...Вернувшись из киностудии, сел к столу и написал рассказ - под свежим впечатлением о встрече с двумя старцами, которые так вкрадчиво и пристойно убивали режиссера Ниньо Кеведа и актера Пако Раваля.
   С тех пор как в Афины приехал римский наместник, Плутарху дали понять, что все его произведения должны быть прочитаны иноземцем, прежде чем они станут фолиантом, доступным владыкам и философам.
   Поначалу Плутарх не понял, о чем идет речь. Он был увлечен переработкой главы об изменнике Алкивиаде, и поэтому рассеянно ответил ликтору, принесшему эту просьбу наместника, вежливым и рассеянным согласием.
   Плутарх никогда не читал своих работ вслух; ему это казалось жульничеством, потому что автор обязательно становится актером и улучшает написанное точно проставленными контрапунктами, дикцией и чувством. Плутарх обычно наблюдал за тем, как его читают друзья. Он внимательно следил за их лицами, и это наблюдение было для него работой, ибо он знал, кто из его друзей на какой строке и на каком слове улыбнется: друзья историка думали так же, как и он сам. Правда, Плутарх давал смотреть свои новые работы и некоему Девсону, которого все считали дураком. Так оно и было на самом деле. Тем не менее Плутарх приблизил его к себе и внимательно следил, в каких местах книги Девсон смеялся или плакал. Потом он переписывал эти куски наново, находя их чересчур прямолинейными, если смысл их был очевиден даже для такого ценителя, как Девсон.
   В главе об Алкивиаде Девсон хохотал в том месте, где Плутарх рассказывал про состязания на весенней траве. В отрывке соперник Алкивиада кричал: "Что ты царапаешься, как баба?!" Алкивиад ответил: "Дурак, я царапаюсь, как лев!" Глядя на хохочущего Девсона, Плутарх решил, что этот кусок придется переписать и более точно расставить акценты. Не перерабатывая ничего наново, Плутарх отправился назавтра к римскому наместнику, желая заполучить еще одного ценителя. Однако римская стража не пустила его во дворец. Начальник охраны извинился перед Плутархом в слишком цветистых выражениях, которые свидетельствовали о его незнатности.
   - Закон римлян один для всех, - сказал начальник охраны. - К сожалению, вы не известили нас заранее о своем визите, поэтому наместник не может прервать своей беседы с коллегами из армии. Но ваш труд я передам ему немедля.
   Плутарх вернулся домой к ужину. Старший сын принес перепелов, стол был красочен, вино подавали терпкое, с гор, очень легкое. Плутарх вообще мало пил, а если и пил, то лишь легкое вино. Поэтому говорил он друзьям: "Я и в зрелости греховен, как юноша, и силен, словно борец".
   После ужина Плутарх почитал вслух древних, прошелся по уснувшему городу, посидел на берегу, опустив ноги в воду, и отправился спать. Засыпал он сразу, едва только голова его касалась подушки. Во сне он увидел много дерьма и проснулся счастливым, потому что видеть во сне дерьмо - к богатству.
   Днем к нему пришли от наместника с приглашением пожаловать во дворец. Они так и сказали: "Просим пожаловать во дворец на послеобеденную беседу". Плутарх был добрым человеком и поэтому не рассмеялся в глаза пришельцам - он не любил напыщенности.
   ...Наместник поднялся из-за стола и пошел навстречу Плутарху. Обняв историка, он усадил его возле окна, сам устроился рядом, и поначалу они говорили друг другу обычные приветствия, принятые теперь в Риме, который стремился сочетать самый широкий демократизм с утонченным аристократизмом. Плутарх отметил для себя, что наместник одет подобно простому солдату; суровая ткань его одежды подчеркивала развитые плечи атлета. Свою речь наместник пересыпал как острыми словечками, так и хорошими отрывками из речей классиков Рима и Греции. Плутарх легко подделался под его стиль, потому что он был гением, а гений - это обязательно артист и хитрец. Наместник же решил, что он расположил Плутарха и тот готов к откровенности. Поэтому он отошел к столу, принес рукопись историка и сказал:
   - Это замечательный труд, я поздравляю тебя, корифей афинской философии.
   - Ты слишком добр ко мне, - ответил Плутарх.
   - Я получил много радостных минут, читая тебя.
   - Только минут? В устной речи труд мой звучит более трех часов. Как же мало там хороших строк, если я смог доставить тебе только минуты радости!
   - Для меня нет часов, - отпарировал наместник, - мы, военные люди, измеряем историю минутами, ибо сражение проигрывается или, наоборот, выигрывается не в час, но именно в минуту.
   Плутарх удивился этому ответу, потому что он был не просто умен, он был суров и резок в своей правоте.
   Плутарх понял, что наместник готовится сказать главное. Он не ошибся.
   - Ты позволишь мне быть откровенным с тобой? - спросил наместник.
   Плутарх хотел просить его не быть с ним откровенным - он боялся откровенности тиранов, - но ответил он сдержанным согласием.
   - О ком ты думал, принимаясь за этот труд? - спросил наместник. - О чем думал? Что ты хотел выразить? К чему зовешь?
   - Я ни к чему никого не зову. Я описываю факты истории,
   - Не надо обманывать меня! В твоем труде обнажена бренность и суетность человеческого бытия - будь человек гением, будь он болваном. Вот в чем суть твоей работы. И ты хочешь, чтобы воин пошел в бой, на смерть за мое дело, прочитав твой труд? Ты думаешь, он пойдет сражаться с Персией, познакомившись с твоим спокойным юмором? Я уже не говорю о том, что главное действующее лицо в твоей работе не герой или борец, но зависть. Почитай тебя - так выходит, что взлеты и падения героев следствие только одного - человеческой зависти?! И ты хочешь, чтобы это читали мои легионеры? У тебя все погибали от зависти - все до одного! А где же законы развития? Где логика борьбы?! Где предначертания богов?! При чем тут зависть?!
   - Оглянись вокруг, - сказал Плутарх. - Разве те, с кем ты начинал, не завидуют твоему теперешнему величию? Разве они твои союзники? Или ты им веришь? Разве у них не отвисает губа, когда при них говорят о твоих успехах? Разве у них не горько во рту, когда народ рукоплещет тебе, а их не знает вовсе? Разве они не будут ликовать, если ты падешь?
   Наместник долго молчал, а после стал говорить, словно отдавая команды:
   - Ты живешь в Афинах, которыми правит Рим. Чтобы жить здесь, ты должен утверждать мое дело. Я обязан быть с тобой резким наедине для того, чтобы на людях выражать знаки уважения. Так что прости меня за резкость, но резкость во имя дела величия нации будет прощена историей.
   - Историю создают историки.
   - Верно. Но лишь та книга уйдет в историю, которая будет напечатана. А право печатать отныне даю я. Писать для ларца - глупо. После твоей смерти дети выбросят ларец, как старую рухлядь, а рукописи испортит дождь: об этом позаботятся мои люди из архива. Эрго: в таком виде твоя книга не может стать историей. Я запрещаю ее.
   - Это произвол.
   - Вероятно. Но это произвол над личностью Плутарха во имя блага и величия нации.
   - Ты убежден, что нация во имя своего величия должна унизить Плутарха?
   - Я хочу спасти твою книгу. Я друг тебе, потому что ты Плутарх. Каждая глава должна быть сопровождаема выводами, которые бы ясно и недвусмысленно выражали твою позицию. В этих кратких выводах ты обязан будешь отчетливо высказаться по поводу того, что ты считаешь хорошим, а что плохим. Не бойся громко порицать зло и дважды повторить имя героя. Кстати, сцена, где Алкивиад царапается во время борьбы, прекрасна, я смеялся, как сумасшедший.
   "Он из мелких торговцев, - понял Плутарх. - "Смеялся, как сумасшедший" фраза, которую говорят торговцы с нечистой кровью".
   Плутарх написал к каждой главе "Сравнения". Они содержат выводы. Эти выводы надо читать особенно внимательно - они поразительны.
   Плутарх умер за столом примерно через четыре месяца после беседы с наместником из Рима. Тогда не знали, как называется эта моментальная смерть за рабочим столом. Сейчас эта болезнь общеизвестна - инфаркт миокарда.
   * * *
   ...Приехал к Бардему. Замечательный он человек - умный, тонкий. Его известность далеко перешагнула границы Испании. Ему сейчас трудно, он уже много лет ничего не может поставить в кинематографе. Он выходил на демонстрации протеста и не просто выходил, а возглавлял колонны патриотов. Три раза его арестовывала полиция.
   - О чем я мечтаю? - переспрашивает Бардем. - Я мечтаю, как и положено идиоту, о невыполнимом. Я мечтаю поставить Лорку во МХАТе. Дико, да?
   Близорукие глаза его за толстыми стеклами очков большие, доверчивые, грустные и честные, глаза замечательного художника, который не предает себя ни в чем - ни в творчестве, ни в политике. Он не снял ни одной картины для заработка. А предложения сыплются со всего мира - при мне к нему звонили из Рима и Парижа, предлагали снять музыкальную комедию.
   Большой, улыбчивый, добрый Бардем меняется.
   - Нет. Нет. Нет. Не буду. Нет.
   Ответы его категоричны, лицо жестко, непреклонно.
   - Предательство всегда начинается в мелочах, - задумчиво говорит он мне. Кажется, пустяк, что изменится? А изменится все - солнце, любимая женщина, мир, стихи Лорки. "И надо ни единой долькой не отступаться от лица. И быть собой, собою только, самим собою - до конца"...
   В огромном госпитале Ла-Пас я поднимался на лифте вместе с моим новым другом, главным врачом родильного дома. На третьем этаже в кабину вошла сестра милосердия в фиолетовом - до того он был чистым, в скрипучем - до того он был накрахмален - халате, с новорожденным на руках. Ребеночек кряхтел. Сестра, приподняв марлевое покрывало, заглянула в лицо ему, стукнула его по спинке, чуть встряхнула, подняла над головой и сказала: "Кричи, испанец!"
   Двери лифта раскрылись. Мы вышли на галерею. Под нами лежал Мадрид в знойном вечернем мареве - огромный город, нежный город, любимый мой город отныне и навсегда.
   "...Душная жара в Мадриде спадала лишь часам к десяти вечера, когда гуляки начинали занимать столики в открытых кафе на красно-сине-желтой авениде Хосе Антонио. Именно в это же время в Университетском городке и в рабочей Карабанчели - там, где с наступлением вечера все погружается во тьму и лишь горят маленькие, подслеповатые фонарики, кажущиеся декорациями, взятыми напрокат из прошлого века, собирались люди - по двое или по трое. Они быстро перебрасывались несколькими словами и расходились в разные стороны, исчезая в чернильной темноте узеньких переулков. Рабочие и студенты, писатели и режиссеры, люди разных убеждений - коммунисты, католики, социалисты - все они готовились к проведению демонстрации с требованием амнистии политзаключенным. Встречи происходили с соблюдением строгой конспирации - за этими людьми охотятся и "гражданская гвардия", и полиция, и секретные агенты с Пуэрта-дель-Соль.
   Положение в те дни было напряженным: только что стало известно о том, что председатель военного трибунала в Бургосе полковник Гонсалес потребует смерти для шестерых и 750 лет тюрьмы для остальных десятерых патриотов Испании, басков, брошенных в застенки по сфабрикованным обвинениям.
   В первый же день процесса защитник обвиняемого Иско де ла Хиелесиаса доказал всю шаткость и несостоятельность улик. Обвиняемый Хосе Абрискета сказал: "В течение восьми дней меня пытали так, что я мог подписать заявление, будто убил комиссара полиции или любого другого человека..."
   Католический священник из Страны Басков Хуан Мария Аррегуй выступил в Риме и рассказал на пресс-конференции о пытках, которым подвергались арестованные в Бургосе. Избивая обвиняемого Эдуарде Уриарте, полицейские сломали три дубинки и две палки.
   Шестерым патриотам Испании, людям, которые страстно любят свою родину, грозит смерть. Весь мир требует остановить руку тех, кто попирает свободу. Процесс над Анджелой Дэвис, кровавые издевательства в греческих застенках, судилище в Бургосе - все это звенья одной цепи в империалистическом заговоре против гуманности и человеческого достоинства.
   ...Той ночью в Карабанчели я видел лица испанцев - суровые лица честных людей, которые думают о будущем своей родины и поэтому самоотверженно борются за свободу. Они знают, чем рискуют. Они сознательны и тверды в своих решениях. Они выходят сейчас на улицы Мадрида, Севильи, Бургоса и Барселоны. По всей Испании нарастает широкая волна протестов. Прекратили работу трудящиеся крупнейших предприятий, закрылись магазины, учебные заведения; участники демонстрации в Мадриде несли по улицам города плакаты: "Требуем амнистии!", "Нет" военному трибуналу Бургоса!" И кто-то из них каждую ночь приносит на могилу Хулиана Гримау красные гвоздики - каждую ночь все эти годы.
   Можно казнить человека - нельзя казнить правду".
   (Этот короткий репортаж я передал в "Литературку" через неделю - уже из Парижа.)
   1970 - 1971