тогда, пожалуйста, обратитесь к мистеру Джонсу. — Она повернулась к длинному парню с типично английской прической — волосы закрывают половину лба; воротничок высокий, с заколкой; галстук тоненький; серый пиджак в мелкую черную клеточку. — Боб, к тебе гость.
   Тот поднялся, приветственно помахал Степанову рукой:
   — Прошу вас, сэр...
   — Доброе утро, мне надо открыть счет...
   — О, мы это сделаем очень быстро. Пожалуйста, заполните бланк. Не сердитесь, что он такой длинный. Бюрократия наш бич. — Он улыбнулся. — Хотите вложить деньги в дело? На срочный вклад? Или же открыть текущий счет?
   — Текущий счет.
   — Я бы рекомендовал вам подумать над вложением денег в акции «Нестле», резко пошли вверх... Хороша тенденция у аграриев Айовы...
   — Нет, благодарю, я хочу иметь чеки, чтобы не таскать с собою деньги...
   Клерк пробежал бланк-анкету, поднял на Степанова глаза, в которых было доброжелательное удивление:
   — Вы русский?
   — Да.
   — Как интересно... Какую сумму вы намерены положить на счет?
   — Четыреста фунтов...
   — Вы не написали ваш адрес в Англии, сэр. «Сейчас он обязательно потребует какую-нибудь справку, — с тоской подумал Степанов. — И все полетит в тартарары».
   — Я живу в отеле...
   — Но вы намерены нанять квартиру, не так ли?
   — Нет. Я приехал сюда ненадолго, я не хочу таскать с собою деньги.
   — Вообще-то мы, как правило, открываем счет только тем, кто имеет квартиру...
   «Если я скажу „советское посольство“, он попросит письменное подтверждение, — подумал Степанов. — Время будет потеряно; половина десятого».
   — Знаете, — сказал Степанов, — у меня здесь есть два издателя...
   — О, вы писатель?! Впервые вижу живого писателя... Вы эмигрировали?
   — Нет, отнюдь. Вполне красный.
   — Как интересно, — повторил клерк. — Вы бы не могли назвать ваши издательства?
   — Да, конечно.
   Клерк достал из ящика телефонные справочники, стремительно пролистал их, покачал головою:
   — Но «Маюири энд Ли» здесь уже нет. Видимо, обанкротилось, книгоиздательское дело ненадежный бизнес, все смотрят телевизор Как фамилия вашего второго издателя? Ага, благодарю вас. Будьте любезны дать мне ваш паспорт, огромное спасибо, какой красный, на фото вы значительно старше своих лет, я бы не дал вам и сорока семи...
   Он говорил, выписывая данные паспорта, набирал номер телефона, что-то считал на маленьком карманном компьютере, дружески при этом улыбался и успевал красиво курить никарагуанские бесфильтровые «ройал».
   — Добрый день, — соединившись, клерк улыбнулся невидимому собеседнику, — это «Бэнк Интернэшнл», Роберт Джонс, я хотел бы соединиться с коммерческим департаментом; нет, группа расчета с авторами; благодарю вас. Добрый день, здесь «Бэнк интернэшнл», Роберт Джонс, группа личных счетов. Пожалуйста, помогите мне получить справку: вы издавали книгу мистера Дмитрия Степанова, Россия, нет, простите, Советский Союз... Какой год? — Он посмотрел на Степанова вопрошающе, но с той же доброжелательной, какой-то ободряющей улыбкой, — банк, святая святых, начало всех начал, хранилище б а б о к, будь они трижды неладны, — «вещизм», «обогащение», «ч а с т н а я инициатива», идиоты...
   Степанов назвал год, титул, фамилию переводчика.
   Клерк передал все так, словно ему это было давным-давно известно, просто запамятовал, бога ради, простите, что делать, бывает...
   — Ага, прекрасно. Все распродано? Чудесно! Пэйпербэк? А когда вы намерены выпустить второе массовое издание в мягком переплете? Чудесно. Мы были бы глубоко признательны, если бы вы прислали нам коротенькую справочку о гонорарах мистера Степанова. Возможно, он захочет взять деньги в кредит, мы с радостью пойдем ему навстречу после того, как получим ваше подтверждение. Простите, с кем я говорил? Ах, мисс Тэйси, очень приятно, всего вам лучшего...
   Он положил трубку, улыбнулся Степанову еще более чарующе и сказал:
   — Все в порядке, я оформлю документы, мы познакомимся с директором нашего филиала, мистер Томпсон будет очень рад пожать руку советскому литератору, у вас прекрасно расходятся книги, поздравляю.
   Степанов посмотрел на часы: девять сорок.
   — Скажите, — взмолился он, — а как скоро мы закончим процедуру?
   — О. это займет не более пятнадцати минут...
   — А до Нью-Бонд-стрит далеко?
   — Рукой подать. Какой номер дома вам нужен?
   — Тридцать четыре.
   — Ах, это Сотби? Пять минут ходу, я помогу вам, в чужом городе всегда лучше идти по нарисованному плану...
   Степанов увидел, как в банк вошел человек; смотрел по сторонам — на всех, но только не на Степанова, ах, значит, это ты меня п а с е ш ь, подумал Степанов; что ж я тебе сделал, милый, ну что?!
   — Мистер Степанов, вам нужно расписаться в пяти пунктах, бога ради, простите, но таков порядок, пожалуйста, здесь, здесь, здесь, здесь и тут...
   Человек «без взгляда» сел за соседний столик:
   — Где я могу поменять швейцарские франки на австрийские шиллинги?
   Степанов улыбнулся:
   — В кассе. Здесь открывают счета.
   — Спасибо, — ответил человек, смазав наконец Степанова взглядом; отошел к кассе, закрыв окошко спиною, достал из кармана портмоне и протянул купюры мужчине с налокотниками.
   (Степанов напрасно его подозревал, это был Генрих Брюкнер, турист из Вены, случайный человек; за ним давно следила пожилая женщина, на которую он не обратил внимания, серая, седоватая поджарая дама, разве такая может быть из с л у ж б ы?)
   Клерк снял трубку телефона, спросил босса, можно ли зайти к нему с русским писателем; автор бестселлеров, «тираж его книги умопомрачителен, двадцать тысяч экземпляров, сейчас готовится пэйпербэк; хорошо, мы идем, сэр».
   Кабинет директора филиала банка был отделан мореным дубом; мебель старинной работы, резная; высокий седой человек, одетый по парижской моде, поднялся навстречу Степанову, резко тряхнул его руку вниз, словно чемпион по французской борьбе, молча указал на кресло, заметив при этом:
   — Вообще-то мы не любим открывать счета на такую сумму, как ваша, господин Степанов, четыреста фунтов не деньги, согласитесь, но мне уже позвонили из вашего издательства, вполне серьезные гаранты; мы не открываем счет такой, как ваш, людям, не имеющим постоянной квартиры, но, я думаю, если вы обозначите свой лондонский адрес посольством Советского Союза, то это будет еще большей гарантией...
   — Я не собираюсь покупать «роллс-ройс», — попробован пошутить Степанов.
   Ну, почему же?! Мы дадим ссуду на приобретение атомного линкора, если посольство подтвердит вашу кредитоспособность, положительный гонорар за пэйпербэк может составить двадцать тысяч фунтов, это все-таки деньги. Перед тем как вам выпишут книжку, я попросил бы составить заявление в ваше издательство, текст я продиктую... «Прошу перечислить гонорар за второе издание моей книги массовым тиражом на мой счет в „Интернэшнл бэнк“... Какой номер счета у мистера Степанова? — спросил босс клерка.
   — Тринадцать тысяч четыреста восемьдесят три.
   — «На счет тринадцать тысяч четыреста восемьдесят три...» Вы согласны написать такого рода письмо на мое имя?
   — Да, конечно.
   Босс протянул Степанову тяжелую серебряную ручку «паркер» подвинул стопку бумаги (желтая, очень тяжелая, обрезана у з о р н о); Степанов быстро написан заявление с массой ошибок, подвинул директору, тот быстро пробежал текст, кивнул:
   — Прекрасно, мистер Степанов. Я рад, что вы решили стать вкладчиком нашего банка. Мы будем информировать вас о наиболее интересных возможностях для вложения денег. Разумное вложение даже небольшого капитала может дать прибыль не менее десяти процентов, активность ряда фирм вызывает восхищение, мы даем вполне гарантированные рекомендации, на кого следует ставить, всего вам хорошего...

XII

   «Милостивый государь Николай Сергеевич!
   И снова свершается святотатство: самоубийцу хоронят на кладбище! Да, да, именно так! Я был у князя Мещерского, пытался подействовать через него, добиться от Синода запрета, но — тщетно, увы!
   Да, Николай Сергеевич, Врубель не почил, как об этом трезвонят продажные писаки, а покончил с собою. Он самоубийца, он не имеет права лежать при церкви, только за оградою.
   Последние недели он постоянно торчал раздетым возле открытого окна, добился того, что у него началось воспаление легких, а потом и по ночам стал на ощупь открывать форточку, пользуясь сонливостью прислуги в доме умалишенных. Скоротечная чахотка не пришла к нему, как божье избавление от грехов его, но как подачка от диавола, которого он столь тщательно писал всю его жизнь...
   И ведь, кончая свои минуты, думал о том, чтобы злобно продолжать свое демоническое дело! В бреду оборотился к брату милосердия со словами: «Полно, будет мне лежать здесь, хватит, едем-ка в Академию, дружок!»
   Не поехал...
   О, как же всполошилась вся наша эстэтская дрянь! И Блок в слезах речи говорил, и Беклемишев от «Союза русских художников» что-то зачитывал; к счастью, Императорская Академия никак официально представлена не была. Но потрясло меня, — до колотья в сердце, — то, что разрешил себе сказать священник Новодевичьей церкви. Зная, как кончил Врубель, он тем не менее заявил над гробом: «Бог простит тебе все грехи, потому что ты был работником». Каково? Самоубийце — и такое?
   Да, Николай Сергеевич, иногда страшно делается при мысли, что вся наша борьба с гнусью оказывается бесполезной. Кто-то незримый, но повсеместный, тщательно маскирующий свое лицо, тихий и незаметный, делает свое страшное дело, нашептывая одному — ласковое, другому — угрожающее, третьему — льстивое, и поэтому наши голоса оказываются стонами вопиющих в пустыне...
   Давеча я был у доктора Дубровина, он выслушал меня, прописал успокоительное, но посетовал, что мало от него проку: «Сам пью, не помогает! Какое может быть спокойствие, когда мы окружены сонмом революционеров, ниспровергателей, жидовинов, скрывающихся в каждом журнале, в каждом салоне, в любой газете!»
   Но я не опускаю рук. Я вижу толпу, пришедшую провожать самоубийцу; вижу их глаза, у меня сердце разрывается от боли за них... Не мне, а им нужно успокоительное, бром, каждодневно, с утра.
   Несчастная наша страна, коли она выбирает себе в идолы таких умалишенных, каким был самоубийца...
   Борьба. Нас спасет борьба не на живот, а на смерть со всем тем, что чуждо нашему духу. Борьба беспощадная, до конца. Или мы одолеем демонического инокровного диавола, или же он пожрет нас.
   Низко кланяюсь Вам, милый друг!
   Ваш Гавриил Иванов-Дагрель.
   P. S. Танечка шлет Вам свои поклоны. Обещанную книгу фотографий высылаю. Там есть милые образцы устройства кухонь, точь-в-точь как у финнов, это забытая русская манера, не грех нам вернуть ее в свои загородные усадьбы».

2

   В зале было полным-полно народа; стрекотали камеры телевизионных компаний; на трибуне, похожей на те, что высятся в наших сельских клубах (только с большими золочеными буквами «Сотби»), стоял высокий мужчина в строгом черном костюме и, странно округляя каждую фразу, словно бы любуясь ею, певуче говорил:
   — Картина кисти Бенуа, размер шестьдесят два сантиметра на сорок четыре. Масло. Вещь называется «Танец». Предположительная дата написания — десятый или двенадцатый год этого века. Мы предлагаем начальную цену в тысячу фунтов...
   Степанов увидел князя; тот сидел во втором ряду, третьим с края; рядом с ним была женщина; крайнее место было пусто, единственное во всем зале; это для меня, понял Степанов; он г о т о в и т комбинацию, — мадам с ее места легче видеть, как я стану выписывать чек; он прошел сквозь напряженную тишину зала, сел, поклонился Софи, пожал руку Ростопчину; тот шепнул:
   — Познакомься, пожалуйста, родная, это мистер Степанов.
   — О, как приятно, мистер Степанов, — улыбнулась женщина мертвой улыбкой, — мы начали волноваться, где вы, с трудом удержали для вас место.
   — Я заблудился, — одними губами, почти беззвучно, ответил Степанов.
   Ведущий между тем оглядывал зал; он заметил чей-то легкий кивок; бесстрастно, но со сдержанным азартом, который сразу же передался собравшимся, холодно прокомментировал:
   — Одиннадцать сотен фунтов... Тысяча сто фунтов, тысяча... сто... фунтов...
   Его цепкий взгляд зафиксирован чуть поднятый указательный палец в другом углу:
   — Двенадцать сотен фунтов, тысяча двести... фунтов... тысяча...
   Рядом с трибуной стояло шесть брокеров, мужчин и женщин, которые покупали картины, письма, фотографии по заданиям своих клиентов; они также внимательно следили за залом, но Степанову показалось, что д р а к а идет между двумя или тремя людьми из пятисот собравшихся; он не мог понять, кто б и л с я; брокеры же и ведущий видели их прекрасно; их взгляды стремительно скользили по лицам, задерживаясь лишь в середине зала и в левом углу, там, видимо, и сидели те, кто в о е в а л за Бенуа.
   — Тринадцать сотен фунтов, тысяча... триста... фунтов, тысяча... трист...
   Один из брокеров, стоявших за спиною ведущего, шепнул:
   — Четырнадцать сотен...
   Не оглядываясь, ведущий бесстрастно, но по-прежнему со скрытым азартом, а т а к у ю щ е разжигал страсти;
   — Четырнадцать сотен фунтов, тысяча... четыреста... фунтов... четырнадцать сотен фу...
   Чуть дрогнул указательный палец б о й ц а в правом углу; ведущий п о с е к:
   — Пятнадцать сотен фунтов, тысяча... пятьсот... фунтов, тысяча пятьсот фунтов, тысяча... пятьсот... фунтов...
   На большом пальце ведущего был надет толстый деревянный наперсток; удар его по трибуне прозвучал неестественно громко, зловеще:
   — Продано! Тысяча пятьсот фунтов, леди и джентльмены... Следующая картина, — он обернулся к двум служителям, которые вынесли полотно, — принадлежит кисти художника Брюллова, восемьдесят на шестьдесят сантиметров. Масло. Наши эксперты затрудняются установить даже приблизительную дату... Художник этот малоизвестен, хотя большую часть жизни прожил на Западе, в Риме, в середине прошлого века... Цена для начата торга установлена в полторы тысячи фунтов стерлингов... Полторы тысячи фунтов стерлингов, — ведущий понизил голос; переход был, словно в органе, задействованном режиссером в драматическом спектакле, — полторы... тысячи... фун-н-н-н-тов, пятнадцать сотен фунтов... Тысяча шестьсот фунтов, — глаза его стали метаться из левого угла в центр зала, — семнадцать сотен фунтов, восемнадцать сотен фунтов, тысяча девятьсот фунтов... тысяча девятьсот фунтов, тысяча девятьсот фунтов, — он не смотрел на того, кто называл эту сумму, он п о д з а д о р и в а л других; смысл аукционов Сотби в том и состоит, чтобы повысить начальную ставку как можно больше, разыграть спектакль, никакой этот ведущий не торговец, он лицедей, он посещал режиссерские курсы, он выспрашивал дипломатов, вышедших на пенсию, про то, как можно ввести в раж противника; в этом зале собрались его друзья-враги; чем выше он набьет цену, тем больший процент получит от тех, кто сдал Сотби свои картины для распродажи; может быть сущая мазня, но ведь и ее можно п о д а т ь так — если, конечно, обладаешь д а р о м, — что деньги польются рекой; понятно, необходимы предварительные затраты на рекламу в прессе, на телевидении; что ж, вложенные средства, если они вложены квалифицированно, не пропадают, а наоборот, приносят дивиденды, важно только все скалькулировать, воистину, политики многое берут из торговли, — термин «скалькулированный риск» заимствован у биржевых маклеров.
   Степанов достал из кармана чековую книжку; она была новенькой, в прекрасном портмоне с эмблемой банка, написал сумму: «семнадцать тысяч фунтов стерлингов»; писал медленно, постоянно ощущая на себе взгляд Софи; б ы с т р а я баба, подумал он, все сечет; он умел чувствовать взгляд даже тогда, когда не поворачивался; он ощущал кожей, как его рассматривали со спины; как-то он записал в блокнотике фразу: «Мера обескоженности художника определяет уровень его таланта»; потом, впрочем, подумал, что это он так-то про себя жахнул; сделалось стыдно; тщательно зачеркнул написанное, а потом даже замазал белым немецким «типп-эксом», чтоб и следа не осталось, вдруг кому попадет на глаза, позору не оберешься.
   — Здесь семнадцать тысяч, — шепнул он Ростопчину еле слышно; говорить во время торгов запрещено, это — спектакль; даже кашляют лишь в паузах между тем, как выносят новую картину, будто в фортепьянном концерте, все остальное время такая тишина, что слышно, как работают телекамеры, а работают они так, как осенняя муха летает, беззвучно.
   — Девятнадцать сотен фунтов! — ведущий стукнул по трибуне своим деревянным наперстком. — Продано!
   — Больше у тебя нет ничего? — так же шепотом спросил Ростопчин.
   — Триста фунтов, чтобы расплатиться за отель. — Степанов улыбнулся Софи-Клер.
   — Отели безумно дороги, — шепнула она. — Лучше остановиться в хорошем семейном пансионе, значительно экономнее.
   — Спасибо, в следующий раз я непременно так и поступлю.
   Ведущий обернулся к картине, вынесенной на просцениум:
   — Эскиз русского художника Верещагина. Размер шестьдесят два на сорок один сантиметр. Работы этого мастера также мало известны на Западе; его считают певцом военной тематики. В России тем не менее третировали... Мы называем цену к торгу: восемьсот фунтов стерлингов... Восемьсот фунтов стерлингов, восемьсо-о-от фунтов... Девятьсот фунтов, девятьсо-о-о-от фун... Тысяча фунтов, одиннадцать сотен фунтов, — голова ведущего недвижна, глаза стремительны, — двенадцать сотен, тринадцать сотен фунтов, четырнадцать сотен, пятнадцать сотен, — торг шел, словно игра в пинг-понг; Степанов вспомнил, как Евтушенко в Коктебеле обыгрывал всех, причем не ракеткой, а книжкой в хорошем переплете, надо было спросить, к е м ты играешь, Женя; в торг включился кто-то третий; Степанов это понял по тому, как стремительно перемещались глаза, нет, не глаза даже, но зрачки ведущего; обернулся, в ы ч и с л и л новенького; судя по клетчатому пиджаку и бабочке — американец; эти либо в черном, подчеркнуто скромны, либо так пестро-клетчаты, что впору зажмуриться.
   «Когда же это было? — подумал Степанов. — Давно, очень давно осенью шестьдесят восьмого, когда Мэри Хемингуэй прилетела в Москву, и я пошел с ней в Третьяковку, и более всего ее поразил именно Верещагин: „Как много работы, — восторгалась она тогда, — как страшно! Как он чувствовал горе, этот Верещагин! Папа был бы в восторге, но почему же у нас его не знают?!“ А потом они поехали в Ясную Поляну, и внук Фета, работавший в музее, показал им зимние вещи Льва Николаевича, вывешенные на балконе дома: „Сушим, спаси бог, моль“; в тот день музей был закрыт, их пустили лишь из уважения к вдове Хемингуэя; странное и особое ощущение владело тогда Степановым в пустом тихом доме Толстого; Мэри предложили померить зимнюю шубу Толстого, она сказала, что это недостойно ее, но все же померила и утонула в ней, и Степанов подивился, какого, оказывается, большого роста был граф. Рассказывают, что и Чехов был очень высок, и говорил густым басом, и бражничал в молодости так, что г у д е л о, а когда плыл из Сахалина на пароходе вокруг Азии, прыгал с носа, и матросы кидади ему „конец“,он за него цеплялся, его поднимали на корму, причем не „солдатиком“ прыгал, а по-настоящему, „рыбкой“, рисковая забава, да он ведь и в творчестве был рисковым, только наши литературные дурни считают его певцом „маленького человека“. А после внук Фета повел их на толстовский луг, и они расстелили там газету, открыли бутылку, нарезал вареную колбасу и плавленые сырки, вылили за светлую память русского гения, потом, также не чокаясь, выпили за светлую память великого американца; когда вечером уже возвращались в Москву, Мэри тихо, с бабьей болью рассказывала, как они прилетели в Париж, — они всегда летели на фиесту в Памплону через Париж, город молодости Папы, — и к ним позвонила журналистка и попросила интервью; „а я стирала себе воротничок, кружевной, бельгийский, очень красивый, мы вечером собирались в театр; Папа сказан: „Мэри, к нам придет журналистка, у нее очень славный голос“; и она пришла, и Папа пригласил нас в кафе, на улицу, заказал кофе с молоком, а она прямо-таки не сводила с него глаз, — большая, красивая, молодая, — и задавала ему требовательные вопросы, и он послушно отвечал ей, и глаза у него оживились; у него иногда, в последние годы, был очень тяжелый взгляд, он будто в себя смотрел, никого вокруг не было. — Мэри закурила; глубоко, по-мужски затянулась; продолжила как-то иначе, словно бы с неудобством, наперекор себе: — А потом я уронила спички, резко нагнулась за ними и увидела, что она, эта корова, обхватила ногу Папы своими ногами... Я допила кофе, извинилась, — надо достирать воротничок и как следует его прогладить, бельгийские кружева трудно поддаются глажке, ручная работа как-никак. Папа улыбнулся мне и сказал, что скоро вернется, а журналистка по-прежнему не сводила с него глаз и не притрагивалась к своему кофе, только все время вертела в длинных пальцах маленькую вазочку с синими цветами... Когда я приехала в Лондон, накануне нашей высадки в Нормандии, — я ведь только там познакомилась с Папой, — Уильям Сароян принес мне точно в такой вазочке пучок зелени, там даже лук был, и сказал: „Вместо цветов; не взыщи...“ Я гладила этот проклятый воротничок в нашем номере и плакала... Папа вернулся не скоро, и был он какой-то уставший, пустой и больной... Он сел на кровать, позвал меня, погладил по щеке и сказал: „Да перестань ты думать про эту толстую девку... Она тяжелая, как рояль... Плохо настроенный рояль, на котором никогда не сыграешь нашей с тобой памплонской песенки...“ Он ведь и из жизни ушел с этой песенкой... В ту последнюю ночь он очень долго мылся, чистил зубы; зашел ко мне из ванной и спросил: „Мэри, ты не помнишь нашу памплонскую песенку? Я никак не могу вспомнить ее“; вообще-то он помнил множество песен, испанских и наших, и даже французские помнил, особенно двадцатых годов... Но ведь когда тебя застают врасплох, ты не сразу вспоминаешь то, что знаешь, а он застал меня врасплох, и снова ушел в ванную, и вдруг там, когда подправлял бороду, — он подправил бороду в тот вечер, — запел... „Слышишь, Мэри, я вспомнил, — сказал он мне, вернувшись в комнату, — я вспомнил...“ И снова — как тогда в Париже — погладил меня по щеке, у него ведь были такие ру...“ — Она снова закурила, долго молчала, а потом тоненьким голоском запела памплонскую песенку, и Степанов почувствовал, как у него перехватило горло, и он тоже полез за сигаретами, да здравствуют спасительные сигареты, столь опасные для здоровья, что бы мы без них делали, особенно когда сердце жмет и дышать трудно...