Страница:
— Вот ужас-то, а?! — Череп Славина, гладко бритый, яйцеобразный, свело морщинами. — Ну, хорошо, если вы все про это знаете, отчего продолжается эта дикость?
— Так ведь все это заинструктировано, десятилетиями расписано по тысячам документов, образовался панцирь, не шелохнешься…
— Предложение?
— Оно вопиет, Виталий. Оно просто, как дважды два: съемочная группа получает деньги на картину. В руки! Под ответственность директора, который живет не в безвоздушном пространстве! В каждой съемочной группе существует партийный коллектив, профсоюз, глаз хватает! Сняли быстрее, экономнее — оставшиеся деньги разделите на премию. Как между членами группы, так и среди аппарата студии. Это все очевидно, как мычание.
— Так отчего не мычим?
— Боязнь поступка… Откуда ж взяться инициативе?!
— Но сейчас-то мы постоянно подталкиваем к ней, Митя!
— А закон? — чуть не застонал Степанов. — Где закон, который бы отменил привычки?! Любой хозяйственник требует гарантий. «Правду» читаешь? То-то и оно. Кто более всего рискует? Тот, кто работает инициативно. Нашим бесчисленным «главначпупсам» инициатива стоит поперек горла. А пока мы их не порушим авторитетом разрешающего закона, обречены на то, чтобы топтаться на месте. Нужен закон, Виталя, — убежденно, с болью, повторил Степанов. — «Ты, директор завода, можешь то-то и то-то, но тебе запрещено то и то». Тогда дело покатится! Но если только графы запретов снова не окажутся трехзначными, — горазды мы на то, чтобы «тащить и не пущать»… На Западе именно этим корят социализм, хотя прекрасно знают, что выражение это пришло в нашу повседневность из русской литературы прошлого века… А нынешние литературные плакальщики ноздрями трепещут: «Раньше было все прекрасно, ура, наши традиции величавы!» Разные у нас были традиции! И глаза на это закрывать чревато бедами: врач, который не хочет видеть болезнь, — преступник.
— Пессимист ты, Митяй, — вздохнул Славин.
— Если бы… Пессимисту — хорошо, у него заранее на все ответ: «Э, что бы ни делали, ничего не выйдет…» А я верю, что выйдет, понимаешь? Верю… Но сердце рвет из-за тех глупостей, которые творят люди, рвущие на груди рубаху: «Я — патриот; поднатужимся, наляжем!» А может, и не глупость это, а саботаж? Не знаю… Ты когда-нибудь ходил по районам наших новостроек после одиннадцати вечера?
— Нет.
— Походи. У Главмосстроя с филенкой туго, двери тоненькие, все слышно… Ты обрати внимание на то, какую музыку в квартирах играют… Джаз Виллиса Канновера… «Голос Америки» именно в одиннадцать начинает его крутить, как раз когда наше телевидение норовит всех без исключения трудящихся — как в детском саду — уложить в кроватки… Итак, ящик выключен!… По радио передают классическую музыку; дансингов в городах нет; клубы уже закрыты в ресторан — не водку жрать, а потанцевать под хороший оркестр и кофе попить — нельзя, в десять кончают пускать… А «Голос» именно в это время дает пять минут джаза и минуту информации, да еще какой… Есть люди-совы, Виталя, а есть петухи. Одни поздно ложатся, другие рано, а мы всех под один гребень… Посчитали б, сколько в Москве рабочих со скользящим графиком, кто домой со смены приходит в восемь вечера, а завтра ему на завод только к часу… Ну не хочет он спать! Не хочет! Молодой он! Ему двигаться надо, веселиться, не все ж книге прилежны, увы… Нет, никто эту проблему — с точки зрения социологии — не изучает… Да разве одну эту? Возьми другое: ты занят, и я занят… А надо купить билет на самолет… Значит — с нашими-то очередями, — день потерян. А если организовать службу посредников? Как это сделано во всем мире?! Нет, трать государственное время, только б тот, кто облегчит тебе жизнь, а государству сэкономит миллионы рабочих часов, не заработал лишнюю десятку — «стяжатель»! Эхе-хе-хе! Читал, как обрушились на молодежь за то, что она иностранные майки носит с чужими флагами и мордашками французских кинозвезд? Нет, чтобы травить наших текстильщиков за то, что своих звезд экрана не пропагандируют, свой флаг на майках и своего Гагарина не рисуем, — так нет же, опять-таки воюют со следствием, а не с причиной… Только придурок не купит свое, если оно лучше иностранного…
Славин потянулся с хрустом:
— Что сейчас пишешь?
— Я — накануне, Виталя, только поэтому сейчас с тобой и сижу… Когда начну — уйду в подполье. Я и машинка, нет ничего прекраснее, ей-богу…
Славин посмотрел на часы:
— Не опоздаешь?
— Нет.
— Будешь писать только из Женевы?
— Хочу поездить.
— Но главная цель командировки — переговоры о вооружениях?
— Да, — ответил Степанов. — Так записано в решении…
— Я тебя отвезу в Шереметьево.
— Спасибо… Ирину поцелуй, когда прилетит… Кто-то из французов очень верно сказал: «Каждое расставание — это немножечко смерть…»
Сладость свободного сочинительства-I
«Верьте первому впечатлению, но при этом вчитывайтесь в каждое слово документа»
— Так ведь все это заинструктировано, десятилетиями расписано по тысячам документов, образовался панцирь, не шелохнешься…
— Предложение?
— Оно вопиет, Виталий. Оно просто, как дважды два: съемочная группа получает деньги на картину. В руки! Под ответственность директора, который живет не в безвоздушном пространстве! В каждой съемочной группе существует партийный коллектив, профсоюз, глаз хватает! Сняли быстрее, экономнее — оставшиеся деньги разделите на премию. Как между членами группы, так и среди аппарата студии. Это все очевидно, как мычание.
— Так отчего не мычим?
— Боязнь поступка… Откуда ж взяться инициативе?!
— Но сейчас-то мы постоянно подталкиваем к ней, Митя!
— А закон? — чуть не застонал Степанов. — Где закон, который бы отменил привычки?! Любой хозяйственник требует гарантий. «Правду» читаешь? То-то и оно. Кто более всего рискует? Тот, кто работает инициативно. Нашим бесчисленным «главначпупсам» инициатива стоит поперек горла. А пока мы их не порушим авторитетом разрешающего закона, обречены на то, чтобы топтаться на месте. Нужен закон, Виталя, — убежденно, с болью, повторил Степанов. — «Ты, директор завода, можешь то-то и то-то, но тебе запрещено то и то». Тогда дело покатится! Но если только графы запретов снова не окажутся трехзначными, — горазды мы на то, чтобы «тащить и не пущать»… На Западе именно этим корят социализм, хотя прекрасно знают, что выражение это пришло в нашу повседневность из русской литературы прошлого века… А нынешние литературные плакальщики ноздрями трепещут: «Раньше было все прекрасно, ура, наши традиции величавы!» Разные у нас были традиции! И глаза на это закрывать чревато бедами: врач, который не хочет видеть болезнь, — преступник.
— Пессимист ты, Митяй, — вздохнул Славин.
— Если бы… Пессимисту — хорошо, у него заранее на все ответ: «Э, что бы ни делали, ничего не выйдет…» А я верю, что выйдет, понимаешь? Верю… Но сердце рвет из-за тех глупостей, которые творят люди, рвущие на груди рубаху: «Я — патриот; поднатужимся, наляжем!» А может, и не глупость это, а саботаж? Не знаю… Ты когда-нибудь ходил по районам наших новостроек после одиннадцати вечера?
— Нет.
— Походи. У Главмосстроя с филенкой туго, двери тоненькие, все слышно… Ты обрати внимание на то, какую музыку в квартирах играют… Джаз Виллиса Канновера… «Голос Америки» именно в одиннадцать начинает его крутить, как раз когда наше телевидение норовит всех без исключения трудящихся — как в детском саду — уложить в кроватки… Итак, ящик выключен!… По радио передают классическую музыку; дансингов в городах нет; клубы уже закрыты в ресторан — не водку жрать, а потанцевать под хороший оркестр и кофе попить — нельзя, в десять кончают пускать… А «Голос» именно в это время дает пять минут джаза и минуту информации, да еще какой… Есть люди-совы, Виталя, а есть петухи. Одни поздно ложатся, другие рано, а мы всех под один гребень… Посчитали б, сколько в Москве рабочих со скользящим графиком, кто домой со смены приходит в восемь вечера, а завтра ему на завод только к часу… Ну не хочет он спать! Не хочет! Молодой он! Ему двигаться надо, веселиться, не все ж книге прилежны, увы… Нет, никто эту проблему — с точки зрения социологии — не изучает… Да разве одну эту? Возьми другое: ты занят, и я занят… А надо купить билет на самолет… Значит — с нашими-то очередями, — день потерян. А если организовать службу посредников? Как это сделано во всем мире?! Нет, трать государственное время, только б тот, кто облегчит тебе жизнь, а государству сэкономит миллионы рабочих часов, не заработал лишнюю десятку — «стяжатель»! Эхе-хе-хе! Читал, как обрушились на молодежь за то, что она иностранные майки носит с чужими флагами и мордашками французских кинозвезд? Нет, чтобы травить наших текстильщиков за то, что своих звезд экрана не пропагандируют, свой флаг на майках и своего Гагарина не рисуем, — так нет же, опять-таки воюют со следствием, а не с причиной… Только придурок не купит свое, если оно лучше иностранного…
Славин потянулся с хрустом:
— Что сейчас пишешь?
— Я — накануне, Виталя, только поэтому сейчас с тобой и сижу… Когда начну — уйду в подполье. Я и машинка, нет ничего прекраснее, ей-богу…
Славин посмотрел на часы:
— Не опоздаешь?
— Нет.
— Будешь писать только из Женевы?
— Хочу поездить.
— Но главная цель командировки — переговоры о вооружениях?
— Да, — ответил Степанов. — Так записано в решении…
— Я тебя отвезу в Шереметьево.
— Спасибо… Ирину поцелуй, когда прилетит… Кто-то из французов очень верно сказал: «Каждое расставание — это немножечко смерть…»
Сладость свободного сочинительства-I
Закончив изучение архивов, документов Библиотеки конгресса и материалов, опубликованных в «Ньюсуик» и «Форин афферз» о скандальной схватке ракетостроительного концерна Сэма Пима авиационной корпорацией Джозефа Летерса, режиссер и сценарист Юджин Кузанни работал теперь дома один. Сын переехал к подруге. По ночам, когда Голливуд засыпал и лишь стрельчатая листва громадных пальм, устремленных в провальную жуть черно-атласного неба, шелестела, словно тоненькие металлические стружки, которые сбрасывали с бомбардировщиков ВВС США во Вьетнаме, чтобы вызвать помехи на радарах противовоздушной обороны.
«Хороший образ, — подумал Кузанни, — можно использовать в монтаже; спокойствие ночного Голливуда, одиночество, становящееся привычным, металлический шелест пальмовых стрел в темноте; встык — такой же звук над Вьетнамом; пейзажи даются на такой же, как здесь, тишине, а потом экран должен взорваться от свистящего рева турбин сверхзвукового бомбардировщика, а после ландшафт исчезнет, поднятый в небо взрывом многотонной бомбы, черной, пахнущей шлаком, безжизненной пылью; на медленном оседании сожженной земли пойдут титры фильма; когда гарь и дым развеются, я покажу иной ландшафт, наш юг, Сан-Диего, безмолвную устремленность баллистических ракет; словно корабли инопланетян, стоят они в скальной пустыне — безнадежность лунной поверхности, тишина, абсолютная, шершавая тишина, и нет уже шелеста пальм, ощущение тотальной, безнадежной выжженности планеты…»
Кузанни взял свой маленький, карманный диктофон — работал только с ним, знай себе наговаривай то, что является перед глазами и явственно слышится в ушах, — еще раз посмотрел на фото сына; какой прекрасный был парень еще год назад, единственный друг, господи, как сложна жизнь наша, и, поднявшись из-за стола, начал неторопливо ходить по кабинету, окна которого выходили в сад; сценарий своего фильма он диктовал так, словно бы видел на экране все, о чем говорил:
— Весна восемьдесят пятою, Нью-Йорк, биржа… Тяжелый, постоянный, тревожный гул голосов; на огромном бело-красном электронном табло пульсирует экономическая жизнь страны, которая выражена в цифрах, означающих взлеты и падения акций ведущих корпораций. За этими точечными взлетами пунктов специалисты сразу же видят разорение одних, счастье других, надежду третьих.
На табло резко возникают цифры стоимости акций «Авиа корпорейшн»; зафиксировано падение еще на два пункта; взрыв оживления среди присутствующих пугает жесткой немедленностью реакции биржевых маклеров.
Дейвид Ли — президент «Мисайлс индастри»[1], — наблюдая за тщательно просчитанным сумасшествием биржи, обернулся к спутникам:
— По-моему, после этого сэру Питеру Джонсу не подняться.
И быстро двинулся к выходу. Он шел мимо кабин, где сидели маклеры, связанные прямыми телефонами со своими компаниями и клиентами, мимо тех закутков, где обосновались журналисты и, улыбаясь, слушал их быстрые, кричащие сообщения: «Компания, созданная сэром Питером, зашаталась»; «Самолеты Питера Джонса не нужны больше нашим ВВС?»; «Сегодняшнее падение акций на бирже свидетельствует о кризисе политики сэра Питера!».
Этот же день, три часа спустя.
…Техас, маленькое ранчо миллиардера Питера Джонса — президента «Авиа корпорейшн». Около конюшни — телевизионные установки, где толпятся репортеры газет и фотокорреспонденты; идет съемка вывода коней, их объездки.
Когда увели танцующего каурого жеребца, из конюшни вразвалочку появился ковбой:
— А сейчас наш главный сюрприз: трехлеток Виктори, подарок сэру Питеру от принца Фарука.
На Виктори выехал сам сэр Питер, кряжистый седой старик, чем-то похожий на Жана Габена — в потрепанных джинсах, клетчатой, красно-белой рубахе и замасленной широкополой техасской шляпе.
— Как конь, ребята? Хорош? — улыбнулся Питер Джонс журналистам.
Первый корреспондент:
— Почему принц Фарук подарил вам этого коня?
— Видимо, потому, что любит нашу страну.
Второй журналист:
— Тогда он должен был подарить этого жеребца президенту…
Питер Джонс усмехнулся:
— Он и подарил его президенту.
Второй журналист:
— Олицетворяете Штаты с Вашей корпорацией?
— Не навязывайте мне модель ответа, дружище.
Третий журналист:
— Надеетесь быть переизбранным президентом «Авиа корпорейшн» на третий срок?
— Это не моя забота. Это решает собрание акционеров. Я из породы тех стариков, которые подчиняются воле большинства. Если акционеры пнут меня коленом под зад, я уйду. Если же попросят остаться, что ж, останусь.
Первый журналист:
— В истории нашей страны президентом — я имею в виду Штаты, а не корпорацию — на третий срок был избран только один человек, Франклин Делано Рузвельт.
— Мы бы его провели и на четвертый срок, а вот я на четвертый срок не рассчитываю.
Третий журналист:
— Сегодняшнее падение акций вашей корпорации на бирже грозит какими-то последствиями?
Питер Джонс похлопал коня по шее:
— Ответь этому парню, коняга. Ответь ему во весь голос. Мне нельзя — обвинят в неуважении к прессе.
Первый журналист:
— Правда ли, что вы ненавидите президента компании «Мисайлс индастри» Дейвида Ли?
Сэр Питер сокрушенно покачал головой:
— Дейвид Ли — мой друг, молодой, умный, верный друг! Я бы мечтал, чтобы именно он закрыл мне глаза, когда сдохну. Спасибо, ребята! Не пишите о моем коне плохо, других таких больше не будет.
Питер Джонс приветливо помахал журналистам рукой, улыбнулся, въехал в конюшню; ковбои быстро закрыли дверь; осторожно сняли с седла сэра Питера; лицо — пергаментное, желтое, веки судорожно сжаты.
…Тот же день, парк Токсидо, близ Нью-Йорка.
Огромный «кадиллак» Дейвида Ли въезжает в сад, окружающий его дом на берегу озера. Навстречу Дейвиду бегут его дети — семилетняя Джуди и пятилетний Дик. Поднимая детей на руки, он — счастливый, сильный — несет их к бассейну, быстро раздевается, толкает детей в воду, прыгает сам; барахтаются, веселятся, кричат.
К бассейну подошла Мэри, личный секретарь Дейвида Ли:
— Дэйв, на проводе Бонн, будете говорить?
— Кто звонит?
— Генерал Том Вайерс.
— Этот нужен. Переключите аппарат на бассейн и лезьте к нам, будем хулиганить вчетвером.
Дейвид Ли подплыл к телефону, снял трубку:
— Здравствуйте, Том, рад вас слышать. Как погода в Европе? Туман и дождь? Бедные, бедные… Значит, самолеты не летают? — Он рассмеялся. — Слушайте, Том, видимо, дня через два вам позвонит сэр Питер Джонс. Будьте с ним так же открыты, как со мной. Я загнал его в угол, он шатается, надо подтолкнуть… Мы встретимся с ним послезавтра в Сан-Диего, на испытаниях моих ракет, я пригласил и его, пусть злится…
Мэри, переодевшись, прыгнула в бассейн, подплыла к Дейвиду, поднырнула под него и начала целовать его ноги быстрыми пузырчатыми поцелуями.
…Сан-Диего, испытательный полигон ВВС США.
Сэр Питер Джонс неотрывно наблюдает за торжественной, неземной уже, а причастной космосу церемонией запуска нового типа межконтинентальной ракеты. Вокруг Питера Джонса, припавшего к окуляру телескопа, замерли офицеры и генералы, наблюдающие рождение новой звезды. Чуть в стороне, окруженный толпой военных, стоит Дейвид Ли; объяснения, которые он дает, исчерпывающе кратки:
— Затраты на производство наших космических ракет лишь на первый взгляд кажутся астрономическими. Вложив семь миллиардов долларов в реализацию нового ракетного проекта, мы — в стратегическом плане — не только разденем Советы, но и не будем зависеть от нефти, которая, увы, есть кровь авиации, не правда ли сэр Питер?
Питер Джонс медленно оторвался от телескопа, улыбнулся:
— Я приехал, чтобы аплодировать твоему успеху, Дейв, Я восхищен и разбит, старой перечнице пора на свалку.
Подойдя к Дейвиду Ли, старик крепко обнял его; потом, обернувшись к одному из офицеров, тихо спросил:
— У вас нет горячего чая?
— Мы пьем только холодную воду, сэр, здесь так жарко.
…Питер Джонс кивнул и направился к выходу из бункера. Рядом впереди и сзади, тенями двинулись его телохранители.
Он вышел в ночную жару космодрома, прислушался к доверчивой песне цикад, сел в старомодный «роллс-ройс» и помахал рукой провожавшим его офицерам; красные фонари бронированного автомобиля сэра Питера стремительно растаяли в ночи, словно бы их и не было.
Открыв дверцу вмонтированного в спинку сиденья шофера шкафчика, сэр Питер выдвинул два телефона — белый и красный. Сняв трубку красного, он попросил телефонистку на далекой международной станции:
— Пожалуйста, накрутите мне Бонн, моя прелесть, штаб-квартиру генерала Тома Вайерса; затем государственный департамент, отдел Восточной Европы, мистер Харви Джекобс; после этого Пентагон, генерал Киркпатрик. Если его нет на месте, соедините с номером девятьсот семьдесят три сорок два восемьсот сорок семь; потом мне нужен помощник министра здравоохранения Лодж, Вашингтон, дистрикт Колумбия, домашний номер семьсот двадцать семь восемьсот сорок четыре пятьдесят пять, и, наконец, Нью-Йорк, двести двадцать восемь сорок три пятьдесят девять, профессор Томас Бинн.
Питер Джонс достал из кармана пиджака две капсулы с лекарством, бросил в рот; телохранитель протянул ему плоскую бутылку.
— А горячего чая у нас нет? — спросил Джонс. — Обыкновенного горячего чая?
— Мы загрузились холодными напитками, сэр.
Сэр Питер Джонс откинулся на спинку сиденья, смежил веки: лицо совершенно больное, не похоже на то, каким оно было десять минут назад, в бункере.
Зазвонил белый телефон. Телохранитель снял трубку, выслушал абонента, протянул сэру Питеру:
— Государственный департамент.
Питер Джонс кивнул, протянул слабую руку, взял трубку ледяными пальцами. Говорить начал, однако, бодро и весело:
— Здравствуйте, Харви, вас тревожит старая кляча Джонс. Не найдете для меня минут тридцать завтра утром, от десяти до одиннадцати? О'кэй. Спасибо.
Новый телефонный звонок; телохранитель, что сидел рядом, негромко пояснил:
— Профессор Бинн.
Сэр Питер кивнул:
— Доброе утро, дорогой Бинн. У вас уже утро, не так ли? Я славно поработал, но боюсь, что не успею вернуться к двум часам, как договорились, — все-таки шесть часов лёта. Не рассердитесь, если я заявлюсь под ваши рентгены к пяти? Спасибо. Нет, нет, не тревожьтесь, чувствую себя прекрасно.
Джонс снова откинулся на мягкую кожу сиденья, тихонько застонав; телохранители молча переглянулись.
— Здесь где-нибудь есть аптека[2]? — спросил сэр Питер.
— Все медикаменты в машине, сэр, — ответил телохранитель.
— Я спрашиваю, — тихо повторил Питер Джонс, — по дороге на аэродром есть какая-нибудь аптека? Маленькая провинциальная аптека, где дают чертовы бутерброды и торгуют горячим чаем?
…Маленькая придорожная аптека на бензозаправочной станции.
Сэр Питер вышел из туалета, прополоскал рот теплой водой из-под крана, вернулся в уютное, совершенно пустое помещение аптеки-бара, сел за цинковую стойку, улыбнулся фиолетовому негру в униформе «Тексако» и спросил:
— У вас есть горячий чай? Очень горячий чай?
— Кофе, сэр, — ответил негр. — У нас здесь мало кто пьет чай.
— А если я не люблю кофе?
— Очень сожалею, сэр, но здесь нет чая.
Джонс показал телохранителю глазами на музыкальный ящик. Тот опустил монету и нажал кнопку. Он знал, что любит хозяин. Зазвучала грустная песня Чарли Чаплина.
А в машине пронзительно зазвонил красный международный телефон; один из телохранителей подошел к Джонсу, который бессильно обвис на стойке:
— Бонн, сэр. Генерал Том Вайерс.
— Пусть переключат на этот аппарат, — шепнул сэр Питер,
— Какой здесь номер? — спросил телохранитель негра.
— 9742-582, сэр, — ответил тот.
Телохранитель неслышно сорвался с места.
— Как тебя зовут? — спросил Джонс негра.
— Меня зовут Джо Буэд, сэр.
— У тебя красивое имя.
— О да, сэр.
На стойке затрещал телефон; негр схватил трубку:
— Аптека-бар «Сладкая тишина» слушает.
Питер Джонс страдальчески хмыкнул, покачал головой; телохранитель вырвал у негра трубку и протянул хозяину.
— Здравствуй, Том, — прежним, бодрым голосом проговорил сэр Питер. — Я, видимо, разбудил тебя? Прости, но мне нужно чтобы ты завтра же вылетел сюда со всеми материалами. Ты понимаешь меня? Не совсем? Так вот, наш молодой друг включил счетчик. Мы проигрываем темп. Я жду тебя, Том.
Питер Джонс протянул телохранителю трубку. Тот опустил ее на рычаг.
— Дай-ка мне стакан крутого кипятка, сынок, — попросил Джонс негра.
— У нас нет чистого кипятка, сэр. У нас только горячий кофе.
Джонс вздохнул; телохранитель помог ему подняться; шаркая ногами, старик пошел к своей огромной машине, провожаемый грустной песней Чарли Чаплина.
…Поддерживаемый под локоть телохранителем, Питер Джонс опустился на сиденье машины, и в это как раз время зазвонил белый телефон. Телохранитель снял трубку, выслушал говорящего, прикрыл мембрану ладонью:
— Помощник министра здравоохранения мистер Лодж, сэр.
Питер Джонс молча протянул руку к трубке:
— Дорогой Кони, здравствуйте! Нет, я звоню с юга. О-о, чувствую себя прекрасно! Слушайте, поскольку вы пропустили два заседания нашего совета акционеров, я начну против вас драку. Или же найдите для меня время утром, вместе позавтракаем. О'кэй? Спасибо. Встретимся в Бернc-Хаузе.
…В ресторане Бернс-Хауз было тихо и пусто, всего два гостя — помощник министра здравоохранения Кони Лодж и сэр Питер.
— Кого это должно убедить, сэр Питер? — задумчиво спросил Лодж, выслушав старика.
— Это должно испугать, Кони.
— Опять-таки — кого?
— Общественное мнение.
— Общественное мнение делают, сэр Питер. И на удар, который мы обрушим на Дейвида Ли, его «Мисайлс индастри» ответит встречным ударом.
— Бесспорно. Только когда? Фактор времени за нами, да и потом им труднее пугать людей, чем нам. Я и наша корпорация — это самолеты. К нам уже привыкли, самолеты сделались бытом. А ракеты, которые заражают окружающую среду особенно в южных штатах, я подчеркиваю — в южных штатах особенно, — такое не может не содействовать рождению страха.
— Думаете, это помешает «Мисайлс индастри» получить семь миллиардов долларов в конгрессе?
— Вряд ли. Однако это поможет нам получить не меньше. Мы обязаны думать о будущем: тень в пустыне создают саженцы, которым год от роду. Создать тень, — сэр Питер усмехнулся, — аналогично понятию бросить тень, в нашем жестоком деле, во всяком случае. Если вы сможете сориентировать серьезных ученых на такого рода кампанию страха, мои газеты выпустят залп против Дейвида ди. Немедленно.
— Необходимо выступление двух-трех сильных научных обозревателей, сэр Питер, — задумчиво откликнулся Лодж. — Нужны звезды, и эти звезды должны так и такое рассказать Америке — и не одним лишь южным штатам, на которые вы всегда ставите, но и северным тоже, — что новая ракетная индустрия Дейвида Ли может принести нашей стране, чтобы люди содрогнулись от ужаса. Лишь получив повод такого рода, я смогу начать официальное расследование.
Во весь экран — огромное сердце Питера Джонса.
Профессор Бинн оторвался от рентгеноскопа, взглянул на коллег:
— Он обречен. Он может умереть сейчас, здесь, на столе.
— Странно, что он еще ходит. У него лоскуты, а не сердце. Сколько ему? — спросил один из собравшихся на консилиум.
— Восемьдесят. Как вы относитесь к операции на митральном клапане? — ответил профессор Бинн.
— Сколько он стоит?
— Не менее трехсот миллионов. Впрочем, никто этого не знает точно. Но если его выберут на третий срок, он будет стоить миллиард, в этом я не сомневаюсь.
— Выберут его или не выберут — какая разница: он проскрипит полгода. Это максимум.
Бинн отошел от рентгеноскопа к селектору, стоявшему на белом столе, выключил страшную пульсирующую фотографию старческого сердца, нажал кнопку селектора — прямая связь с другим кабинетом, где на хирургическом столе под рентгеном лежал Джонс, — и сказал:
— Одевайтесь, Питер, мы идем к вам.
— Могу я попросить горячего чаю, Бинн?
— Можете. По-прежнему ничего не болит?
— Нет. Ну а если честно: как мои дела?
— Все нормально, Питер. Но бой против Мухаммеда Али вы не выдержите.
Питер Джонс усмехнулся:
— Это меня не волнует. Я его куплю. Он упадет от моего удара в первом раунде. Я ведь стою триста миллионов или вроде этого, не так ли?
Стремительно-испуганные взгляды профессоров; глаза всех Устремлены на кнопки микрофонов селекторной связи с соседним кабинетом.
Бинн усмехнулся:
— Я не вру моим пациентам, коллеги. Я их злю. Именно это придает им импульс силы… Да, я позволил ему услышать ваши слова… Для других это может быть шоком, а для сэра Питера всего хорошая психотерапия… Пошли, он ждет…
«Хороший образ, — подумал Кузанни, — можно использовать в монтаже; спокойствие ночного Голливуда, одиночество, становящееся привычным, металлический шелест пальмовых стрел в темноте; встык — такой же звук над Вьетнамом; пейзажи даются на такой же, как здесь, тишине, а потом экран должен взорваться от свистящего рева турбин сверхзвукового бомбардировщика, а после ландшафт исчезнет, поднятый в небо взрывом многотонной бомбы, черной, пахнущей шлаком, безжизненной пылью; на медленном оседании сожженной земли пойдут титры фильма; когда гарь и дым развеются, я покажу иной ландшафт, наш юг, Сан-Диего, безмолвную устремленность баллистических ракет; словно корабли инопланетян, стоят они в скальной пустыне — безнадежность лунной поверхности, тишина, абсолютная, шершавая тишина, и нет уже шелеста пальм, ощущение тотальной, безнадежной выжженности планеты…»
Кузанни взял свой маленький, карманный диктофон — работал только с ним, знай себе наговаривай то, что является перед глазами и явственно слышится в ушах, — еще раз посмотрел на фото сына; какой прекрасный был парень еще год назад, единственный друг, господи, как сложна жизнь наша, и, поднявшись из-за стола, начал неторопливо ходить по кабинету, окна которого выходили в сад; сценарий своего фильма он диктовал так, словно бы видел на экране все, о чем говорил:
— Весна восемьдесят пятою, Нью-Йорк, биржа… Тяжелый, постоянный, тревожный гул голосов; на огромном бело-красном электронном табло пульсирует экономическая жизнь страны, которая выражена в цифрах, означающих взлеты и падения акций ведущих корпораций. За этими точечными взлетами пунктов специалисты сразу же видят разорение одних, счастье других, надежду третьих.
На табло резко возникают цифры стоимости акций «Авиа корпорейшн»; зафиксировано падение еще на два пункта; взрыв оживления среди присутствующих пугает жесткой немедленностью реакции биржевых маклеров.
Дейвид Ли — президент «Мисайлс индастри»[1], — наблюдая за тщательно просчитанным сумасшествием биржи, обернулся к спутникам:
— По-моему, после этого сэру Питеру Джонсу не подняться.
И быстро двинулся к выходу. Он шел мимо кабин, где сидели маклеры, связанные прямыми телефонами со своими компаниями и клиентами, мимо тех закутков, где обосновались журналисты и, улыбаясь, слушал их быстрые, кричащие сообщения: «Компания, созданная сэром Питером, зашаталась»; «Самолеты Питера Джонса не нужны больше нашим ВВС?»; «Сегодняшнее падение акций на бирже свидетельствует о кризисе политики сэра Питера!».
Этот же день, три часа спустя.
…Техас, маленькое ранчо миллиардера Питера Джонса — президента «Авиа корпорейшн». Около конюшни — телевизионные установки, где толпятся репортеры газет и фотокорреспонденты; идет съемка вывода коней, их объездки.
Когда увели танцующего каурого жеребца, из конюшни вразвалочку появился ковбой:
— А сейчас наш главный сюрприз: трехлеток Виктори, подарок сэру Питеру от принца Фарука.
На Виктори выехал сам сэр Питер, кряжистый седой старик, чем-то похожий на Жана Габена — в потрепанных джинсах, клетчатой, красно-белой рубахе и замасленной широкополой техасской шляпе.
— Как конь, ребята? Хорош? — улыбнулся Питер Джонс журналистам.
Первый корреспондент:
— Почему принц Фарук подарил вам этого коня?
— Видимо, потому, что любит нашу страну.
Второй журналист:
— Тогда он должен был подарить этого жеребца президенту…
Питер Джонс усмехнулся:
— Он и подарил его президенту.
Второй журналист:
— Олицетворяете Штаты с Вашей корпорацией?
— Не навязывайте мне модель ответа, дружище.
Третий журналист:
— Надеетесь быть переизбранным президентом «Авиа корпорейшн» на третий срок?
— Это не моя забота. Это решает собрание акционеров. Я из породы тех стариков, которые подчиняются воле большинства. Если акционеры пнут меня коленом под зад, я уйду. Если же попросят остаться, что ж, останусь.
Первый журналист:
— В истории нашей страны президентом — я имею в виду Штаты, а не корпорацию — на третий срок был избран только один человек, Франклин Делано Рузвельт.
— Мы бы его провели и на четвертый срок, а вот я на четвертый срок не рассчитываю.
Третий журналист:
— Сегодняшнее падение акций вашей корпорации на бирже грозит какими-то последствиями?
Питер Джонс похлопал коня по шее:
— Ответь этому парню, коняга. Ответь ему во весь голос. Мне нельзя — обвинят в неуважении к прессе.
Первый журналист:
— Правда ли, что вы ненавидите президента компании «Мисайлс индастри» Дейвида Ли?
Сэр Питер сокрушенно покачал головой:
— Дейвид Ли — мой друг, молодой, умный, верный друг! Я бы мечтал, чтобы именно он закрыл мне глаза, когда сдохну. Спасибо, ребята! Не пишите о моем коне плохо, других таких больше не будет.
Питер Джонс приветливо помахал журналистам рукой, улыбнулся, въехал в конюшню; ковбои быстро закрыли дверь; осторожно сняли с седла сэра Питера; лицо — пергаментное, желтое, веки судорожно сжаты.
…Тот же день, парк Токсидо, близ Нью-Йорка.
Огромный «кадиллак» Дейвида Ли въезжает в сад, окружающий его дом на берегу озера. Навстречу Дейвиду бегут его дети — семилетняя Джуди и пятилетний Дик. Поднимая детей на руки, он — счастливый, сильный — несет их к бассейну, быстро раздевается, толкает детей в воду, прыгает сам; барахтаются, веселятся, кричат.
К бассейну подошла Мэри, личный секретарь Дейвида Ли:
— Дэйв, на проводе Бонн, будете говорить?
— Кто звонит?
— Генерал Том Вайерс.
— Этот нужен. Переключите аппарат на бассейн и лезьте к нам, будем хулиганить вчетвером.
Дейвид Ли подплыл к телефону, снял трубку:
— Здравствуйте, Том, рад вас слышать. Как погода в Европе? Туман и дождь? Бедные, бедные… Значит, самолеты не летают? — Он рассмеялся. — Слушайте, Том, видимо, дня через два вам позвонит сэр Питер Джонс. Будьте с ним так же открыты, как со мной. Я загнал его в угол, он шатается, надо подтолкнуть… Мы встретимся с ним послезавтра в Сан-Диего, на испытаниях моих ракет, я пригласил и его, пусть злится…
Мэри, переодевшись, прыгнула в бассейн, подплыла к Дейвиду, поднырнула под него и начала целовать его ноги быстрыми пузырчатыми поцелуями.
…Сан-Диего, испытательный полигон ВВС США.
Сэр Питер Джонс неотрывно наблюдает за торжественной, неземной уже, а причастной космосу церемонией запуска нового типа межконтинентальной ракеты. Вокруг Питера Джонса, припавшего к окуляру телескопа, замерли офицеры и генералы, наблюдающие рождение новой звезды. Чуть в стороне, окруженный толпой военных, стоит Дейвид Ли; объяснения, которые он дает, исчерпывающе кратки:
— Затраты на производство наших космических ракет лишь на первый взгляд кажутся астрономическими. Вложив семь миллиардов долларов в реализацию нового ракетного проекта, мы — в стратегическом плане — не только разденем Советы, но и не будем зависеть от нефти, которая, увы, есть кровь авиации, не правда ли сэр Питер?
Питер Джонс медленно оторвался от телескопа, улыбнулся:
— Я приехал, чтобы аплодировать твоему успеху, Дейв, Я восхищен и разбит, старой перечнице пора на свалку.
Подойдя к Дейвиду Ли, старик крепко обнял его; потом, обернувшись к одному из офицеров, тихо спросил:
— У вас нет горячего чая?
— Мы пьем только холодную воду, сэр, здесь так жарко.
…Питер Джонс кивнул и направился к выходу из бункера. Рядом впереди и сзади, тенями двинулись его телохранители.
Он вышел в ночную жару космодрома, прислушался к доверчивой песне цикад, сел в старомодный «роллс-ройс» и помахал рукой провожавшим его офицерам; красные фонари бронированного автомобиля сэра Питера стремительно растаяли в ночи, словно бы их и не было.
Открыв дверцу вмонтированного в спинку сиденья шофера шкафчика, сэр Питер выдвинул два телефона — белый и красный. Сняв трубку красного, он попросил телефонистку на далекой международной станции:
— Пожалуйста, накрутите мне Бонн, моя прелесть, штаб-квартиру генерала Тома Вайерса; затем государственный департамент, отдел Восточной Европы, мистер Харви Джекобс; после этого Пентагон, генерал Киркпатрик. Если его нет на месте, соедините с номером девятьсот семьдесят три сорок два восемьсот сорок семь; потом мне нужен помощник министра здравоохранения Лодж, Вашингтон, дистрикт Колумбия, домашний номер семьсот двадцать семь восемьсот сорок четыре пятьдесят пять, и, наконец, Нью-Йорк, двести двадцать восемь сорок три пятьдесят девять, профессор Томас Бинн.
Питер Джонс достал из кармана пиджака две капсулы с лекарством, бросил в рот; телохранитель протянул ему плоскую бутылку.
— А горячего чая у нас нет? — спросил Джонс. — Обыкновенного горячего чая?
— Мы загрузились холодными напитками, сэр.
Сэр Питер Джонс откинулся на спинку сиденья, смежил веки: лицо совершенно больное, не похоже на то, каким оно было десять минут назад, в бункере.
Зазвонил белый телефон. Телохранитель снял трубку, выслушал абонента, протянул сэру Питеру:
— Государственный департамент.
Питер Джонс кивнул, протянул слабую руку, взял трубку ледяными пальцами. Говорить начал, однако, бодро и весело:
— Здравствуйте, Харви, вас тревожит старая кляча Джонс. Не найдете для меня минут тридцать завтра утром, от десяти до одиннадцати? О'кэй. Спасибо.
Новый телефонный звонок; телохранитель, что сидел рядом, негромко пояснил:
— Профессор Бинн.
Сэр Питер кивнул:
— Доброе утро, дорогой Бинн. У вас уже утро, не так ли? Я славно поработал, но боюсь, что не успею вернуться к двум часам, как договорились, — все-таки шесть часов лёта. Не рассердитесь, если я заявлюсь под ваши рентгены к пяти? Спасибо. Нет, нет, не тревожьтесь, чувствую себя прекрасно.
Джонс снова откинулся на мягкую кожу сиденья, тихонько застонав; телохранители молча переглянулись.
— Здесь где-нибудь есть аптека[2]? — спросил сэр Питер.
— Все медикаменты в машине, сэр, — ответил телохранитель.
— Я спрашиваю, — тихо повторил Питер Джонс, — по дороге на аэродром есть какая-нибудь аптека? Маленькая провинциальная аптека, где дают чертовы бутерброды и торгуют горячим чаем?
…Маленькая придорожная аптека на бензозаправочной станции.
Сэр Питер вышел из туалета, прополоскал рот теплой водой из-под крана, вернулся в уютное, совершенно пустое помещение аптеки-бара, сел за цинковую стойку, улыбнулся фиолетовому негру в униформе «Тексако» и спросил:
— У вас есть горячий чай? Очень горячий чай?
— Кофе, сэр, — ответил негр. — У нас здесь мало кто пьет чай.
— А если я не люблю кофе?
— Очень сожалею, сэр, но здесь нет чая.
Джонс показал телохранителю глазами на музыкальный ящик. Тот опустил монету и нажал кнопку. Он знал, что любит хозяин. Зазвучала грустная песня Чарли Чаплина.
А в машине пронзительно зазвонил красный международный телефон; один из телохранителей подошел к Джонсу, который бессильно обвис на стойке:
— Бонн, сэр. Генерал Том Вайерс.
— Пусть переключат на этот аппарат, — шепнул сэр Питер,
— Какой здесь номер? — спросил телохранитель негра.
— 9742-582, сэр, — ответил тот.
Телохранитель неслышно сорвался с места.
— Как тебя зовут? — спросил Джонс негра.
— Меня зовут Джо Буэд, сэр.
— У тебя красивое имя.
— О да, сэр.
На стойке затрещал телефон; негр схватил трубку:
— Аптека-бар «Сладкая тишина» слушает.
Питер Джонс страдальчески хмыкнул, покачал головой; телохранитель вырвал у негра трубку и протянул хозяину.
— Здравствуй, Том, — прежним, бодрым голосом проговорил сэр Питер. — Я, видимо, разбудил тебя? Прости, но мне нужно чтобы ты завтра же вылетел сюда со всеми материалами. Ты понимаешь меня? Не совсем? Так вот, наш молодой друг включил счетчик. Мы проигрываем темп. Я жду тебя, Том.
Питер Джонс протянул телохранителю трубку. Тот опустил ее на рычаг.
— Дай-ка мне стакан крутого кипятка, сынок, — попросил Джонс негра.
— У нас нет чистого кипятка, сэр. У нас только горячий кофе.
Джонс вздохнул; телохранитель помог ему подняться; шаркая ногами, старик пошел к своей огромной машине, провожаемый грустной песней Чарли Чаплина.
…Поддерживаемый под локоть телохранителем, Питер Джонс опустился на сиденье машины, и в это как раз время зазвонил белый телефон. Телохранитель снял трубку, выслушал говорящего, прикрыл мембрану ладонью:
— Помощник министра здравоохранения мистер Лодж, сэр.
Питер Джонс молча протянул руку к трубке:
— Дорогой Кони, здравствуйте! Нет, я звоню с юга. О-о, чувствую себя прекрасно! Слушайте, поскольку вы пропустили два заседания нашего совета акционеров, я начну против вас драку. Или же найдите для меня время утром, вместе позавтракаем. О'кэй? Спасибо. Встретимся в Бернc-Хаузе.
…В ресторане Бернс-Хауз было тихо и пусто, всего два гостя — помощник министра здравоохранения Кони Лодж и сэр Питер.
— Кого это должно убедить, сэр Питер? — задумчиво спросил Лодж, выслушав старика.
— Это должно испугать, Кони.
— Опять-таки — кого?
— Общественное мнение.
— Общественное мнение делают, сэр Питер. И на удар, который мы обрушим на Дейвида Ли, его «Мисайлс индастри» ответит встречным ударом.
— Бесспорно. Только когда? Фактор времени за нами, да и потом им труднее пугать людей, чем нам. Я и наша корпорация — это самолеты. К нам уже привыкли, самолеты сделались бытом. А ракеты, которые заражают окружающую среду особенно в южных штатах, я подчеркиваю — в южных штатах особенно, — такое не может не содействовать рождению страха.
— Думаете, это помешает «Мисайлс индастри» получить семь миллиардов долларов в конгрессе?
— Вряд ли. Однако это поможет нам получить не меньше. Мы обязаны думать о будущем: тень в пустыне создают саженцы, которым год от роду. Создать тень, — сэр Питер усмехнулся, — аналогично понятию бросить тень, в нашем жестоком деле, во всяком случае. Если вы сможете сориентировать серьезных ученых на такого рода кампанию страха, мои газеты выпустят залп против Дейвида ди. Немедленно.
— Необходимо выступление двух-трех сильных научных обозревателей, сэр Питер, — задумчиво откликнулся Лодж. — Нужны звезды, и эти звезды должны так и такое рассказать Америке — и не одним лишь южным штатам, на которые вы всегда ставите, но и северным тоже, — что новая ракетная индустрия Дейвида Ли может принести нашей стране, чтобы люди содрогнулись от ужаса. Лишь получив повод такого рода, я смогу начать официальное расследование.
Во весь экран — огромное сердце Питера Джонса.
Профессор Бинн оторвался от рентгеноскопа, взглянул на коллег:
— Он обречен. Он может умереть сейчас, здесь, на столе.
— Странно, что он еще ходит. У него лоскуты, а не сердце. Сколько ему? — спросил один из собравшихся на консилиум.
— Восемьдесят. Как вы относитесь к операции на митральном клапане? — ответил профессор Бинн.
— Сколько он стоит?
— Не менее трехсот миллионов. Впрочем, никто этого не знает точно. Но если его выберут на третий срок, он будет стоить миллиард, в этом я не сомневаюсь.
— Выберут его или не выберут — какая разница: он проскрипит полгода. Это максимум.
Бинн отошел от рентгеноскопа к селектору, стоявшему на белом столе, выключил страшную пульсирующую фотографию старческого сердца, нажал кнопку селектора — прямая связь с другим кабинетом, где на хирургическом столе под рентгеном лежал Джонс, — и сказал:
— Одевайтесь, Питер, мы идем к вам.
— Могу я попросить горячего чаю, Бинн?
— Можете. По-прежнему ничего не болит?
— Нет. Ну а если честно: как мои дела?
— Все нормально, Питер. Но бой против Мухаммеда Али вы не выдержите.
Питер Джонс усмехнулся:
— Это меня не волнует. Я его куплю. Он упадет от моего удара в первом раунде. Я ведь стою триста миллионов или вроде этого, не так ли?
Стремительно-испуганные взгляды профессоров; глаза всех Устремлены на кнопки микрофонов селекторной связи с соседним кабинетом.
Бинн усмехнулся:
— Я не вру моим пациентам, коллеги. Я их злю. Именно это придает им импульс силы… Да, я позволил ему услышать ваши слова… Для других это может быть шоком, а для сэра Питера всего хорошая психотерапия… Пошли, он ждет…
«Верьте первому впечатлению, но при этом вчитывайтесь в каждое слово документа»
Славин изредка бросал на профессора Иванова быстрые взгляды, особенно в те моменты, когда тот неторопливо просматривал свои записи, сделанные на маленьких листочках плотной, чуть желтоватой бумаги. Крупная голова несколько асимметричной формы казалась вбитой в крепкие плечи — так коротка была его мясистая шея, покрытая бисеринками пота; в зале, где шла защита диссертации соискателем Макагоновым, было душно, но не настолько, чтобы так уж потеть (видимо, крепко пьет, подумал Славин). Говорил профессор командно, порою раздражался чему-то, одному ему понятному, и тогда его голос, и без того тонкий, срывался на фальцет.
— Все мои критические замечания, — продолжал Иванов, — которые я не мог не высказать, ни в коем разе не меняют позитивного отношения к работе соискателя. Мы наработали порочный стиль: если уж хвалить, то, что называется, взахлеб, чтоб ни одного слова поперек шерстки: ура, гений, люди — ниц! Не верю я такой похвале! За ней угадывается неискренность, а в конечном счете полнейшее равнодушие к делу… Жаль, что в нашем ученом совете такого рода настроения по-прежнему бытуют… Как и все мы, я глубоко уважителен по отношению к Валерию Акимовичу Крыловскому: патриарх, всем известно… Но зачем же, — Иванов обернулся к председательствующему, — объявлять выступление Валерия Акимовича с перечислением всех его званий, лауреатств и титулов? Зачем это трясение золотом прилюдно?! Что это за византийщина такая?! А между тем работу соискателя, столь нужную оборонной технике, мурыжили два года! Пока собрали все мнения, утрясли планы, разослали рецензентам… Два года вон! Я извиняюсь перед соискателем за эту замшелую дремучесть процедуры вхождения в науку и прошу его, как человека молодого, не битого еще, не впадать в равнодушный пессимизм. Жизнь — это драка. Увы. Особенно в науке. Пора научиться угадывать таланты, а не строить для них специальную полосу бега с преодолением препятствий. Что создает спортсмена, то губит ученого. Я поздравляю соискателя: он сказал свое слово в науке. Это не перепев знакомых истин, не собрание чужих цитат и схем, это — новая идея, браво!
…Инспектор управления кадров долго листал личное дело Иванова, потом закурил «Приму» и задумчиво заметил:
— Знаете, товарищ Славин, честно говоря, этого человека я не понимаю… Да, все говорят, талантлив, да, пашет за двоих, но моральный облик…
— То есть?
— С женою не живет, снимает где-то квартиру, женщины вокруг него вьются, как мошкара; застолья, тяга к светской жизни, понижаете ли: зимой горные лыжи, летом водные, заигрывание с молодыми, кто только-только начал делать первые шаги в науке… А выступления на собраниях? Крушит всё и всех, как слон в лавке, никаких авторитетов… А ведь ему не сорок, а пятьдесят семь, пора б остепениться…
Славин осмотрел кадровика: в черном костюме, галстук тоже черный, повязан неуклюжим треугольником; рубашка туго накрахмалена, поэтому — из-за августовской жары — воротничок подмок, казался неопрятным, каким-то двуцветным, бело-серым. Смешно, подумал Славин, отец рассказывал, как в конце двадцатых за галстук чуть ли не исключали из партии как буржуазных перерожденцев, а сейчас на тех, кто без галстука и жилета, смотрят как на хиппи. Времена изменились!
— Все мои критические замечания, — продолжал Иванов, — которые я не мог не высказать, ни в коем разе не меняют позитивного отношения к работе соискателя. Мы наработали порочный стиль: если уж хвалить, то, что называется, взахлеб, чтоб ни одного слова поперек шерстки: ура, гений, люди — ниц! Не верю я такой похвале! За ней угадывается неискренность, а в конечном счете полнейшее равнодушие к делу… Жаль, что в нашем ученом совете такого рода настроения по-прежнему бытуют… Как и все мы, я глубоко уважителен по отношению к Валерию Акимовичу Крыловскому: патриарх, всем известно… Но зачем же, — Иванов обернулся к председательствующему, — объявлять выступление Валерия Акимовича с перечислением всех его званий, лауреатств и титулов? Зачем это трясение золотом прилюдно?! Что это за византийщина такая?! А между тем работу соискателя, столь нужную оборонной технике, мурыжили два года! Пока собрали все мнения, утрясли планы, разослали рецензентам… Два года вон! Я извиняюсь перед соискателем за эту замшелую дремучесть процедуры вхождения в науку и прошу его, как человека молодого, не битого еще, не впадать в равнодушный пессимизм. Жизнь — это драка. Увы. Особенно в науке. Пора научиться угадывать таланты, а не строить для них специальную полосу бега с преодолением препятствий. Что создает спортсмена, то губит ученого. Я поздравляю соискателя: он сказал свое слово в науке. Это не перепев знакомых истин, не собрание чужих цитат и схем, это — новая идея, браво!
…Инспектор управления кадров долго листал личное дело Иванова, потом закурил «Приму» и задумчиво заметил:
— Знаете, товарищ Славин, честно говоря, этого человека я не понимаю… Да, все говорят, талантлив, да, пашет за двоих, но моральный облик…
— То есть?
— С женою не живет, снимает где-то квартиру, женщины вокруг него вьются, как мошкара; застолья, тяга к светской жизни, понижаете ли: зимой горные лыжи, летом водные, заигрывание с молодыми, кто только-только начал делать первые шаги в науке… А выступления на собраниях? Крушит всё и всех, как слон в лавке, никаких авторитетов… А ведь ему не сорок, а пятьдесят семь, пора б остепениться…
Славин осмотрел кадровика: в черном костюме, галстук тоже черный, повязан неуклюжим треугольником; рубашка туго накрахмалена, поэтому — из-за августовской жары — воротничок подмок, казался неопрятным, каким-то двуцветным, бело-серым. Смешно, подумал Славин, отец рассказывал, как в конце двадцатых за галстук чуть ли не исключали из партии как буржуазных перерожденцев, а сейчас на тех, кто без галстука и жилета, смотрят как на хиппи. Времена изменились!