Страница:
– Наколка была, – ответил Дерябин, подумав. – Только не помню какая.
– На правой руке? – спросил Костенко.
– Нет. На левой вроде бы…
– Якорь? – подстраиваясь под Костенко, спросил Жуков.
– Только не якорь, – ответил Дерябин. – Буквы скорее, а какие – не упомню я, говорю ж, бусой был до остекленения…
– А о чем говорили? – спросил Костенко. – Может, он какое имя называл? Улетал из Магарана? К кому? Куда? Или прилетел?
– Имя он называл, – сказал Дерябин, – он Дину какую-то называл, это помню. «Не женщина, – говорит, – а бульдозер. Для тела подходит, душу не трогает». Маленькие все здоровенных любят, к надежности тянутся… Это мне карлицу подавай, а как какой низкорослый – тот норовит к громадине приладиться.
Дальнейший допрос Дерябина никаких результатов не дал.
В три часа ночи Жукова разбудили – на связь по рации вызывал научно-технический отдел управления.
– Судя по дактилоскопии, – записывал радист, – убитым был Минчаков Михаил Иванович, 1938 года рождения, шофер, осужден за наезд.
Дерябина будили долго – храпел он богатырски, грудь вздымалась ровно, как океанский прибой. Открыв глаза, он не сразу понял, чего от него хотят Костенко и Жуков, норовил повернуться на бок, по-младенчески чмокал губами, ладошку подкладывал под щеку.
– Да не спи же! – озлился, наконец, Жуков. – Того коротышку Минчаков звали?
Сначала Дерябин нахмурился, потом широко открыл глаза, резко поднялся с кровати:
– Точно! Миня! Минчак!
– Откуда он в Магаран прилетел? – спросил Костенко.
– Ей-богу, не говорил! Погодите, он вроде б улетал. Точно, говорил, на Большую землю подается.
– Ну-ка, Спиридон, ты по порядку все теперь вспомни: тут каждая мелочь важна, – сказал Жуков. – Теперь легче тебе будет, кончик мы ухватили.
– Против меня копаете? – спросил Дерябин, одеваясь. – Или я – в чистоте для вас?
– Вроде бы вы ни при чем, – сказал Костенко.
– Он при деньгах был? – спросил Жуков. – Не помнишь, Спиридон?
– А говорите – чистый… Ясное дело, капканы ставите… Неужто думаете, на мокруху пойду? Я ж в полной завязке, зарабатываю по шестьсот в месяц.
– А после аэродрома, когда в ресторане с Минчаком кончил гулять, ни копейки в карманах не осталось, – заметил Жуков.
– Да разве я с ним одним гулял?! Сколько народу напоил?! Роту, ей-богу, роту целую сквозь свой стол пропустил! Если б я его молотнул – зачем мне сюда возвращаться? Я б к маме полетел. Да вы буфетчика в ресторане спросите, он меня вниз сволок, когда я за столом уснул… Может, он Миню помнит?
– Спросим, – пообещал Костенко. – Обязательно. Только припомни, что тебе Миня говорил? О чем? О ком?
– Говорить-то говорил, да не помню что… Истый крест, помнил бы – помог. Про Дину помню, а потом – провал…
– Давай, давай, – сказал Жуков, – напрягись, «Простата»…
– Погоди, – лязгающе застегнув офицерский ремень, сказал Дерябин, – вспомнил. Тогда ж рейс отменили, снег валил, поэтому и гудеж шел… Или перенесли на утро, или отменили… И я б улетел, и Миня… Точно, буран начался, в диспетчерской сказали, что до утра откладывается, ну и понеслось – Россия! Она – стихия, и мы стихийные.
– Сколько классов кончил? – спросил Жуков.
– Фюнф, – ответил Дерябин. – Неполно-среднее, так пишу в самодоносках.
Костенко рассмеялся:
– Это про анкету?
– А про чего ж еще? Про нее, родимую – ври, не хочу, зато подшита, и обратно в характеристике: «Выдержан, хорошие показатели, привлекался, но смыл».
– Слушайте, а Миня за столом платил? – спросил Костенко.
– Он платить хотел, что правда, то правда. Но я в ы с т у п а л тогда; запретил ему и копейку тратить. А пачки денег у него были здоровые, он их с трудом из кармана доставал, как винт вывинчивал. Я-то все просадил… А может, потерял…
– Почему в милицию не заявил, что деньги пропали, Спиридон? – спросил Жуков.
– Я было думал… А потом похмелился и ну, решил, всех к едрене фене – затаскаете…
– А Минчакова утром уже не было? – спросил Костенко.
– Нет. Не было, – ответил Дерябин убежденно. – Неужто погубили масенького?
– Дерябин, – еще ближе подавшись к Спиридону, тихо сказал Костенко, – а тебе Загибалов что предлагал власти сдать? Золото?
– Раскололся, – покачал головой Дерябин, – до задницы, гляжу, раскололся… Самородок я нашел, ну и думал с собой взять, а он говорил, продай власти…
– Продали?
– Мине продал, – ответил Дерябин. – Вроде бы за пять косых, пьяный дурак, отдал… Потому руки-то его и запомнил, иначе б разве осталась в памяти эта Дина?! У него «Д» на руке было наколото, про «Д» сейчас точно вспомнил…
– Минчаков снял со своего текущего счета 4592 пятнадцать тысяч рублей 12 октября прошлого года. Деньги положил на три аккредитива, номера 56124/21, 75215/44, 94228/97 в тот же день, товарищ Жуков.
– С вами говорит Костенко…
– Кто, кто?!
– Костенко.
– Откуда вы? – поинтересовался дежурный.
– Из Москвы.
– А Жуков где?
– Рядом.
– Как в Москве дела? Тепло уж небось? – дежурный перешел на лирику.
– Тепло! – рявкнул в рацию Жуков. – Вы начните опрашивать всех, видавших Минчакова перед отъездом, мы сейчас к вам вылетаем. Как у вас погодные условия?
– Сядете. Снег начался с дождем, но мы фарами посветим.
9
10
РЕТРОСПЕКТИВА-III (Март 1945 года, Бреслау, Витекамерштрассе, 5)
РАБОТА-III (Москва)
1
– На правой руке? – спросил Костенко.
– Нет. На левой вроде бы…
– Якорь? – подстраиваясь под Костенко, спросил Жуков.
– Только не якорь, – ответил Дерябин. – Буквы скорее, а какие – не упомню я, говорю ж, бусой был до остекленения…
– А о чем говорили? – спросил Костенко. – Может, он какое имя называл? Улетал из Магарана? К кому? Куда? Или прилетел?
– Имя он называл, – сказал Дерябин, – он Дину какую-то называл, это помню. «Не женщина, – говорит, – а бульдозер. Для тела подходит, душу не трогает». Маленькие все здоровенных любят, к надежности тянутся… Это мне карлицу подавай, а как какой низкорослый – тот норовит к громадине приладиться.
«Москва. УГРО МВД СССР, майору Тадаве. Срочно установите, не обращалась ли в отделения милиции по стране женщина по имени Дина, отчество и фамилия неизвестны, однако могут начинаться с букв „С“ и „К“, в связи с розыском пропавшего без вести мужчины в период с октября по апрель? Костенко».
«Магаран. УГРО ГУВД СССР. Прошу установить, не обращалась ли в отделение милиции края женщина по имени Дина в связи с розыском пропавшего без вести мужчины. Ответ радировать в Сольгинку. Жуков».Ответы пришли к вечеру – в обоих случаях отрицательные.
Дальнейший допрос Дерябина никаких результатов не дал.
В три часа ночи Жукова разбудили – на связь по рации вызывал научно-технический отдел управления.
– Судя по дактилоскопии, – записывал радист, – убитым был Минчаков Михаил Иванович, 1938 года рождения, шофер, осужден за наезд.
Дерябина будили долго – храпел он богатырски, грудь вздымалась ровно, как океанский прибой. Открыв глаза, он не сразу понял, чего от него хотят Костенко и Жуков, норовил повернуться на бок, по-младенчески чмокал губами, ладошку подкладывал под щеку.
– Да не спи же! – озлился, наконец, Жуков. – Того коротышку Минчаков звали?
Сначала Дерябин нахмурился, потом широко открыл глаза, резко поднялся с кровати:
– Точно! Миня! Минчак!
– Откуда он в Магаран прилетел? – спросил Костенко.
– Ей-богу, не говорил! Погодите, он вроде б улетал. Точно, говорил, на Большую землю подается.
– Ну-ка, Спиридон, ты по порядку все теперь вспомни: тут каждая мелочь важна, – сказал Жуков. – Теперь легче тебе будет, кончик мы ухватили.
– Против меня копаете? – спросил Дерябин, одеваясь. – Или я – в чистоте для вас?
– Вроде бы вы ни при чем, – сказал Костенко.
– Он при деньгах был? – спросил Жуков. – Не помнишь, Спиридон?
– А говорите – чистый… Ясное дело, капканы ставите… Неужто думаете, на мокруху пойду? Я ж в полной завязке, зарабатываю по шестьсот в месяц.
– А после аэродрома, когда в ресторане с Минчаком кончил гулять, ни копейки в карманах не осталось, – заметил Жуков.
– Да разве я с ним одним гулял?! Сколько народу напоил?! Роту, ей-богу, роту целую сквозь свой стол пропустил! Если б я его молотнул – зачем мне сюда возвращаться? Я б к маме полетел. Да вы буфетчика в ресторане спросите, он меня вниз сволок, когда я за столом уснул… Может, он Миню помнит?
– Спросим, – пообещал Костенко. – Обязательно. Только припомни, что тебе Миня говорил? О чем? О ком?
– Говорить-то говорил, да не помню что… Истый крест, помнил бы – помог. Про Дину помню, а потом – провал…
– Давай, давай, – сказал Жуков, – напрягись, «Простата»…
– Погоди, – лязгающе застегнув офицерский ремень, сказал Дерябин, – вспомнил. Тогда ж рейс отменили, снег валил, поэтому и гудеж шел… Или перенесли на утро, или отменили… И я б улетел, и Миня… Точно, буран начался, в диспетчерской сказали, что до утра откладывается, ну и понеслось – Россия! Она – стихия, и мы стихийные.
– Сколько классов кончил? – спросил Жуков.
– Фюнф, – ответил Дерябин. – Неполно-среднее, так пишу в самодоносках.
Костенко рассмеялся:
– Это про анкету?
– А про чего ж еще? Про нее, родимую – ври, не хочу, зато подшита, и обратно в характеристике: «Выдержан, хорошие показатели, привлекался, но смыл».
– Слушайте, а Миня за столом платил? – спросил Костенко.
– Он платить хотел, что правда, то правда. Но я в ы с т у п а л тогда; запретил ему и копейку тратить. А пачки денег у него были здоровые, он их с трудом из кармана доставал, как винт вывинчивал. Я-то все просадил… А может, потерял…
– Почему в милицию не заявил, что деньги пропали, Спиридон? – спросил Жуков.
– Я было думал… А потом похмелился и ну, решил, всех к едрене фене – затаскаете…
– А Минчакова утром уже не было? – спросил Костенко.
– Нет. Не было, – ответил Дерябин убежденно. – Неужто погубили масенького?
– Дерябин, – еще ближе подавшись к Спиридону, тихо сказал Костенко, – а тебе Загибалов что предлагал власти сдать? Золото?
– Раскололся, – покачал головой Дерябин, – до задницы, гляжу, раскололся… Самородок я нашел, ну и думал с собой взять, а он говорил, продай власти…
– Продали?
– Мине продал, – ответил Дерябин. – Вроде бы за пять косых, пьяный дурак, отдал… Потому руки-то его и запомнил, иначе б разве осталась в памяти эта Дина?! У него «Д» на руке было наколото, про «Д» сейчас точно вспомнил…
«Магаран. Костенко. По месту нахождения. Минчаков освобожден из колонии досрочно. По наведенным справкам жил и работал – после освобождения – в поселке Знаменское. Тадава».
«Поселок Знаменское, дежурному по отделению. Срочно установите в сберкассе поселка, когда и сколько снял со своего счета Минчаков Михаил Иванович, взял ли наличными или положил на аккредитивы. Костенко, Жуков».Дежурный в Знаменском оказался парень быстрый. Он пришел в дом заведующего сберкассой Зусмана в шесть утра, а в шесть сорок вызвал к рации Жукова – имя Костенко ему ничего не говорило.
– Минчаков снял со своего текущего счета 4592 пятнадцать тысяч рублей 12 октября прошлого года. Деньги положил на три аккредитива, номера 56124/21, 75215/44, 94228/97 в тот же день, товарищ Жуков.
– С вами говорит Костенко…
– Кто, кто?!
– Костенко.
– Откуда вы? – поинтересовался дежурный.
– Из Москвы.
– А Жуков где?
– Рядом.
– Как в Москве дела? Тепло уж небось? – дежурный перешел на лирику.
– Тепло! – рявкнул в рацию Жуков. – Вы начните опрашивать всех, видавших Минчакова перед отъездом, мы сейчас к вам вылетаем. Как у вас погодные условия?
– Сядете. Снег начался с дождем, но мы фарами посветим.
9
Фары были, однако, едва видны, вертолетик болтало из стороны в сторону, ветер шквальный.
– Не сядем, – прокричал пилот штурману.
Жуков услышал, крикнул:
– Надо сесть!
– Не надо, – сказал Костенко. – Что это за манера давать категорические советы? Вы пилот или он?
Жуков усмехнулся:
– Боитесь, что ль?
– Конечно. А вы – нет?
– Мы здесь привычные.
– Я, знаете, тоже привычный, только гробиться зазря не хочу.
Жуков, видимо, перед вылетом выпил, озорничал поэтому.
– Ребята, – прокричал он пилотам, – полковник боятся, велят поворачивать назад!
Пилоты назад не повернули, начали з а в и с а т ь.
Спускались медленно, болтало.
– Бутылка-то есть? – спросил Костенко.
Жуков достал из кармана плоскую фляжку:
– Спирт. Дышите потом глубже.
– Вы меня кончайте учить, – усмехнулся Костенко, – ишь, Монтень выискался.
– Как вас не учить, коли первый раз на Севере!
– Я, Жуков, на Севере был еще более дальнем, парнем еще, когда глухая старуха Потанова трудилась в поте лица и о пенсии не мечтала. Ясно?
…Третьим – из тех двадцати, что вызвали на допрос, был слесарь Лазарев. На вопрос Костенко ответил уверенно:
– Нет, он в штатском улетал. Откуда у него форма? Я ж Миню до вертолета на мотоцикле довез…
– А может, у него в чемодане форма была? – спросил Жуков.
– Да нет же! Зачем она ему? На флоте он никогда не служил, пижоном не был… Да и потом поселок маленький, все у всех на виду, мы б знали, товарищ майор. Я могу сразу сказать, что у него было: шкафом-то не обзавелся, весь гардероб на крючке за дверью висел, под марлей. Кожанка была, рубашек было несколько, ну, и спецовка там… Бушлат…
Жуков поглядел на Костенко, тот отрицательно покачал головой, но все же спросил:
– Бушлат с какими пуговицами? С черными?
– Конечно, не с медными, – ответил Лазарев, – те на морозе не застегнешь, все пальцы поломаешь, кожа прилипнет, разве можно?
…Буфетчица Трифонова прибежала к Жукову вечером, уже после того, как дала показания:
– Ой, вспомнила, товарищ майор, у него первая любовь в Магаране живет.
– Ну?! А как зовут? Где работает?
– Он скрытный, этот Минчаков, никому не открывался. Как освободился, как перешел на вольную, так бобылем и остался жить: деньги заколачивал, по тысяче в месяц брал. Организованный был мужик: одну субботу выберет, придет в буфет, купит пару бутылок – значит, будет гулять. Один. Раз только, помню, автобус отходил, на магаранский вертолет, Минчак у меня в буфете стоял, вздохнул, помню, и сказал: «А у меня там первая любовь живет».
– А вторая где?
– Чего? – не поняла женщина.
– Ну, если «первая» любовь, значит, и «вторая» – по логике – должна быть.
– Да кто мужиков поймет? У вас своя логика, у нас – своя. Первая, может, и была, а потом чередою пошли, со счета сбился, помнят-то первое, потом стирается все…
Костенко осмотрел маленькую комнату Минчакова тщательно; сначала сел на койку, заправленную серым одеялом, закурил, бросил спичку в стеклянную банку, вспомнив при этом отчего-то жену Загибалова, и начал медленно по секторам исследовать минчаковское жилье.
Митя Степанов, вернувшись из очередной своей командировки, рассказывал, как работают молоденькие девушки в охране президента США. «Они, понимаешь ли, Слава, хорошенькие, что – немаловажно. И поэтому на них любопытно смотреть. Но потом делается страшновато: когда их шефы сидят в зале переговоров, девушки кокетничают с прессой, милашки, одно слово, но стоит хозяевам появиться, они меняются неузнаваемо. Все прежнее: и фигурки, и овал лица, и рот, только глаза делаются другими и скулы замирают. Понимаешь, глаза их перестают быть обычными, человеческими. Голову они не поворачивают, лишь глаза, как на шарнирах, очень медленно, контролируют свой сектор, кто бы ни попал: журналист ли, ребенок, старуха – никакого выражения, лишь напряженное ожидание опасности».
Костенко попробовал так смотреть и с удивлением обнаружил, что эдакое р а з г л я д ы в а н и е действительно позволяет видеть значительно больше; сектор – он и есть сектор – изначально заданная конкретика.
Поэтому сейчас, зябко поеживаясь в комнате Минчакова, – печка не топлена, холоднее, чем на улице, – Костенко начал ш а р н и р и т ь глазами.
Стол накрытый газетами. Газета районная, значит, центральные не выписывал, хотя поди их сюда выпиши. Но районные получал. Интересно: подписался ли до конца года? Если – да, следовательно, рассчитывал вернуться. На почте могут помнить, кому писал, от кого получал письма. Значит, почта. В столе один ящик, там, видно, посуда, ножи, вилки. Два табурета. Крючки, на котором висел «гардероб», о котором рассказал Лазарев. Остался старый пиджак, такие в деревнях деды носят, с мятыми, обвислыми лацканами, пуговица одна, но зато пришита накрепко…
«Наверное, Тадава не может со мной связаться, – подумал Костенко. – Видимо, все установочные данные на Минчакова он уже получил… Неужели бобыль? Молодой ведь мужик. Ни матери, ни отца? А Дина где? Интересно, Жуков запросил Магаран по поводу всех Дин, там живущих? Толковый мужик, хорошо работает».
Костенко поднялся с кровати, пружины тонко прозвенели; подняв матрац, глянул, нет ли там чего – чисто. Открыл ящик стола: две тарелки, три вилки, два ножа, большая ложка, видимо, ею же и сахар в стакане размешивал и щи хлебал.
«А вот латыш, – подумал Костенко, – комнату бы обжил. Уж про немца и говорить нечего. А наши забили деньгу – и обратно. Сами себя люди теряют; в р е м е н н о с т ь; невосполнимо это, пропавшие годы, надо всегда сразу же обживаться, чтоб каждый твой ночлег на земле остался в памяти радостью и красотой. Отчего это у нас так? От неуверенности, что ль? Или от мятежности духа – тянет все куда-то, тянет… Кто это сказал – стихийные мы? Дерябин? Да. Он. А что? Тоже ответ. Да только верный ли? Пространства, пространства, так их и так, хотя, с другой стороны, на них, в конечном счете, надежда, на пространства-то».
Костенко приподнял газету, на которой лежали ножи и вилки, увидел старый, со следами жира, конверт. Письмо Минчакову М. прислала из Магарана Д. Журавлева, Портовая, двенадцать, квартира семь.
Костенко осторожно открыл конверт: письма не было. Адрес зато есть. Тут больше делать нечего, вспомнят что люди – скажут участковому Гуськову, парень оборотистый, сообщит в момент…
– Не сядем, – прокричал пилот штурману.
Жуков услышал, крикнул:
– Надо сесть!
– Не надо, – сказал Костенко. – Что это за манера давать категорические советы? Вы пилот или он?
Жуков усмехнулся:
– Боитесь, что ль?
– Конечно. А вы – нет?
– Мы здесь привычные.
– Я, знаете, тоже привычный, только гробиться зазря не хочу.
Жуков, видимо, перед вылетом выпил, озорничал поэтому.
– Ребята, – прокричал он пилотам, – полковник боятся, велят поворачивать назад!
Пилоты назад не повернули, начали з а в и с а т ь.
Спускались медленно, болтало.
– Бутылка-то есть? – спросил Костенко.
Жуков достал из кармана плоскую фляжку:
– Спирт. Дышите потом глубже.
– Вы меня кончайте учить, – усмехнулся Костенко, – ишь, Монтень выискался.
– Как вас не учить, коли первый раз на Севере!
– Я, Жуков, на Севере был еще более дальнем, парнем еще, когда глухая старуха Потанова трудилась в поте лица и о пенсии не мечтала. Ясно?
…Третьим – из тех двадцати, что вызвали на допрос, был слесарь Лазарев. На вопрос Костенко ответил уверенно:
– Нет, он в штатском улетал. Откуда у него форма? Я ж Миню до вертолета на мотоцикле довез…
– А может, у него в чемодане форма была? – спросил Жуков.
– Да нет же! Зачем она ему? На флоте он никогда не служил, пижоном не был… Да и потом поселок маленький, все у всех на виду, мы б знали, товарищ майор. Я могу сразу сказать, что у него было: шкафом-то не обзавелся, весь гардероб на крючке за дверью висел, под марлей. Кожанка была, рубашек было несколько, ну, и спецовка там… Бушлат…
Жуков поглядел на Костенко, тот отрицательно покачал головой, но все же спросил:
– Бушлат с какими пуговицами? С черными?
– Конечно, не с медными, – ответил Лазарев, – те на морозе не застегнешь, все пальцы поломаешь, кожа прилипнет, разве можно?
…Буфетчица Трифонова прибежала к Жукову вечером, уже после того, как дала показания:
– Ой, вспомнила, товарищ майор, у него первая любовь в Магаране живет.
– Ну?! А как зовут? Где работает?
– Он скрытный, этот Минчаков, никому не открывался. Как освободился, как перешел на вольную, так бобылем и остался жить: деньги заколачивал, по тысяче в месяц брал. Организованный был мужик: одну субботу выберет, придет в буфет, купит пару бутылок – значит, будет гулять. Один. Раз только, помню, автобус отходил, на магаранский вертолет, Минчак у меня в буфете стоял, вздохнул, помню, и сказал: «А у меня там первая любовь живет».
– А вторая где?
– Чего? – не поняла женщина.
– Ну, если «первая» любовь, значит, и «вторая» – по логике – должна быть.
– Да кто мужиков поймет? У вас своя логика, у нас – своя. Первая, может, и была, а потом чередою пошли, со счета сбился, помнят-то первое, потом стирается все…
Костенко осмотрел маленькую комнату Минчакова тщательно; сначала сел на койку, заправленную серым одеялом, закурил, бросил спичку в стеклянную банку, вспомнив при этом отчего-то жену Загибалова, и начал медленно по секторам исследовать минчаковское жилье.
Митя Степанов, вернувшись из очередной своей командировки, рассказывал, как работают молоденькие девушки в охране президента США. «Они, понимаешь ли, Слава, хорошенькие, что – немаловажно. И поэтому на них любопытно смотреть. Но потом делается страшновато: когда их шефы сидят в зале переговоров, девушки кокетничают с прессой, милашки, одно слово, но стоит хозяевам появиться, они меняются неузнаваемо. Все прежнее: и фигурки, и овал лица, и рот, только глаза делаются другими и скулы замирают. Понимаешь, глаза их перестают быть обычными, человеческими. Голову они не поворачивают, лишь глаза, как на шарнирах, очень медленно, контролируют свой сектор, кто бы ни попал: журналист ли, ребенок, старуха – никакого выражения, лишь напряженное ожидание опасности».
Костенко попробовал так смотреть и с удивлением обнаружил, что эдакое р а з г л я д ы в а н и е действительно позволяет видеть значительно больше; сектор – он и есть сектор – изначально заданная конкретика.
Поэтому сейчас, зябко поеживаясь в комнате Минчакова, – печка не топлена, холоднее, чем на улице, – Костенко начал ш а р н и р и т ь глазами.
Стол накрытый газетами. Газета районная, значит, центральные не выписывал, хотя поди их сюда выпиши. Но районные получал. Интересно: подписался ли до конца года? Если – да, следовательно, рассчитывал вернуться. На почте могут помнить, кому писал, от кого получал письма. Значит, почта. В столе один ящик, там, видно, посуда, ножи, вилки. Два табурета. Крючки, на котором висел «гардероб», о котором рассказал Лазарев. Остался старый пиджак, такие в деревнях деды носят, с мятыми, обвислыми лацканами, пуговица одна, но зато пришита накрепко…
«Наверное, Тадава не может со мной связаться, – подумал Костенко. – Видимо, все установочные данные на Минчакова он уже получил… Неужели бобыль? Молодой ведь мужик. Ни матери, ни отца? А Дина где? Интересно, Жуков запросил Магаран по поводу всех Дин, там живущих? Толковый мужик, хорошо работает».
Костенко поднялся с кровати, пружины тонко прозвенели; подняв матрац, глянул, нет ли там чего – чисто. Открыл ящик стола: две тарелки, три вилки, два ножа, большая ложка, видимо, ею же и сахар в стакане размешивал и щи хлебал.
«А вот латыш, – подумал Костенко, – комнату бы обжил. Уж про немца и говорить нечего. А наши забили деньгу – и обратно. Сами себя люди теряют; в р е м е н н о с т ь; невосполнимо это, пропавшие годы, надо всегда сразу же обживаться, чтоб каждый твой ночлег на земле остался в памяти радостью и красотой. Отчего это у нас так? От неуверенности, что ль? Или от мятежности духа – тянет все куда-то, тянет… Кто это сказал – стихийные мы? Дерябин? Да. Он. А что? Тоже ответ. Да только верный ли? Пространства, пространства, так их и так, хотя, с другой стороны, на них, в конечном счете, надежда, на пространства-то».
Костенко приподнял газету, на которой лежали ножи и вилки, увидел старый, со следами жира, конверт. Письмо Минчакову М. прислала из Магарана Д. Журавлева, Портовая, двенадцать, квартира семь.
Костенко осторожно открыл конверт: письма не было. Адрес зато есть. Тут больше делать нечего, вспомнят что люди – скажут участковому Гуськову, парень оборотистый, сообщит в момент…
10
– Журавлев Роман Кириллович, – медленно читал Жуков, – ветеринар, 1939 года рождения, образование среднеспециальное, жена Диана 1946 года рождения, образование…
Костенко перебил его:
– Вы погодите про образование… Диана? Сокращенно – Дина. Ну?
– «Первая» любовь, что ль? – спросил Жуков. – Вы это имеете в виду?
– Это.
– Никакая она не «первая» любовь, – ответил Жуков. – Мои парни все ее документы прочесали, первый раз замужем.
– По-вашему, любовь без женитьбы невозможна?
– Какая это любовь? Похабщина…
Костенко отчего-то обиженно усмехнулся, спросил:
– Где женились Журавлевы?
– Здесь, где ж еще, – ответил Жуков и медленно поднял глаза на Костенко. – Что, думаете, старый паспорт потеряла, где штампик с Минчаковым стоял?
– Надо мне вас в Москву забирать, – сказал Костенко, – хорошо мысль чувствуете, толковые помощники сейчас на вес золота, воз тащат, линию держат, мне, начальнику, спокойно. Заберу, право, заберу.
– Думаете, соглашусь?
– В Москву-то?
– Ни за что не соглашусь. У вас там человек как иголка в стоге сена, а у нас, в провинции, уж коли уважают – так уважают, на виду, и почет тебе, и квартира без очереди, и кухня восемь метров. У меня вон Урузбаев работал, по распределению попал, родился в деревне, в горах, а поди ж, рвался обратно, хоть в село, только б к себе. Недавно письмо прислал, счастливый, растет, капитан уже, а я все в майорах…
– А говорите – уважают…
– Так, Владислав Николаевич, золотой человек, у него ж в республике своих поддерживать умеют; это мы собачимся: «Хочу, чтоб у соседа корова сдохла», – разве нет?
Костенко вздохнул:
– Майор, на что замахиваешься?
– На себя, – ответил Жуков, – на кого ж еще? Вернемся, лучше к Диане. По образованию тоже ветеринар, кстати. Что, думаете, на пару разобрали малышку – и в мешок?
– А как он к ним попал? Почему морская форма? Откуда она вообще взялась? Поедем, что ль, беседовать?
– Рано. Наши работают по сберкассам, ищут, не было ли вкладов от Журавлевых, соседей опрашивают, на службе у них шуруют.
Они сидели в угрозыске, в маленьком кабинетике Жукова – смертельно усталые, сразу с аэродрома, не заезжая домой к майору, вернулись в управление, хотя жена его напекла пирожков, дважды звонила: «Неужели дома нельзя поговорить, двадцать минут дороги, что может случиться за то время, пока приедете?»
Костенко перебил его:
– Вы погодите про образование… Диана? Сокращенно – Дина. Ну?
– «Первая» любовь, что ль? – спросил Жуков. – Вы это имеете в виду?
– Это.
– Никакая она не «первая» любовь, – ответил Жуков. – Мои парни все ее документы прочесали, первый раз замужем.
– По-вашему, любовь без женитьбы невозможна?
– Какая это любовь? Похабщина…
Костенко отчего-то обиженно усмехнулся, спросил:
– Где женились Журавлевы?
– Здесь, где ж еще, – ответил Жуков и медленно поднял глаза на Костенко. – Что, думаете, старый паспорт потеряла, где штампик с Минчаковым стоял?
– Надо мне вас в Москву забирать, – сказал Костенко, – хорошо мысль чувствуете, толковые помощники сейчас на вес золота, воз тащат, линию держат, мне, начальнику, спокойно. Заберу, право, заберу.
– Думаете, соглашусь?
– В Москву-то?
– Ни за что не соглашусь. У вас там человек как иголка в стоге сена, а у нас, в провинции, уж коли уважают – так уважают, на виду, и почет тебе, и квартира без очереди, и кухня восемь метров. У меня вон Урузбаев работал, по распределению попал, родился в деревне, в горах, а поди ж, рвался обратно, хоть в село, только б к себе. Недавно письмо прислал, счастливый, растет, капитан уже, а я все в майорах…
– А говорите – уважают…
– Так, Владислав Николаевич, золотой человек, у него ж в республике своих поддерживать умеют; это мы собачимся: «Хочу, чтоб у соседа корова сдохла», – разве нет?
Костенко вздохнул:
– Майор, на что замахиваешься?
– На себя, – ответил Жуков, – на кого ж еще? Вернемся, лучше к Диане. По образованию тоже ветеринар, кстати. Что, думаете, на пару разобрали малышку – и в мешок?
– А как он к ним попал? Почему морская форма? Откуда она вообще взялась? Поедем, что ль, беседовать?
– Рано. Наши работают по сберкассам, ищут, не было ли вкладов от Журавлевых, соседей опрашивают, на службе у них шуруют.
Они сидели в угрозыске, в маленьком кабинетике Жукова – смертельно усталые, сразу с аэродрома, не заезжая домой к майору, вернулись в управление, хотя жена его напекла пирожков, дважды звонила: «Неужели дома нельзя поговорить, двадцать минут дороги, что может случиться за то время, пока приедете?»
РЕТРОСПЕКТИВА-III (Март 1945 года, Бреслау, Витекамерштрассе, 5)
Кротов отполз от окна; большевики засели в здании напротив, притащили пулеметы, подняться с пола теперь было невозможно.
«А что если они на крышу влезут?» – подумал Кротов и посмотрел на Уго из СС: он в Сталинграде воевал и в Варшаве, уличный бой знает.
– Э, унтершарфюрер, а если красные заберутся на крышу? Они ж нас перестреляют, как кур.
Уго покачал головой:
– Нет, им нечего делать на крыше, там нет балок, потолок обрушен, пулемет не поставишь…
– А почему наши на третьем этаже не стреляют?
– Зачем стрелять без дела? – удивился Уго. – Мы не пустили русских к вокзалу, пусть теперь очухиваются, а тем временем к нам прорвутся танки, и мы их так ударим, что они откатятся до Варшавы…
– А зачем им давать очухиваться? Надо бить, пока они устали.
Уго закурил, глубоко затянулся, спросил:
– Чем бить? Мы ударим сокрушительно, когда закончим работу по созданию «оружия возмездия». Это и решит исход битвы.
– А что такое «оружие возмездия»?
– Ракеты. Их не может достать снаряд, не может перехватить самолет. Они начинены сверхмощной взрывчаткой – одна ракета снесет половину Москвы. Разве после этого русские смогут продолжать войну? Они ведь и так на издыхании…
– Плохо вы знаете русских, унтершарфюрер…
Уго не обиделся, ответил задумчиво:
– Наверное. Но их очень хорошо знает фюрер. Нам, простым людям, нужно знать свое и честно это свое выполнять. Если каждый решит знать все – не будет порядка; много гениев – это плохо, это ведет к полнейшему бардаку. Надо, чтобы каждый знал свое место в жизни.
– Каждый хочет чтоб получше…
– Верно. И наша национал-социалистская революция сделает так, чтобы каждому на своем месте было хорошо. Человек должен верить, что лучше не может быть. Я после ранения месяц отдыхал в охране Дахау. Там было очень интересно. Я помню, как одного заключенного назначили писарем, у него был хороший почерк, он не был ни комиссаром, ни евреем, ни цыганом… Какой-то румын, мне кажется… Не русский, конечно, тех не пускали в писари… Так вот, этот румын стал таким счастливым, что шапку драл с головы за сто метров, едва только нас замечал… Каждому свое… Он был счастлив, что не нужно копать ямы и таскать камни, а хлеба получал столько же, сколько и раньше, и такую же миску супа. И он верил, что лучше быть не может. Не надо ему лучше, только б сохранить то, что он получил…
Прогрохотала очередь, зазвенело разбитое зеркало; пулеметчики угодили в косяк платяного шкафа. Дверца скрипуче и медленно открылась, Уго усмехнулся:
– Посмотри-ка, сколько костюмов, а? Какой-нибудь торговец жил, плутократ. Мы, истинные национал-социалисты, довольствовались формой и одним пиджаком…
– Скорее бы стемнело, надо пролезть к нашим на последний этаж… Я боюсь, большевики все же залезут на крышу, тогда – конец.
Уго посмотрел на часы:
– Через полчаса будет темно, поднимешься, посмотришь…
– А Бреслау окружен или выход есть?
– Окружен.
– Так, может, попробовать пробиться на запад, унтершарфюрер?
– За такие разговоры будем расстреливать. Это пораженчество. Фюрер приказал превратить в неприступную крепость каждый немецкий дом, не то что такой город, как Бреслау. Я видел тебя в деле, поэтому верю тебе, но не вздумай так сказать при других – сразу донесут, и я же первый буду вынужден тебя казнить.
– Унтершарфюрер, я так сказал потому, что вас возьмут в плен, отправят в лагерь и будут кашей кормить, а нас всех к стенке, вот в чем дело-то…
– Ты думаешь о плене?! Как тебе не стыдно! Пойми, сейчас рейх силен, как никогда! Мы пружина, понимаешь ты это? Речь идет о жизни и смерти нации! Мы сейчас сражаемся не за французов или румын, неблагодарных свиней, а за немцев! Разве нацию можно победить? Что может быть на свете сильнее национального духа?! Да ничего! Когда мы победим, я женюсь и нарожаю множество детишек – чтоб в прихожей стояли ботиночки моих девчушек и сыновей. Знаешь, какое это счастье?! Нация должна быть большой, иначе ее сомнут и разжижат чужой кровью.
– А нам как же?
– Кому это?
– Кто с Власовым.
– У вас тоже будет своя нация… Не такая большая, как у нас, но своя… Мы поможем вашим женщинам, – вдруг рассмеялся Уго, – иначе нельзя, мы обязаны отдать вам часть своей крови, чтобы как-то организовать вас, приблизить к нам…
– Эх, отчего ж вы нам оружия не дали в сорок втором, унтершарфюрер?!
– Гитлера обманывали генералы. Фюреров всегда обманывают самые близкие люди. Мы их уничтожили, и теперь вы получили оружие. Теперь вам только и воевать за освобождение России от большевиков, а ты говоришь про плен – разве можно?
Вдруг загрохотало, полетели остатки стекол из окон, два снаряда угодили в верхний этаж, там кто-то тонко закричал: «Ой-ой, черт, сука!»
– Вот они и очухались, утершарфюрер!
Уго подобрал колени под живот, придвинулся еще ближе к батарее:
– Это наши танки. Русские так не могут…
– Какие «наши»?! Что ж тогда они по своим лупят?!
– Это наши танки, – повторил Уго и достал из мешка гранаты. – Ясно? Они хотели выкурить русских мерзавцев, а ненароком попали в нас…
– Я тоже русский, унтершарфюрер!
Тот вдруг рассмеялся:
– Ты наш русский, немецкий русский, мы хорошо относимся к таким русским…
Потом громыхнуло три раза подряд, в комнате обрушилась часть стены, запахло штукатуркой, нос заложило; унтершарфюрера отбросило в сторону, он широко открыл рот, видимо, оглушило. Потом, словно ящерица, снова подполз к батарее, так, чтоб не было видно из окон дома, где засели красные.
А Кротова волной задело самую малость, только развернуло на полу, и он теперь уперся взглядом в открытый шкаф, где висели костюмы и пальто, а на верхней полке – аккуратно сложенные простыни и полотенца.
– Это наши, – повторил Уго. – Пристреливаются. Наверное, молодые ребята, опыта еще нет. Если б русские – «ура» стали кричать, и танки б пошли… Мы их не пустим сюда, они сюда придут, только перешагнув через наши трупы…
– Зачем гранаты достали, унтершарфюрер?
– На всякий случай. И ты достань.
Кротов подвинул ногою свой мешок – ранец в каптерке брать не стал; туда, он считал, не уместится столько, сколько в мешок; легко развязал толстую веревку, завязанную парашютным узлом, положил рядом с собою две гранаты и вытащил из-за голенища нож.
– Как же ты ловко узел развязал! – одобрительно сказал Уго. – Будто фокусник в цирке.
– Ваши научили, – ответил Кротов, – они меня еще и не тому научили. Вот, берешь нож, – он достал из ножен остро отточенный тесак, – пробуешь сталь о ноготь, видишь?
– Вижу, – ответил Уго, придвинувшись еще ближе. – А зачем?
– Ближе смотрите, унтершарфюрер, темно, вы ж след на ногте не видите…
Уго придвинулся вплотную к Кротову, силясь рассмотреть во внезапно наступившей темноте следы от тесака на плоском ногте власовца.
– Вижу. Как зарубка в лесу.
– Точно. Зарубка – счет, – ответил Кротов и с маху воткнул нож в горло унтершарфюрера; кровь брызнула, словно кабана бил – не человека…
…Раздевался Кротов лежа; стащил с себя форму, сапоги, потом подполз к шкафу, сорвал пальто и костюм, они обрушились на него; он замер, испугавшись шума, хотя по-прежнему в городе шла стрельба, но он сейчас ничего вокруг не слышал, он только себя слышал, свое сердце, которое клокотало во рту. Ухватив все, он вновь отполз к окну, там, где не простреливалось, и начал лихорадочно быстро натягивать на себя штатский костюм. Был он ему велик, но не очень, не сразу определишь, что с чужого плеча, можно даже сказать, вон, мол, как оголодал у немца на каторжных работах. Влез кое-как в пальто. Надел шляпу – на уши надвинул, взял наволочку, сунул в карман, сойдет за белый флаг, и медленно пополз к двери, волоча за собою вещмешок. Однако, вернулся к окну, раскрыл вещмешок, достал все документы, порвал их, спичку побоялся зажигать, фотографию свою – во власовской форме – сжевал и проглотил, снова пополз к выходу; оказавшись в коридоре, поднялся, тут не простреливалось; пошел в туалет: несмотря на уличные бои, канализация работала; спустив все бумажки, он взбросил вещмешок на плечо и только тут подумал: «Переодеваться можно было здесь, вот что страх с человеком делает…»
Вышел он из квартиры по черному ходу, оказался во дворе, дверь бомбоубежища была раскрыта, прислушался – голосов нет, пусто; поднял голову, долго смотрел на небо, затянутое горклым дымом пожарищ, стараясь определить, где запад, где восток; перестрелка кончилась; с реки дул студеный, чистый ветер; он, наконец, определился и, крадучись, зажав в руке белую наволочку, пошел дворами туда, где было тихо, подальше от вокзала и центра…
«А что если они на крышу влезут?» – подумал Кротов и посмотрел на Уго из СС: он в Сталинграде воевал и в Варшаве, уличный бой знает.
– Э, унтершарфюрер, а если красные заберутся на крышу? Они ж нас перестреляют, как кур.
Уго покачал головой:
– Нет, им нечего делать на крыше, там нет балок, потолок обрушен, пулемет не поставишь…
– А почему наши на третьем этаже не стреляют?
– Зачем стрелять без дела? – удивился Уго. – Мы не пустили русских к вокзалу, пусть теперь очухиваются, а тем временем к нам прорвутся танки, и мы их так ударим, что они откатятся до Варшавы…
– А зачем им давать очухиваться? Надо бить, пока они устали.
Уго закурил, глубоко затянулся, спросил:
– Чем бить? Мы ударим сокрушительно, когда закончим работу по созданию «оружия возмездия». Это и решит исход битвы.
– А что такое «оружие возмездия»?
– Ракеты. Их не может достать снаряд, не может перехватить самолет. Они начинены сверхмощной взрывчаткой – одна ракета снесет половину Москвы. Разве после этого русские смогут продолжать войну? Они ведь и так на издыхании…
– Плохо вы знаете русских, унтершарфюрер…
Уго не обиделся, ответил задумчиво:
– Наверное. Но их очень хорошо знает фюрер. Нам, простым людям, нужно знать свое и честно это свое выполнять. Если каждый решит знать все – не будет порядка; много гениев – это плохо, это ведет к полнейшему бардаку. Надо, чтобы каждый знал свое место в жизни.
– Каждый хочет чтоб получше…
– Верно. И наша национал-социалистская революция сделает так, чтобы каждому на своем месте было хорошо. Человек должен верить, что лучше не может быть. Я после ранения месяц отдыхал в охране Дахау. Там было очень интересно. Я помню, как одного заключенного назначили писарем, у него был хороший почерк, он не был ни комиссаром, ни евреем, ни цыганом… Какой-то румын, мне кажется… Не русский, конечно, тех не пускали в писари… Так вот, этот румын стал таким счастливым, что шапку драл с головы за сто метров, едва только нас замечал… Каждому свое… Он был счастлив, что не нужно копать ямы и таскать камни, а хлеба получал столько же, сколько и раньше, и такую же миску супа. И он верил, что лучше быть не может. Не надо ему лучше, только б сохранить то, что он получил…
Прогрохотала очередь, зазвенело разбитое зеркало; пулеметчики угодили в косяк платяного шкафа. Дверца скрипуче и медленно открылась, Уго усмехнулся:
– Посмотри-ка, сколько костюмов, а? Какой-нибудь торговец жил, плутократ. Мы, истинные национал-социалисты, довольствовались формой и одним пиджаком…
– Скорее бы стемнело, надо пролезть к нашим на последний этаж… Я боюсь, большевики все же залезут на крышу, тогда – конец.
Уго посмотрел на часы:
– Через полчаса будет темно, поднимешься, посмотришь…
– А Бреслау окружен или выход есть?
– Окружен.
– Так, может, попробовать пробиться на запад, унтершарфюрер?
– За такие разговоры будем расстреливать. Это пораженчество. Фюрер приказал превратить в неприступную крепость каждый немецкий дом, не то что такой город, как Бреслау. Я видел тебя в деле, поэтому верю тебе, но не вздумай так сказать при других – сразу донесут, и я же первый буду вынужден тебя казнить.
– Унтершарфюрер, я так сказал потому, что вас возьмут в плен, отправят в лагерь и будут кашей кормить, а нас всех к стенке, вот в чем дело-то…
– Ты думаешь о плене?! Как тебе не стыдно! Пойми, сейчас рейх силен, как никогда! Мы пружина, понимаешь ты это? Речь идет о жизни и смерти нации! Мы сейчас сражаемся не за французов или румын, неблагодарных свиней, а за немцев! Разве нацию можно победить? Что может быть на свете сильнее национального духа?! Да ничего! Когда мы победим, я женюсь и нарожаю множество детишек – чтоб в прихожей стояли ботиночки моих девчушек и сыновей. Знаешь, какое это счастье?! Нация должна быть большой, иначе ее сомнут и разжижат чужой кровью.
– А нам как же?
– Кому это?
– Кто с Власовым.
– У вас тоже будет своя нация… Не такая большая, как у нас, но своя… Мы поможем вашим женщинам, – вдруг рассмеялся Уго, – иначе нельзя, мы обязаны отдать вам часть своей крови, чтобы как-то организовать вас, приблизить к нам…
– Эх, отчего ж вы нам оружия не дали в сорок втором, унтершарфюрер?!
– Гитлера обманывали генералы. Фюреров всегда обманывают самые близкие люди. Мы их уничтожили, и теперь вы получили оружие. Теперь вам только и воевать за освобождение России от большевиков, а ты говоришь про плен – разве можно?
Вдруг загрохотало, полетели остатки стекол из окон, два снаряда угодили в верхний этаж, там кто-то тонко закричал: «Ой-ой, черт, сука!»
– Вот они и очухались, утершарфюрер!
Уго подобрал колени под живот, придвинулся еще ближе к батарее:
– Это наши танки. Русские так не могут…
– Какие «наши»?! Что ж тогда они по своим лупят?!
– Это наши танки, – повторил Уго и достал из мешка гранаты. – Ясно? Они хотели выкурить русских мерзавцев, а ненароком попали в нас…
– Я тоже русский, унтершарфюрер!
Тот вдруг рассмеялся:
– Ты наш русский, немецкий русский, мы хорошо относимся к таким русским…
Потом громыхнуло три раза подряд, в комнате обрушилась часть стены, запахло штукатуркой, нос заложило; унтершарфюрера отбросило в сторону, он широко открыл рот, видимо, оглушило. Потом, словно ящерица, снова подполз к батарее, так, чтоб не было видно из окон дома, где засели красные.
А Кротова волной задело самую малость, только развернуло на полу, и он теперь уперся взглядом в открытый шкаф, где висели костюмы и пальто, а на верхней полке – аккуратно сложенные простыни и полотенца.
– Это наши, – повторил Уго. – Пристреливаются. Наверное, молодые ребята, опыта еще нет. Если б русские – «ура» стали кричать, и танки б пошли… Мы их не пустим сюда, они сюда придут, только перешагнув через наши трупы…
– Зачем гранаты достали, унтершарфюрер?
– На всякий случай. И ты достань.
Кротов подвинул ногою свой мешок – ранец в каптерке брать не стал; туда, он считал, не уместится столько, сколько в мешок; легко развязал толстую веревку, завязанную парашютным узлом, положил рядом с собою две гранаты и вытащил из-за голенища нож.
– Как же ты ловко узел развязал! – одобрительно сказал Уго. – Будто фокусник в цирке.
– Ваши научили, – ответил Кротов, – они меня еще и не тому научили. Вот, берешь нож, – он достал из ножен остро отточенный тесак, – пробуешь сталь о ноготь, видишь?
– Вижу, – ответил Уго, придвинувшись еще ближе. – А зачем?
– Ближе смотрите, унтершарфюрер, темно, вы ж след на ногте не видите…
Уго придвинулся вплотную к Кротову, силясь рассмотреть во внезапно наступившей темноте следы от тесака на плоском ногте власовца.
– Вижу. Как зарубка в лесу.
– Точно. Зарубка – счет, – ответил Кротов и с маху воткнул нож в горло унтершарфюрера; кровь брызнула, словно кабана бил – не человека…
…Раздевался Кротов лежа; стащил с себя форму, сапоги, потом подполз к шкафу, сорвал пальто и костюм, они обрушились на него; он замер, испугавшись шума, хотя по-прежнему в городе шла стрельба, но он сейчас ничего вокруг не слышал, он только себя слышал, свое сердце, которое клокотало во рту. Ухватив все, он вновь отполз к окну, там, где не простреливалось, и начал лихорадочно быстро натягивать на себя штатский костюм. Был он ему велик, но не очень, не сразу определишь, что с чужого плеча, можно даже сказать, вон, мол, как оголодал у немца на каторжных работах. Влез кое-как в пальто. Надел шляпу – на уши надвинул, взял наволочку, сунул в карман, сойдет за белый флаг, и медленно пополз к двери, волоча за собою вещмешок. Однако, вернулся к окну, раскрыл вещмешок, достал все документы, порвал их, спичку побоялся зажигать, фотографию свою – во власовской форме – сжевал и проглотил, снова пополз к выходу; оказавшись в коридоре, поднялся, тут не простреливалось; пошел в туалет: несмотря на уличные бои, канализация работала; спустив все бумажки, он взбросил вещмешок на плечо и только тут подумал: «Переодеваться можно было здесь, вот что страх с человеком делает…»
Вышел он из квартиры по черному ходу, оказался во дворе, дверь бомбоубежища была раскрыта, прислушался – голосов нет, пусто; поднял голову, долго смотрел на небо, затянутое горклым дымом пожарищ, стараясь определить, где запад, где восток; перестрелка кончилась; с реки дул студеный, чистый ветер; он, наконец, определился и, крадучись, зажав в руке белую наволочку, пошел дворами туда, где было тихо, подальше от вокзала и центра…
РАБОТА-III (Москва)
1
…Тадава относился к числу людей, которые работали, не думая о выходных днях. Иные ведь уже в понедельник начинают планировать вечер пятницы, самый сладкий вечер, когда можно выпить, не думая о том, какой будет голова наутро; впереди еще два дня – гуляй, не хочу.
…Вдохновение, увы, такого рода данность, которая вызывает порою если не зависть, то раздражение. Тадава замечал, что ритм, который он сам себе задал после срочного вылета Костенко в Магаран, не всем по душе: если заместитель, оставшийся «на хозяйстве», сидит в кабинете до ночи, приходит в восемь утра, это, понятно, обязывает и подчиненных к подобному же. Поэтому он, зная отношение к себе Костенко, пошел на хитрость: уходил вместе с другими, в семь, но к восьми возвращался, садился на телефоны, беседовал по ВЧ, делал быстрые записи на маленьких листочках бумаги, а потом – переняв манеру Костенко – наговаривал разного рода версии на диктофон, чтобы утром заново прослушать себя, отбросить ненужное, а то, что покажется интересным, разбить по костенковским «секторам» и начать отрабатывать каждую деталь.
Дело о расчлененном трупе моряка, обнаруженном в лесу под Бреслау, искали – как казалось Тадаве – невероятно долго, хотя ушло на это всего четыре дня.
…Вдохновение, увы, такого рода данность, которая вызывает порою если не зависть, то раздражение. Тадава замечал, что ритм, который он сам себе задал после срочного вылета Костенко в Магаран, не всем по душе: если заместитель, оставшийся «на хозяйстве», сидит в кабинете до ночи, приходит в восемь утра, это, понятно, обязывает и подчиненных к подобному же. Поэтому он, зная отношение к себе Костенко, пошел на хитрость: уходил вместе с другими, в семь, но к восьми возвращался, садился на телефоны, беседовал по ВЧ, делал быстрые записи на маленьких листочках бумаги, а потом – переняв манеру Костенко – наговаривал разного рода версии на диктофон, чтобы утром заново прослушать себя, отбросить ненужное, а то, что покажется интересным, разбить по костенковским «секторам» и начать отрабатывать каждую деталь.
Дело о расчлененном трупе моряка, обнаруженном в лесу под Бреслау, искали – как казалось Тадаве – невероятно долго, хотя ушло на это всего четыре дня.