Начался следующий танец, я Билла чуть не за рукав тащу из зала, а он ни в какую; вообще-то он покладистый, как ребенок, но иногда становится каменным, ни с места не сдвинешь, ничем не переубедишь.
   Тут-то все и началось! Рыжее Чудо глаз с Билла не спускает; то на своего малыша глянет с ненавистью, то на Билла – вопрошающе. Он бледный, замер весь. А потом красотка возьми да и брось свою мантилью к его ногам. Он ее поднял, прижал к груди и, поклонившись, вложил в ее трепещущие пальчики.
   Ну, все, сказал я ему, за это вы поплатитесь, это ж оскорбление, вы ему обязаны вернуть платочек, ему, а не ей, он вам голову за такое свернет. А Билл только усмехнулся: «Мне это не впервой, полковник». (Он меня зовет только так, «полковник», я его спросил, отчего, а он ответил: «Не „крошка“ же мне вас называть! Все маленькие мужчины злые, коварные, обидчивые». Вообще-то он верно говорил, я иногда, как баба, злюсь и обижаюсь из-за того, что мама родила меня таким коротеньким.) Я его снова под руку, мол, айда отсюда, виски найдем, а тут Малыш подъехал к нам и как даст Биллу по скуле! Тот от неожиданности с копыт долой. Потом вскочил, глаза побелели от ярости, догнал испанца, окликнул его: «Малыш!» – тот удивленно обернулся, а наш Билл поднял его, как курочку, над головой, придушить хочет, ей-ей, а бычок из кармана выхватил стилет, и торчать бы ему в сонной артерии веселого выдумщика Билла, если б я не успел выхватить кольтяру и не продырявил Малышу лоб между бровями.
   Как ты понимаешь, после этого карнавального происшествия оставаться в Мексико-Сити было не с руки, пришлось улепетывать, полиция, погоня, перестрелка и все такое прочее.
   Я-то ничего, отошел, а Билл до сих пор какой-то трехнутый. Он считает, что вся его проклятая жизнь построена на неверно понятом законе причин и следствий. «Со мною всегда и все не как с людьми, – сказал он мне, – я обреченный человек, полковник».
   Слава богу, рядом с тем местом возле Сан-Антонио, где мы окопались, находится эстансия с табунами необъезженных двухлеток. Билл подрядился туда и пару недель объезжал таких скакунов, которых побаивался сам хозяин. Эта рисковая работа его успокоила, он вернулся к нам, и теперь мы заняты тем, что каждый вечер обсуждаем будущее: как поступить, чтобы стать богатыми на всю жизнь. Я спросил Билла, что он намерен сделать после того, как разбогатеет. Он ответил, что его главная мечта заключается в том, чтобы открыть театр оперетты в Хьюстоне, пригласить туда парижский кордебалет, а самому плясать наиболее веселые партии в «Периколе».
   Если же говорить серьезно, то ты должен посмотреть в своих талмудах от юриспруденции, что мне, как иностранцу, грозит за налет на здешний банк, имею ли я надежду – в случае неудачи – на защиту как американец, или же сразу посадят на кол, не обращая внимания на мою принадлежность к сообществу Северных Штатов.
   Письмо не показывай Па, незачем нервировать старика, мы и так доставили ему столько горя в жизни.
   Фрэнк просит передать тебе привет, ты же знаешь, что заставить его написать хоть пять слов – так же невозможно, как курицу научить манерам льва.
   Привет.
   Твой брат Эл Дженнингс".

56

   "Дорогой Грегори!
   Не стану просить слишком уж большого гонорара, но тридцать долларов ты обязан перевести на известный тебе счет.
   Новеллы Сиднея Портера, которые я тебе пересылаю, того стоят. Я убежден, что это не псевдоним и мистификации тут ждать не приходится. Наверняка он начинающий автор. Я запросил «Бюро анализов и исследований» м-ра Саймона Врука. Тот ответил, что литератор с таким именем не зафиксирован в справочниках.
   А на самом деле Портер, приславший мне свои рассказы, законченный мастер новеллы. Его фабулы и стиль совершеннейшим образом потрясли меня.
   Не обижайся на меня, Грегори.
   Как любой писатель, ты ревниво относишься к успеху другого.
   Я, как твой старый друг, думаю о твоем росте больше, чем ты сам. Поэтому дочитай письмо до конца и постарайся понять меня. Это послание продиктовано моей благодарностью за все то, что ты сделал мне в жизни. Мне отплатить тебе нечем, кроме как тем, что я намерен сейчас предложить.
   Итак, что же я предлагаю?
   Во-первых, изучив работы Портера, взять на вооружение его форму. Веселая ироничность, энциклопедическое знание, независимость оценок, смелость характеристик делают его человеком, рискующим спорить с немеркнущим талантом Марка Твена и Эдгара По.
   Во-вторых, обратить внимание на его абсолютно новый прием: авторский вход в фабулу настолько личностен, что это позволяет ему утвердить себя в глазах читающей публики не только литератором, но и философом, политиком, моралистом.
   В-третьих, тщательно проанализировать его диалоги, совершенно изумительные по наглости. Понятно, так у нас еще пока никто не говорит. Портер выдумывает свой язык, но выдумка его невероятно привлекательна, поскольку являет собою образец языка более емкого, более сочного, более интеллектуального, чем тот, к которому мы все привыкли и в литературе, и в каждодневной жизни.
   Я думаю, что его язык не приживется у нас, однако на первых порах такого рода диалоги, бесспорно, привлекут читателя в силу их емкости и особости. А ведь все неожиданное – залог успеха в таком предприятии, как литература, театр, то есть изобретательство.
   Поскольку он пока что надежно забаррикадирован (наши хранители традиций будут костьми ложиться, только б не пустить новое в литературу), ты, как писатель, имеющий имя и широко печатающийся, имеешь возможность «поиска»; стиль Портера, его технология, коли ты решишь исследовать ее и последовать ей, позволит тебе сделать качественно новый рывок и захватить новое место под литературным солнцем, которое принесет больше дивидендов, нежели те, которые ты получаешь сегодня.
   Секрет Портера заключен в том, что он играет в простачка, но это тонкая, дьявольская игра! Он искуситель и философ, он есть новое качество литературы, угодное новому времени, высотным зданиям, скоростям метрополитена и тоннажу океанских пароходов. Я чувствую это ладонями, ты уж поверь потомственному и почетному неудачнику от изящной словесности.
   Спеши, Грегори! Спеши, резвый собрат по перу! Иначе, если мы не сумеем удержать Портера и он ворвется в наше предприятие, будет поздно; заявивший себя позиции не уступит.
   А может быть, я снова ошибаюсь.
   Вот и все.
   Даже если ты не вышлешь мне тридцать долларов, но отправишь в подарок свою новую книгу, я буду считать себя вполне удовлетворенным.
   Кстати, я встретил Марту. Она чертовски похорошела и, по-моему, по-прежнему тебя любит.
   Если у тебя есть желание повидаться с ней, напиши. Она вложила деньги в хорошие акции и сейчас крепко поправила свое финансовое положение, во всяком случае, о продаже ее дома речь уже не идет.
   И еще я видел Адама. Он очень располнел. У него одышка. Это ужасно. Впрочем, мы ведь считаем, что стареют лишь окружающие. Собственный облик наша память хранит постоянно молодым. Мы отторгаем возраст, когда его надо прикидывать на себя. Даже семидесятилетние просыпаются с мыслью, что грядущий день принесет им главную удачу в жизни.
   Читай Портера! Перелопать его! Сделай его собою! Вознесись! Схвати бога за бороду!
   Твой
   Уолт Порч, литератор, пансионат «Вирджиния», 25-я улица, Нью-Йорк".

57

   "Дорогой Ли!
   Неисповедимы пути господни!
   Эл Дженнингс предложил войти в дело и купить прекрасное ранчо рядом с Сан-Антонио, на границе с Техасом, воистину райский уголок! Конечно же, я согласился, представив себе, как построю здесь гасиенду, перевезу Этол и Маргарет, вернусь к истокам, заведу хороших бычков и сожгу все те рассказы, которые таскаю в своем бауле. Однако же Дженнингс сказал, что от тех тридцати тысяч баков, с которыми он прибыл в Гондурас, осталось всего четырнадцать долларов и поэтому необходимо выпотрошить банк, где лежит еще тридцать тысяч, вполне достаточных для обзаведения хозяйством. Поскольку я считаю, что каждый человек является собственником своей жизни и поэтому вправе распоряжаться ею так, как считает нужным, я не стал распевать псалмы на тему «не укради». Но Дженнингс сказал, что мне придется помочь ему в этом предприятии. Прямо отказать ему казалось мне в тот миг несколько неудобным – как-никак он достаточно таскал меня за собою по Центральной Америке и мексиканским городам. Я поэтому спросил, что мне следует сделать, Дженнингс ответил, что делать придется все, как полагается при ограблениях. «Стрелять?» – «Конечно, – ответил он, – кто добром отдаст свои деньги?» Тогда я сказал, что мне надо поупражняться в обращении с оружием. Он дал мне свой кольт, и я разыграл перед ним маленькую сценку, которая доказала ему, что я умею обращаться с оружием так, как он с пуантами или дирижерской палочкой. Дженнингс долго хохотал, когда я ненароком выстрелил себе под ноги, изобразив при этом невероятный испуг. Я решил, что предложение моего приятеля само по себе умерло. Но не тут-то было! Он предложил мне ехать с ним вместе и «стоять на стрёме», возле лошадей, понимая, что я не смогу получить свою долю земли просто так, в подарок. Поскольку я ни разу в жизни не преступал черты закона, пришлось отказаться от этого поддавка – «Ты, мол, просто постой рядом, а деньги получишь как настоящий налетчик, сполна, и не будешь считать себя никому обязанным, честно заработал, спокойно трать».
   Через три дня Эл со своим братом Фрэнком вернулся, набитый банкнотами. Я сказал, что меня ждут неотложные дела. Дженнингс спросил, куда мне можно писать. О наивная, святая простота! Адрес отменно прост: «Мир. Портеру. Лично».
   Словом, наутро я уехал, жить за счет других не умею. В салуне, где я остановился на ночлег, шла яростная игра в покер. Денег у меня было, как всегда, навалом – три доллара семнадцать центов; предложенные Дженнингсом пять сотен я, понятно, принять не мог. Что мне оставалось делать? Я поинтересовался, нет ли поблизости ранчо, где нужен ковбой или стригаль. Ответили, что таких «эстансий» в округе нет. Тогда я сел к столу и, будучи, как всегда, убежденным в неминуемом проигрыше, начал следить за развитием сюжета игры так, как кошка следит за норкой мыши. Я пробовал самотерапию, уговаривая себя, что неминуемо проиграюсь дотла, но при этом разжигал в самой затаенной части моего естества уверенность, что на этот раз неминуемо выиграю. И, знаешь, выиграл! Причем весьма круто – триста девяносто два доллара. Это дало мне возможность спокойно вернуться в Гондурас и погрузиться в размышление по поводу того, куда вложить оставшиеся деньги, чтобы получить елико возможно скорую отдачу.
   Поначалу я решил попробовать сунуть мой выигрыш в строительство маленького пансионата на берегу океана, но потом решил, что это мне дивидендов никаких не даст, ибо местные жители останавливаются друг у друга, у них это принято. Наши путешественники норовят загрузить товар на свои яхты и поскорей чапать в Новый Орлеан, чтобы их не перегнали конкуренты.
   После этого я решил было открыть фотоателье, но подумал, что страсть диктаторов к поясным портретам не даст мне возможности развернуть эту индустрию, все-таки фотография ближе к правде, чем портретная живопись, угодная здешним меценатам.
   Теперь моя мечта заключается в том, чтобы снять пристойное жилье и послать денег Этол для ее переезда сюда. В конце концов пусть Маргарет поучится в испанской школе, я не знаю более музыкального языка. Я могу сделать это хоть сейчас, но боюсь, что к их приезду я снова окажусь на мели, и если в Остине Этол помогает семья Рочей, то безденежье в Гондурасе может кончиться трагедией.
   Тем не менее именно сейчас я, как никогда раньше, убежден, что настала полоса везения, я смогу заработать денег не только литературой, но и бизнесом. Именно сейчас я, как никогда раньше, чувствую близкую удачу во всех моих начинаниях.
   Не знаю, как ты, но я стал еще больше верить предчувствиям. Ты даже не можешь себе представить, как я был спокойно убежден (хотя играл сам с собою в кошки-мышки, когда ставил последние три доллара, блефуя, словно Морган), что меня ждет выигрыш.
   Мне пришлось переходить границу, как ты понимаешь, не под шлагбаумом, а в сельве, переправляясь через реку, полную аллигаторов и прочей гнуси. Я пустил коня в воду, ни секунды не сомневаясь, что все сойдет хорошо. Так и случилось. Поэтому ныне, пожалуй, впервые в жизни, я не тороплюсь принимать окончательное решение, присматриваюсь, прикидываю в уме, как поступить, и считаю дни, когда выйду на берег, чтобы встретить моих дорогих и самых любимых на земле существ, Маргарет и Этол.
   Пока все.
   Крепко жму твою руку
   Билл".

58

   "Дорогой Боб!
   Надо сделать все, чтобы судья выпустил интересующую нас девицу Салли на свободу. Только в этом случае тот бизнес, который я задумал, даст хорошие баки.
   Выясни, в каком случае ее законвертуют в тюрьму за попрошайничество и шантаж, а в каком – отпустят на все четыре стороны.
   Срочно жду ответа.
   Твой
   Бенджамин Во".

59

   "Дорогой Бенджамин!
   Девицу выпустят из зала суда только в том случае, если Филиппчик не явится на заседание, чтобы подтвердить свое обвинение в шантаже и вымогательстве.
   Если же он придет, то, что бы девица ни говорила, как бы ни взывала к сердцам дедушек, рассказывая про младенца, ей вольют от трех до шести месяцев.
   Искренне твой
   Боб Ниглс".

60

   "Дорогой Боб!
   Мне кажется, надо поступить так: если в газетах (или даже одной газете) появится сообщение, что такого-то и такого-то будет суд над такой-то по обвинению в шантаже такого-то (со всеми титулами, «дипломированный», «президент», «член совета директоров»), Филиппчик не явится на заседание. Это уж ты мне поверь. Так что получи баки по известному тебе адресу и организуй пару заметок в прессе. А я займусь поиском людей, которые нам понадобятся после того, как девица выйдет на свободу.
   Твой
   Бенджамин Во".

61

   "Хэй, Джонни!
   Пару мешочков с пятью тысячами баков тебе передаст верный человек. Так что все в порядке, можно жить дальше, хоть на сердце скребет, потому что я перебрался в Калифорнию. Значит, наши враги рано или поздно меня вытопчут, а тогда не миновать стула или вечной каторги. Однако пока живется, надо жить, а там будь что будет. Если б мне давали возможность заработать по закону, я б не стал сгибаться под тяжестью двух кольтов, можешь мне поверить.
   Накануне предприятия нас от всей души повеселил Билл Портер. Когда я протянул ему револьвер и сказал, что надо поупражняться в стрельбе, он с ужасом взял кольт и, конечно же, ненароком выстрелил. Видел бы ты его насмерть перепуганное лицо и огромные глаза, в которых ничего было нельзя понять, кроме того, что Билл – добрейший малый.
   «Полковник, – сказал он мне, – не стать бы мне помехой в вашем финансовом предприятии». Что так, то так, подумал я, с таким сгоришь в два счета…
   До сих пор не могу понять, отчего он слоняется по миру, как мы. Скорее всего причиной тому явилась несчастная любовь. Я встречал много наших в Южной Америке, которые бежали туда от самих себя. Да разве от себя смоешься?
   Мне не хотелось с ним расставаться, ведь преступника всегда тянет к чистым лицам (не надо, не вздрагивай, да, я преступник, пора называть вещи своими именами, но это пока не мешает Папе продолжать быть судией, а тебе – Правозаступником?!).
   Я уж и так и эдак вертел с ним, предложил постоять на стреме, посторожить коней, только б всучить денег, а он и от этого отказался. Он относится к ублюдочной части рода людского, которая готова голодать, только б остаться чистенькой. А вообще-то по закону грабить могут только очень богатые люди. Я мечтаю жениться (если только найду здесь подругу моего роста, не на каланче ж бракосочетаться), родить детей, сколотить им капиталец и потом пристроить на Уолл-стрит, тогда все их грабежи будет надежно страховать закон. Эх-хе-хе, чего не сделает отец ради своих детей, еще даже и не существующих?!
   Привет!
   Твой брат Эл Дженнингс".

62

   "Дорогой Билл!
   Уж и не знаю, как быть, но далее скрывать правду от Вас я не могу, не хватает на этого моего материнского сердца…
   Этол больна и врачи называют ее положение безнадежным. Единственно, что может помочь ей прожить хоть несколько месяцев, так это Ваш приезд.
   Она не знает об этом письме. Молю Вас, не сообщайте ей о нем, это поссорит нас навсегда.
   Все то, что она пишет Вам – и о своем прекрасном настроении, и о хорошем состоянии, – все это неправда.
   Уже четыре раза было обильное кровохарканье. Доктор Якобсон с трудом остановил его.
   Я молю бога за Вас и Этол.
   Поступайте так, как Вам велит совесть.
   Ваша миссис Роч"

63

   "Дорогой Ли!
   Этол совершенно больна. Я не смог оставить ее одну и вернулся из Мексики в Штаты. Так что можешь писать в Остин, как и раньше. Миссис Роч одолжила нам две тысячи долларов, мы внесли залог, меня поэтому продержали в тюрьме только два дня (бр-р-р-р, ужас, не хочу об этом), выпустили, вроде бы обещали больше не сажать до суда, но уверенности – никакой. Кто-то – я это чувствую ладонями – постоянно, скрытно и зло работает против меня.
   Я постоянно вывожу Этол на прогулки, она стала чувствовать себя значительно лучше, исчез лихорадочный блеск в глазах, и ее не мучают вечерние ознобы, которые более всего донимали меня, когда я приехал с чахоткою на твое ранчо.
   Порою делается страшно: я еду с Этол на маленькой двуколке, рассказываю ей о своих странствиях по Южной Америке, придумываю какие-то забавные истории, хотя, как понимаешь, на сердце скребут кошки, а в голове у меня между тем складываются целые главы про людей, с которыми сводила жизнь. Я существую в двух измерениях: хожу, улыбаюсь, шучу, напряженно жду того момента, когда вечером стану мерить температуру Этол, ужинаю, рисую сказки Маргарет (она чудо, моя главная радость), и при этом пребываю в мире, живущем в моей голове, слышу обрывки фраз, угадываю поступки, внимаю своему же писклявому голосу, отстраненно вещающему про то, что сокрыто ото всех и известно одному мне, какой-то затаенной части моего мозга, которая не дает покоя, мучит, заставляя болезненно ощущать минуты, отсчитывающие ужас упущенного, несделанного, забытого.
   Будь проклят тот день, когда меня потянуло в сочинительство! Я не кокетничаю, ты же знаешь, как я отношусь к себе! Боже, сколь радостна была та пора, когда я ставил какие-то оперетки, сочинял комедии для любителей Гринсборо и пел серенады по заказу наших ловеласов… Как давно это было!.. А было ли вообще?! Когда случился тот день или час, когда я понял, что не могу не писать того, что живет во мне, мучит, ломает, жжет?! Я не хочу этого более! Я ненавижу те страницы, которые лежат у меня в столе, я не верю в то, что они когда-нибудь будут напечатаны! Неужели эта пьяная страсть обязательно несет муку и тебе самому, и тем, кто тебя окружает?! А может, я отвратительный честолюбец, который норовит вырваться из общей массы за счет тех, с кем сводила жизнь, кто отложился в памяти или просто-напросто придуман мною?! Видишь, я снова говорю о себе, а бедная Этол, мышонком уснувшая за стеною, обречена на то, чтобы воспитывать Маргарет одна, без меня… Пять, а может, и десять лет – в зависимости от того, какой срок тюремного заточения определит судья.
   И поэтому я говорю себе, что обязан писать, ибо это позволит мне прокормить Этол и Маргарет. После суда все дороги к работе в банке, газете, литературном агентстве, министерстве, фирме для меня закрыты. Только одна возможность заработать на хлеб насущный: сочинять такие истории, которые найдут своих покупателей…
   Жутко и унизительно, но иного выхода нет.
   Пожалуйста, порасспрашивай старых ковбоев, как мексиканцы называли серебряные шпоры, которые делали умельцы в Акапулько? У них было особое слово, которое я не могу вспомнить, а ходить в библиотеку я не могу теперь, чтобы не встречаться на улице со знакомыми. Англо-испанский словарь чрезвычайно дорог, но это слово мне необходимо, оно ритмически-точно ляжет в тот рассказ, который я рано или поздно запишу на бумаге.
   Меня также интересует, как старый индеец, который жил на эстансии «Натали», называл кожаный мешок, который мы привязывали к седлу, когда отправлялись в город? Я совершенно забыл это его слово. Оно не испанское, он произносил его на кечуа. Если помнишь, не премини написать мне, ладно?
   Иногда, поздней ночью, когда все в доме спят, я выхожу на улицы, иду мимо домов, и мне делается страшно, оттого что здесь жил Питер, а его нет более в живых; там веселился Майкл, но и его свалил недуг; тут матушка Эстер угощала пивом, но и ее похоронили три недели назад. Как это страшно – зримое ощущение ухода в иной мир всех тех, кто жил с тобою рядом совсем еще недавно!
   Твой Билл Портер".

64

   "Мой дорогой добрый Уолт Порч!
   Как всегда, ты ошибся! Я прочитал новеллы этого самого Билла Портера и подивился: что ты нашел в них? Всякая попытка создать новое в литературе есть начинание с негодными средствами. После «Одиссеи» ничего нового создано не было. Лучшее из написанного в средние века – лишь приближение к античному. Чем дальше литератор норовит уйти от древних, чем замысловатей он ищет форму, чем неожиданнее крутитсюжет, чем больше навязывает себя в роли комментатора происходящего, тем слабее его работы.
   Я привык к тому, что меня замалчивает критика. Это происходит оттого, что я незыблемо стою на позициях традиционной европейской прозы. Американской литературы как таковой не существует; да и как нация мы толком не сложились, кипим в одном котле, а какая получится из этого варева похлебка, надо еще посмотреть.
   Не могу понять, что тебя привлекло в этом самом Портере, право! Он представляется мне удачливым маклером, который торгово нащупывает «жареное», то, чего ждут продавцы универсальных магазинов, миллионеры, путешествующие на океанских пароходах, и несчастные клерки, всю жизнь мечтавшие о поездке на Дикий Запад. Рабочие у нас не читают, фермеры – тоже, а если бы и читали, то все равно жить они будут так, как жили, – темно и стадно, ибо бытие определяет Рок, Дух, Сатана – все, что угодно, только не Идея, не божье Слово.
   Ты вообще-то стал меня удивлять, старина. Не сердись за откровенность. Критик, ты должен быть похож на орла, который парит высоко в небе, выискивая жертву, растерзав которую можно преподать урок другим. Ты обязан растерзать жертву не из-за злобности характера, а для иллюстрации твоей Силы, то есть Мысли.
   Ты же сидишь на земле и восторгаешься кукареканьем петуха с огненным хвостом. Что с тобою? Устал?
   Литературу делают страдальцы. Люди типа Портера сочиняют сюжеты, сидя в кэбе, который везет их на службу. Они не знают отчаяния. Они упитанны и благополучны. У них жены толстые. Они в церковь ходят по воскресеньям в новом костюме. Таких новелл, какие сочиняет поразивший тебя Портер, я готов писать поштучно в день. Но мне же будет стыдно печатать такое! Где язык? Стиль? Какова главная идея? Где отчаянье, которое должно потрясать сердца читателей? Где безответность вопросов?
   Или я старею? Может быть, я перестал понимать все, что меня окружает? Может быть, я засиделся в своем доме, в грозной тишине моей библиотеки?
   Видишь, я не стал отвергать твоего протеже абсолютно. Я подверг и себя пристрастному бичеванию. И все это для того, чтобы заманить тебя в гости, сесть к столу, затопить камин и погрузиться в беседу, которая столь нужна тем, кого связывает не год и не пять, но тридцать лет дружества.
   Жду!
   Твой Грегори Презерз.
   P. S. Прочитав письмо перед тем, как положить его в конверт, я удивился: отчего столько раздражения в моем ответе? Что меня больше задело: твои восторги по поводу Портера или же его вещи? Но если так, надо перечитать еще раз, так что я оставляю его рассказы себе, ладно?
   P. P. S. Я не хочу видеть Марту, пусть даже она по-прежнему любит меня. Нельзя совмещать литературу и похоть; работа над рукописью убивает желание любить.
   Напиши, сильно ли она располнела?
   P. P. P. S. Тридцать долларов выслал".

65

   "Дорогой Ли!
   Все больше и больше начинаю постигать страшное значение слова «бессилие».
   И в Древнем Риме, когда варвары приближались к Вечному городу, и во времена инквизиции, когда подозрительность была повсеместной, и в последние месяцы абсолютизма, при всеобщем разложении, накануне взрыва люди сгибалисьперед неизбежным, думали о нем, изредка решались обмолвиться с самыми близкими о том, что грядет, но ничего не предпринимали, чтобы хоть как-то противостоять этому мистическому, непонятному, устрашающе-неотвратимому будущему.
   Но можно ли сравнить эту всеобщую пассивную обреченность с тем, когда ты просыпаешься утром, говоришь любимой «здравствуй», помогаешь ей подняться с ложа, ждешь ее за столом, пьешь с нею кофе, говоришь о том, что сегодня, наверное, будет дождь, интересуешься, заметила ли она, как ярко расцвели калы, какой сочный, нутряной у них цвет, слушаешь ее ответы, смотришь в ее глаза, ставшие громадными, невероятно живыми, реагирующими буквально на все окружающее, и понимаешь при этом, что остались ей не годы, и не месяцы, а недели, может быть, даже дни.
   Как ты думаешь, а что, если я буду постоянно чем-то занимать ее? Может быть, это не даст болезни подтачивать ее здоровье ежеминутно? Что, если просить ее переписывать то, что я держу у себя в столе? Расклеивать строчки из дневников, которые я привез? Ах, боже мой, да кто я такой, чтобы надеяться на успех?! Если бы я был настоящим писателем, если бы я был высоко благороден, а не обычен и мал, если бы мои книги проникли в народ и формировали его душу, тогда Этол чувствовала бы это и дралась не столько за свою жизнь, сколько за мою надобность людям, потому что в любом человеке гражданское – как бы глубоко оно ни было запрятано – превалирует над личным, каждый человек в душе своей носит задатки нереализовавшего себя Цицерона, Клеопатры, Руссо или Баха. Только большой Литератор может формировать героические характеры, легко переносящие невзгоды, уверенные в том, что будущее, сколь бы ни был труден к нему путь, окажется прекрасным, значительно более полным и достойным, чем прошлое и настоящее.