…Коли такого рода концепции кажутся Вам по-прежнему своевременными, то готов отослать публикации по адресу, какой соблаговолите мне указать.
   Полагаю, Вам любопытно будет узнать, что небезызвестный московский градоначальник Рейнбот-Резвой, уволенный Столыпиным в отставку, жалуется ныне на премьера, что-де тот всячески поддерживает громил из черносотенных правых союзов, особенно когда они уходят в террор; говорит, что крайние бомбисты слева значительно слабее в организации, чем «союзники» доктора Дубровина.
   Такого еще, действительно, не было в России, чтобы премьер уповал на решение внутриполитических проблем, обращаясь к услугам охотнорядцев, – посему максимум осторожности надобно соблюдать всем вам, практикам революции. Я ни на йоту не отступаюсь от программы «безумства храбрых», однако же ныне, когда первый гром грянул и была очистительная молния девятьсот пятого, в высшей мере потребна и «осмотрительность мудрого», ибо не только Вы мне пишите о том, что нарастает новый вал на Руси, – все, возвращающиеся оттуда, кроме неисправимых пессимистов, говорят о том же.
   Будущее идеи зависит от того, кто будет ее апостолами, и не браните меня за подобную фразеологию, – хватит, достается постоянно от высоко любимого мною Ленина. Понятие апостольства – поразительно, не нами оно выдумано и ждет еще своего исследователя: как и когда случилось, что последователи доброго иудея по имени Иисус утвердили символом истины веры инквизицию, костер для мыслящих и каземат для инокровных? Отчего лик святого Георгия Победоносца, гордо развевавшийся на русских стягах, принесших свободу не только Руси, но Западу, – на Куликовом поле, стал ныне эмблемой самого позорного, что было в истории моего народа, – черносотенного движения так называемых «русских людей»?!
   Пишите мне. Я очень помню Вас; порою Вы кажетесь мне прекрасным Дон Кихотом революции. С товарищеским приветом,
   Ваш А. М.»
   Для справки: «А. М.» – известный полиции М. Горький, «Франек» – Ф. Дзержинский, редактор газеты «Червоный Штандар», «Люксембургова» – руководитель польской и литовской с.-д. партии».

«Так где же, черт возьми, этот Богров?»
3

   Более всего на свете Кулябко любил лошадей.
   Он часто приезжал на конюшни ипподрома; подолгу простаивал у стойла, чесал своим любимцам плюшевые ноздри, тайком от служителей кормил сахаром и вглядывался в таинственную, цыганскую жуть громадных глаз.
   Особенную радость доставляли ему те минуты, когда конюхи выпускали молодняк на пробежку. Тот момент, когда жеребята, чуть замерев на пороге, в ы б р а с ы в а л и свои тела на зелень, под лучи солнца, казался Кулябко завершающей музыкальной фразой любимого им Вагнера.
   Именно сюда он и приехал, возвратившись из промозглой, нелюбимой им северной столицы, совершенно разбитый после заключительной беседы со Спиридовичем на перроне вокзала, под моросящим дождем, в тусклом свете фонарей.
   Он до сих пор ничего не мог толком понять; не мог он и делиться опасениями со свояком, а опасаться было ему чего, ибо последние два года траты были велики, переехал в новый дом, пришлось взять из кассы охранки; пока на коне, никто не обратит внимания на ерундовые пять тысяч, выданных по фиктивным распискам несуществующей агентуре, а ежели, упаси бог, начнется шум, сразу же докопаются.
   Кто? Столыпинские люди, – возобладай Петр Аркадьевич, татарин чертов? Или же те, кто придет ему на смену?
   «А разве Саня об этом не думает? – спросил себя Кулябко, устроившись на завалинке конюшни, чтобы удобнее было любоваться молодняком. – Разве б он решился на такое, не взвесь все с теми, кто стоит за ним? Но -. кто? Неужели сам? Быть того не может! Не может этого быть! А ежели! Уф, господи, тяжела ты, Мономахова шапка! Есть такое, через что не переступишь! Ну, как я скажу Сане:
   «Да, правда, деньги взял из кассы по липовым распискам несуществующих агентов!»
   Он же после этого руку мне перестанет подавать. Объяснять, что, мол, для твоей же сестры старался? Не проймешь его сантиментом, он кремень, в нем сердце с ноготь!»
   Жеребенок каурой масти, весь в и г р е, остановился перед Кулябко, опасливо потянулся к руке, знает, кто сахаром кормит, но все равно отпрыгнул, когда заметил, что человек полез в карман; это так полагается, надобно свой испуг показать, ушами поводить, человек тогда еще ласковее делается, он страсть как охоч до того, чтоб приручить, очень ему нравится властвовать…
   Кулябко отчего-то вспомнил первый приход Богрова: тоже, вроде этого жеребенка, молод, пуглив, но – себе на уме, все с ладони слизнет, только переторопить нельзя.
   Представился он тогда Дмитрием, даже «Димитрий» сказал, по-старорусски, а сам-то Мордка, Кулябко его дело пролистал, как только он позвонил и попросил о встрече.
   Анархист-коммунист, погань-барченыш; отец тысячи проигрывал в дворянском собрании губернатору, только б тот помогал ему в процессах, где он правозаступничал; защищал денежных тузов; особенно поляков и украинцев любил опекать; в поместье под Кременчугом в вышитой косоворотке ездил, от картавости у доктора Шазенье в Ницце лечился, камнями зубы крошил, только б изначалие свое до конца сокрыть.
   «А работал он классно, – продолжая думать о Богрове, вспоминал Кулябко.
   – Артистично подводил дружков своих под каторгу, я на нем в восьмом году крест заработал, когда взял «Южную» и «Интернациональную» группы анархистов-коммунистов. Богров тогда сам весь план ликвидации разработал, во все мелочи вник, такого б адъютантом держать, а не секретным сотрудником, спать можно спокойно, знай крути дырочки в кителе да на погоне».
   Действительно, Богров работал классно, считался одним из лучших провокаторов; за деньги не торговался, довольствовался всего ста пятьюдесятью рублями в месяц; с теми пятьюдесятью, что давал на карманные расходы отец, вполне хватало; пить – не пил, девицы отдавались без денег, красавчик, масть каурая, как у этого жеребеночка, весельчак, парень добрый и в обществе весьма обходителен.
   Кулябко помнил, как однажды Богров срочно попросил свидание, и они уговорились встретиться на конспиративной квартире; он пришел разгоряченный, глаза блестели, лицо одухотворенное, светлое.
   – Николай Николаич, – жарко заговорил он, – помните Фриду Лурье, из группы боевиков-анархистов?
   Кулябко взял себе за правило никогда и никому не признаваться в незнании; можно отделаться мимикой, местоимениями, многозначительным молчанием, но ни в коем случае, ни перед кем нельзя выказывать с л а б и н у.
   Поэтому многозначительно подвигал бровями, покачал головою, спросил:
   – Как она ныне?
   – Вернулась из Парижа под фамилией Савенко! И живет у Наташи Урбанюк. А за ней еще семь лет каторги осталось!
   И тут Кулябко вспомнил: Лурье была связана с главой эсеровской боевки Рыссом; особо опасная преступница; в розыске; именно ею в прошлом году интересовался департамент в специальном циркуляре, ай да Богров!
   Однако он сыграл ленивое всезнание, хмыкнул даже:
   – Ее наши третий день кряду п а с у т, Дмитрий Григорьевич…
   Богров откинулся, словно от удара, медленно уперся в лицо Кулябко своими круглыми, с поволокою, глазами и ответил по слогам:
   – Ее только вчера вечером Урбанюк встретила на вокзале… Впрочем, если она вас не интересует, то и бог с нею, тем более что она сегодня переезжает на другую явку.
   Кулябко понял тогда, что Богров умеет бить; обидчив до крайности; поскольку сам в охранку пришел, сам и уйдет; на отцовы деньги вполне проживет, а ведь агентура из интеллигентной среды на улице не валяется, надо аккуратно отыграть, не взбрыкнул бы.
   – Дмитрий Григорьевич, – мягко сказал Кулябко, – не вашего она уровня, эта самая Лурье. Узнавая вас все больше и больше, я думаю, что вам по силам коронные дела… Вот если бы вы с помощью Лурье вошли в боевку эсеров в Париже, стали б членом комитета, выдвинулись в руководство партии, – это да! Я не знаю, кому такое по силам, кроме вас, Дмитрий Григорьевич. Поэтому я никаких рекомендаций вам не даю, у самого голова светлая, но подумайте, не удастся ли вам с ее помощью подойти к Савинкову и Чернову? Удайся вам это, станете первым на нашем правоохранительном небосклоне.
   – Вы хотите командировать меня в Париж?
   – Я не смею говорить так, Дмитрий Григорьевич… Коли у вас найдется время для этой поездки, ежели это никак не нарушит ваши планы, я был бы, понятное дело, глубоко вам признателен. Идеально бы заполучить письмо от Лурье; несколько других посланий от здешних и одесских боевиков мы вам организуем… Лурье мы возьмем в ваше отсутствие, так что подозрений со стороны «товарищей» не будет…
   Можем подготовить для вас встречу с г р у п п о й, куда приведете Лурье.
   Покажете свои возможности; оружием группу снабдим, литературой тоже, люди там вполне надежны, мы их сорганизовали с помощью вашего приятеля Виноградова, он работает неплохо, согласитесь… В Париж-то надобно не с пустыми руками ехать, а с деловыми предложениями по террору…
   – Я готов, Николай Николаевич, – ответил Богров. – Может получиться красиво…
   Кстати, после ликвидации группы Рощина – два человека бежали, уж на свободе, ничего тревожного от них не было? Меня не подозревают?
   – Мы им для подозрения представили другого человека, вы абсолютно чисты… Более того, они на днях, по моим сведениям, приведут в исполнение приговор за провокацию над Гольдманом, вы его помните?
   – Так он же был взят с рощинской группой, я его готовил к аресту!
   – Именно так… Мы его замазали, он в подозрении, так что все возможные удары от вас отведены, об этом, бога ради, не тревожьтесь.
   …Из Парижа Богров вернулся окрыленным, привез Кулябко множество адресов, явок, паролей; с его подачи было арестовано еще двенадцать человек; трех закатал на Акатуйскую каторгу, в кандалах, один повесился, оди сошел с ума; тот, что повесился, Игорь Желудев, считал Богрова одним из своих самых близких друзей, называл «Митечка», просил беречься, бранил за то, что Богров несдержан в выражениях, задирист, слишком уж открыто костит власть, не надо так, опасно, палачи этого не прощают. Среди тех, кому отправил предсмертные записки, в которых просил прощения за слабость, был и Богров; Кулябко вовремя перехватил, боялся травмировать агента, тот стал незаменимым, вращался в высших кругах, гнал информацию не только на анархистов и эсеров, но и на «Союз Михаила Архангела», был к ним вхож, дружил с Пирятинским, их главою, играл с ним в карты и подолгу рассуждал о трагедии русского народа, задавленного бюрократами и ростовщиками.
   Когда по окончании университета Богров отправился завоевывать северную столицу, приписавшись помощником к присяжному поверенному Самуилу Кальмановичу, защищавшему политических, Кулябко скрепя сердце отправил телеграмму начальнику петербургской охранки полковнику Михаилу Фридриховичу фон Коттену; передал тому своего сотрудника, заручившись при расставании с Богровым обещанием, что тот, р а з р а б о т а в ш и Петербург, вернется в Киев, где Кулябко гарантировал ему сказочное будущее: «Мы сделаем специально для вас тройку ликвидаций, вы возьмете на себя защиту, а мы поможем вам эти процессы выиграть. Тогда вы станете в первый ряд русских правозаступников, Керенского заткнете за пояс, Карабчевского с Плевакою».
   В Петербурге Богров не очень-то прижился; в салонах на него смотрели с долею презрения: провинциал, без манер, шутит плоско; честолюбив без меры.
   Фон Коттен встретился с ним в отдельном кабинете ресторана при гостинице «Малоярославец», пригласивши с собою помощника, полковника Владимира Иезекилевича Еленского, который курировал работу по анархистам.
   Богров рассказал за ужином, что анархистских групп в Петербурге, как он смог установить, практически нет.
   – Актриса театра «Глоб» Мария Викторовна Стрелецкая, – улыбнулся он, – жаловалась мне, что никто не хочет брать всерьез ее идею анархобратства; готова снять квартиру в личном доме на островах; общий котел; выявление «я» каждого «брата» и «сестры» в диспутах и физических соревнованиях; полное игнорирование государства; поскольку брак существует лишь до тех пор, пока есть любовь, – полный пересмотр семейных отношений; Ревность есть не что иное, как выявление жажды владычества, столь распространенной у мужчин; поскольку любовь есть сильнейший побудитель творчества, ее обязан познать каждый.
   – Михаил Фридрихович, – колыхнулся тучный вальяжный Еленский, – вы б отправили меня в такую коммуну, а?!
   – Могу представить Марии Викторовне, очаровашка и фантазерка, – сказал Богров.
   – Подумаю, – весело пообещал фон Коттен. – Дмитрий Григорьевич, ваш последний заработок в Киеве был каков?
   – Сто пятьдесят в месяц.
   – В столице траты больше, управитесь?
   – Не деньги меня подвигли на то, чтобы пойти на службу по охране империи, – ответил Богров. – Настало разочарование в коллегах по партии, сплошное вырождение, экспроприация сделалась самоцелью…
   – Поражаюсь я Федору Михайловичу, – заметил Коттен, – его «Бесы» – истинное прозрение, их надобно в классах изучать, наравне с законом божьим.
   – Оттого-то и ненавидят это произведение так яростно товарищи революционеры, – сказал Богров. – Их можно понять, ибо ничто так не страшно их взбалмошным кровавым идеям, как талантливое слово. Я подчас думаю, что большой писатель в чем-то посильнее охранного отделения, коли он исповедует общую с нами идею.
   Еленский вдруг рассмеялся:
   – Горький, например…
   …Уговорились, что Богров займется социалистами-революционерами, благо присяжный поверенный Самуил Кальманович постоянно защищал членов этой нелегальной партии, да и сам числился их симпатиком, а оттого проходил по надзорному наблюдению охранки.
   Жалованье Богров получал регулярно, особо интересных материалов не давал, щ и п а л по мелочи сплетни в околореволюционных кругах, помаленьку з а к л а д ы в а л новых знакомых, принявших его в число приятелей; потом затосковал, не вынес петербургской слякоти, колкостей здешних студентов и курсисток и, встретившись с Коттеном в «Малоярославце», обговорил себе командировку на Лазурный берег, в Париж, Висбаден и Женеву.
   Незадолго перед отъездом попросил о внеочередной встрече, притащил письмо.
   – Эсерочка просила передать Лазареву и Булату, – сказал он, – совсем тепленькое, прямиком от товарищей Чернова и Авксентьева.
   Коттен взял с собою письмо; симпатических чернил не было, вполне безобидный текст; установили Егора Егоровича Лазарева; журналист, связан с эсерами, но к их боевой группе не принадлежит. Булата охранка знала прекрасно, член Государственной думы, трудовик.
   Попросив Богрова задержаться с отъездом, Коттен письмо ему вернул, предложил отнести по адресу и, поигрывая десертным ножичком, сказал:
   – И – просьбочка есть одна, Дмитрий Григорьевич… Не составило бы для вас труда как-то потеснее сойтись с Лазаревым, а? Он интересует нас, волк, тертый-перетертый… У него есть два связника – «Николай Яковлевич» и «Нина Александровна», оба выходят напрямую к руководству эсеровского ЦК… Они нам нужны… Не получилось бы у вас, а? Хоть какую-нибудь зацепку к явкам?
   – С пустыми руками к Лазареву нет смысла являться, Михаил Фридрихович, коли он тертый волк…
   – Предложите ему что-нибудь, – аккуратно посоветовал Коттен. – Вы ж в изобретательстве комбинаций – дока…
   – Эсера можно пронять только предложением террора…
   – А почему бы и нет?
   Богров растерялся:
   – Михаил Фридрихович, но ведь это… Это…
   – Это подконтрольно с самого начала, Дмитрий Григорьевич. Это – комбинация…
   Естественно, фиксировать в делах мы ее не станем, а вдруг Лазарев клюнет?
   – Но ведь они в терроре делают ставку на центральный акт… У меня не повернется язык предлагать террор против государя…
   – Упаси господь, сохрани и помилуй! Это – ни в коем случае! Подумайте сами, кого можно назвать, только чтоб не из царствующего дома, вы совершенно правы, такое – немыслимо!
   …Лазарев оказался седым добролицым великаном с детскими голубыми глазами.
   Прочитав письмо, сжег его в камине, деньги, лежавшие в нем, бросил в ящик, поднялся из-за стола, заваленного рукописями, – встреча происходила в редакции «Вестника знания», на Невском, – и спросил:
   – Нуте-с, а теперь представьтесь мне толком, милостивый государь.
   Разговор был хорошим, добрым; оказалось, что Лазарев прекрасно знает и Кальмановича, и старшего товарища Богрова по Киеву, идейного анархиста Рощина, вместе сидели в тюрьме.
   – Егор Егорович, – сказал в заключение Богров, – было бы очень славно, ответь вы мне на один вопрос…
   Лазарев белозубо улыбнулся:
   – Чего ж на один только? Я готов и на большее количество вопросов отвечать, коли смогу…
   – Готова ли ваша партия…
   – Какую вы имеете в виду?
   – Егор Егорович, я в революционном движении седьмой год, вы, думаю, знаете об этом, да и легко проверите сегодня же… Мне прекрасно известно, что вы эсер, и не мне одному сие ведомо, что ж из этого секрет полишинеля делать… Так вот, готова ли ваша партия санкционировать покушение на …скажем, министра юстиции?
   – Окститесь, милый, да кто ж на это пойдет?
   – Я, – сказал Богров, помедлив малость, и побледнел даже от того, что представил себе на самом деле, как он поднимает руку с бомбой и швыряет ее под колеса автомобиля, в коем следуют сенаторы и министр юстиции империи; он явственно услышал глухой взрыв, почувствовал, как кровь прилила к щекам, увидел стремительно шапки газет с его именем на всех языках мира и потянулся задрожавшей рукою за папиросой…
   – Вы это бросьте, – ответил Лазарев, – на улице б к первому встречному подошли с таким предложением, право! Вы мне лучше объясните, каким образом это письмо с восемьюстами франков оказалось у вас?
   – Я же объяснял, – нахмурился Богров. – Желаете выслушать еще раз?
   – Да, будьте любезны.
   – Вы не верите мне?
   – Я проверяю вас, – ответил Лазарев. – И не считаю нужным скрывать это.
   – Женщина, которая привезла письмо из парижского ЦК, моя подруга детства, Егор Егорович… Она должна была вручить деньги для «деревни» Кальмановичу, но он на троицу уехал к себе на дачу, в Финляндию… Ваш журнал тоже был закрыт… Я вызвал Кальмановича телеграммой, он прочитал эти письма, спросил Лину, кто их передал, какой идиот решился всучить девушке, далекой от политики, партийные документы… Она ответила то же, что говорила мне: сестра Кальмановича, курсистка Юля. Поскольку у Лины не было денег и она вполне благонадежна политически, Юля пообещала, что брат уплатит ей за это сто пятьдесят рублей…
   Вот, собственно, и все… Кальманович вернулся к себе на дачу, а мне сказал прийти к вам… Я – пришел…
   – Лина привезла одно письмо?
   – Два.
   – Кому адресовано второе?
   – В Государственную думу…
   – Булату?
   – Да.
   Лазарев протянул руку:
   – Давайте сюда, он в деревне, я отвезу ему.
   Богров молча достал письмо, передал Лазареву.
   Тот, не читая, положил в карман, кашлянул в кулак, хмуро поглядел на Богрова, покачал головой:
   – Нельзя так, товарищ, право…
   – Тогда хоть помогите мне увидаться с Николаем Яковлевичем или Ниной Александровной…
   – Смысл?
   – А вот на этот вопрос позвольте мне не отвечать… Впрочем, коли не верите, я просьбу свою снимаю…
   – Сколько вам лет?
   – Двадцать пять.
   – Сколько, говорите, лет в революции?
   – Семь.
   – Кто вас привел в кружок?
   – Рощин. В Киеве, в дом Сазонова…
   – Ладно, – Лазарев поднялся. – Славный вы человек, только если хотите служить революции, делайте это осмотрительно, иначе вы ей вред принесете, Митя, огромнейший вред… Захаживайте, коли будет время, а пока – простите меня, полно работы…
 
   …Лазарев вспомнил про «дом Сазонова», о котором говорил Богров, когда был в Киеве по делам журнала, встретившись с товарищами, поинтересовался Богровым.
   – Прекрасный человек, – ответили ему.
   – Только уж больно горяч, в террор играет, – заметил Лазарев. – Так и до беды недалеко.
   Эту фразу агент, присутствовавший на встрече, сообщил в охранное отделение.
   Наткнулся на это сообщение Кулябко в тот день, гда умиротворенным вернулся из конюшен и принялся за повторный просмотр затребованных им материалов. И в голове – окончательный, до мелочи – выстроился жесткий план д е л а.

«Темпо-ритм акта должен быть артистичным»
4

   Спиридон Асланов, бывший при Кулябко начальником уголовной полиции (освобожденный из арестантских рот, уехал в свой тридцатикомнатный бакинский замок), связей с Киевом не прерывал. Его агентура в преступном мире, главные держатели м а л и н, через сложные, но хорошо отлаженные конспиративные ходы поддерживала с ним постоянные контакты, получала н а в о д к и на кавказских воротил, делилась с покровителем по справедливости, что называется, «по закону».
   Именно он и назвал Кулябко трех кандидатов для выполнения «особо тонкой работы», задуманной полковником. Так уж было заведено, что он, Асланов, не спрашивал о предмете работы, ибо в к о д л е существует свой, особый такт: надо сказать, – скажут; не надо – ну и не возникай.
   Кулябко же на сей раз запросил у своего приятеля не наемных налетчиков, чтобы пришить неугодного политика чужими руками, но людей, работавших по фармазонному делу; Киев, Волынь и Одесса издавна славились профессиональными мошенниками.
   Именно здесь, на юге, в свое время блистал Николай Карпович Шаповалов, недоучившийся студент, который – после курса, прослушанного им в Страсбургском университете, – выдавал себя то за профессора медицины, то за правозаступника, то за представителя «Лионского кредита»; надувши, таким образом, одесского помещика Лаврова, положил в карман без малого двести тысяч; другой раз р а б о т н у л киевского купца Схимника, всучив ему заемных билетов лондонского банка на четверть миллиона, а билеты эти были напечатаны в маленькой типографии Василия Вульфа.
   В отличие от других фармазонов, работавших с о л о, Шаповалов держал свою ш к о л у; ученики были ему бесконечно преданны – режь, ничего не откроют.
   Остановился Кулябко на кандидатуре Щеколдина. Решению этому предшествовало тщательное изучение отчета агента «Дымкина», отправленного к Богрову в Петербург после того, как тот передал фон Коттену записку о беседе с Егором Егоровичем Лазаревым и сообщил ему же, что его посетил человек, представившийся другом «Николая Яковлевича», и в течение примерно пятнадцати минут расспрашивал о нынешней богровской позиции и особенно о том, готов ли он к активной революционной работе.
   Хотя Богров, понятно, подтвердил свое желание работать «во имя борьбы с тиранией», друг «Николая Яковлевича» никаких заданий не дал, явки своей не оставил, запретил говорить кому бы то ни было, даже самым близким друзьям, о своем визите и пообещал найти, когда это потребуется в интересах «святого дела».
   Для этого «друга» «Николая Яковлевича» истинно «святым делом» была служба у фон Коттена, сто двадцать пять рублей в месяц; красиво выполнил операцию по проверке Богрова, – не ш е с т е р и т ли. Естественно, он не знал и не мог даже предположить, что беседует с таким же, как и он сам, агентом охранки и что с ним проводили такие же беседы другие агенты охранки, считавшие в свою очередь его «Николаем Яковлевичем», эсеровским нелегалом, или же «Иваном Кузьмичом», эмиссаром анархистов…
   Фон Коттен ничего не сообщал Кулябко об использовании им Богрова в работе против эсеров и своей работе по Богрову.
   Тем не менее Кулябко знал о своей агентуре все, благо Спиридович сидел в Царском.
   Именно эта информированность и привела Кулябко к искомому решению.
   …Получив инструкции, срепетировав беседы со Щеколдиным дважды, выдав билет в вагон первого класса, Кулябко проводил агента уголовной полиции, аслановского человека, фармазона по призванию и недоучившегося паровозного техника Щеколдина на встречу с Богровым.
   Богров принял Щеколдина хорошо, пригласил на обед в студенческую столовую, рассказал, что устал от суеты, алчет дела, ждет указаний, связей, явок.
   – А – террор? – в р е з а л Щеколдин после примерно двухчасового разговора.
   Богров поджался, аж плечи поднял:
   – Не понимаю…
   – Мой друг был у вас в прошлом месяце, я думал…
   – Так вы от Николая Яковлевича?!
   – Мне говорили, что вы научены конспирации, – точно сыграл Щелкодин, подивившись всезнанию Кулябко; смешливо подумал: «Полковнику б в нашем фармазонском деле подвизаться, с хорошей бы скоростью работал, по-курьерски».