Страница:
2
– Скажи мне, бога ради, Феофан, отчего так повелось у нас спокон веку, что лгут царям, лишь угодное говорят, в глаза заглядывают, желание норовят прочесть, каприз – не мысль…– Тогда и ты мне ответь, государь, – отчего так повелось у нас, что владыки рубят головы именно тем подданным, кои говорят правду?
– Тебе ведь не рублю…
Архиепископ Феофан Прокопович легко поднялся с темной, мореного дерева лавки; кресел, столь угодных нонешнему голландскому вкусу, не завел у себя в доме, и хоть окна были сложены не по-старомосковски, стрельчатыми и узенькими бойницами, а по-новому, широкие, в июне всю ночь глаз не сомкнешь, светло, что на улице, зато убранство залы было подчеркнуто старорусским: и сундук с татарским замысловатым узором (чеканка по серебру с голубой эмалью), и шкаф темного дерева со светлою инкрустацией, – хвостатый павлин глаз закатил поволокою, вот-вот околевать станет, околеет, да снова глаз откроет, хитрый черт; в углу стояла чуть что не детская люлька – кровать архиепископа. Сколочена она была словно бы наспех, – куда там до меншиковских балдахинов с зеркалами; без узоров; истая люлька или как в келье, в монастыре: на людях не должно быть и мысли о блуде…
Опустившись возле сундука на колени, Феофан нажал потаенную кнопку, поднял тяжелую крышку, достал папку коричневой кожи, распахнул ее и, обернувшись к государю, сказал:
– Это отчет посольства нашего Измайлова в Китай. Никак не решался тебе отдать.
– Да я же читал, – удивился Петр. – Лет пять назад…
– Четыре. Я тогда смог так дело поставить, что тебе огрызок на прочтение дали… Главное утаил я… Ты лишь измайловские слова про то, как он на коленях к богдыхану полз, прочел и пером отчеркнул, а подробность, которую посольский толмач Бадри записал, здесь была схоронена.
– Кто таков Бадри?
– Грузин, из сирот, к языкам склонен, два года у моих друзей обучался в Италии, умен и хваток.
Петр глянул на образа: лица святых были скорбны. (Петр вдруг заметил: «Все как один безбородые, значит, истинно русские – брились!»)
– Отчего ты мне лишь сейчас эту новость открываешь?
– Пора подоспела… Три раза проверял… Это как хан в былые времена дань собирал… Не слыхал притчу? Первый раз послал он к нам в Суздаль баскака. Тот забрал скот, коней, курей; вернулся в орду. Хан его, однако, обратно отправил: «Мало привез, езжай проверь!» Нагрянул баскак во второй раз, все подчистую выгреб, прискакал домой, а в орде все одно недовольны, еще хотят. Баскак дурной был, правду любил: «Клянусь аллахом, все подобрал! В сусеки лазил! Баб за косы таскал, позорил! Нет у них ничего более, плач и стон в Суздале стоял!» А хан ему в ответ: «Когда плачут, значит, есть еще припрятанное; плохо – когда люди смеются, это, значитца, вправду шаром все уметено и труд твой во благо орды закончен, – разор в Руси полный, навряд поднимутся…»
– Полагаешь, смех ныне стоит в империи?
– Пока, слава богу, плачут. Но смеяться начали те, что ближе всего к тебе…
Петр сразу понял, что Феофан имеет в виду; последнее время он перестал прощать казнокрадство даже самым любимым своим вельможам.
– Пусть десницу в мою казну не суют, – отрезал Петр, – не стану казнить.
– А как им жить и ассамблеи устраивать? На какие шиши? Мы же русские, мы лицом в грязь ударить не можем. Уж коль ассамблея, так чтоб не хуже была, чем у соседа, и чтоб сахарных лебедей на стол поставили, и чтоб с Волги осетров привезли, и чтоб зайцев зажарили да оленей… Платил бы ты служивым людям поболее – не воровали б…
– Денег нет, Феофан.
– А ты позволь процент с удачи брать, прибыль позволь делить; тогда им вертеться надобно будет; не до жульничества… А так ведь все по твоему личному указу делается! Черту дозволенного – о коей никто не знает толком – переступать не моги…
– Они тогда только и станут делать одно – воровской процент с чужой удачи вымогать! – Лицо Петра замерло, словно перед страшной судорогой, но Феофан, влюбленный в государя, знал, что это другое у него (от какой-то обиды; он в такие мгновения детское в себе прячет, словно ежик топорщится); припадок у него от застенчивости бывает или от ярости, когда сил нету по-людски ответить, потому как противостоит дурь, вздор или хитрость, а как им противоборствовать – не баба ведь, не искричишься, не заплачешь…
Феофан вздохнул:
– Вон Демидовы – твои ведь крестники, – какие алебарды ноне производят на своей железной мануфактуре?! А посмотри, как другой твой крестник оборачивается – Павел Васильев! Эк ловко краску бакан открыл, сколь золотых денег казне сохранил, чтоб у голландцев не покупать для судов?! Да один твой Аптекарский остров что значит?! Оттуда пошли лекари и аптекари российские – когда раньше об этом мечтать можно было?! А почему? Потому что прибыль с оборота имеют люди. А Матвей Евреинов? Отдал ты ему в откуп тресковый и тюлений промысел – и сколько лет ноне солдатские ботфорты Держатся, не гниют, сколько сала пошло в склады?! При казенных порядках, государь, ничего доброго не было на Руси в мануфактурах и торговле, да и впредь не будет.
– Ну, позволю я процент с оборота брать господам вельможам, – как бы себе ответил Петр. – А кто тогда станет порядок блюсти в империи? Кто учет подведет? Как все цифири в одну подбиты будут, для отечества общую?
– Была бы цифирь побольше, учетчиков найдется, вертелось бы дело живо, без помех – порядок сам по себе сохранится, да и гвардия у тебя рядом, и тайная канцелярия бдит…
– Ты к чему это, Феофан? Ты мне говори суть – открыто и ясно! При сем помни, что народ наш как дети, которые за азбуку не примутся, пока не будут силою приневолены мастером, и сперва станет досадно им, и лишь когда выучатся – начнут благодарить! А разве мы все уж успели в науке, особенно касающейся ремесел и торговли?! Особый закон власти – это закон резерва и времени.
– Слова твои истинны, все так, но времени может не хватить, государь. Смех страшнее ропота, оттого я и решил открыть тебе полный отчет посольства Измайлова.
– При чем же процент с прибыли к делам Поднебесной империи?
– При том, что лишь в сравнении можно познать истину, а путь лишь тогда верен, когда наперед знаешь, от чего идешь и к чему стремишься.
– Словно навет читаешь, – усмехнулся Петр. – Фискал Нестеров перед своей поганой погибелью таким же голосом пересказывал мне свои красоты на господ губернаторов, требуя их казни…
Про фискала Нестерова тот же Феофан Прокопович говорил Петру: «Не верь тому из старцев, кто из кожи лезет, доказывая преданность кровавым делом; он для того твоим именем страх на всех наводит, чтобы ты его прежнюю службу – батюшке твоему и старшей сестре Софии – позабыл. Он не за правду губернаторов твоих казнил, а за то лишь, чтоб его самого чаша твоей мести минула; только б памятью былое заросло, только б кто тебе не напомнил, что он и со стрельцами был, и старине предан в глубине души своей, хоть и парик пудрит…»
Петр тогда Феофана не послушал. Он часто не слушал его, хоть и понимал, что тот прав; потом, впрочем, ярился на себя, но ведь тех слушают, кто душу мутит; самых ближних, как правило, бегут. Не слушал Петр архиепископа поначалу. С интересом наблюдал, как обер-фискал Нестеров, будто новый Малюта Скуратов, чистит империю метлою и стращает людишек оскаленной собачьей мордой. Собачьей ли? А не его ли, государев, оскаленный лик виделся за этим? Помоложе тогда Петр был – нравилось ему, что обер-фискал грязную работу делает, ужас наводит, разносы устраивает, порядок вроде бы держит, а как за пятьдесят перевалило, как взорвалось горе в своем доме, так начал любви искать, милости и благодарности, а где их взять, когда историю за морду держишь, а по пальцам кровавые слюни текут? А отпусти на миг, ослабь, и полетит все в тартарары, кто потом соберет?
А в прошлом году повелел Нестерова казнить за взятки; сам повелел, без чьего-либо подговора…
Феофан кивнул на два листка, исписанных убористо, без прикрас, делово.
– Глянь – разрешить такое в Лейпциге печатать или порвать?
– Что это?
– Мне посвящение, – усмехнулся Феофан. – Иностранные профессора признали, их ученый президент прислал.
Петр приблизил лицо к свече, пробежал первые строки; заинтересовался.
– «Я часто смотрел на вас, – шепча, читал Петр, – когда вы опровергали басни древних народов или нелепейшие мнения философов; вы как будто вводили меня в своих беседах в Рим, а когда вы припоминали события всех веков, то мне казалось, что я внимаю образованнейшему человеку, как в словесных науках, так и в высших искусствах. С каким удовольствием слушал я вас, когда вы описывали мне памятники древнего времени, виденные вами в Италии, говорили о состоянии просвещения, о ваших путешествиях и занятиях науками. Какая сила мысли и наблюдательности, какое изящество латинской и итальянской речи, какие живости и изящество во всем!»
Петр поднял сияющие глаза на Феофана:
– Нет воистину пророка в отечестве своем! Саксонец должен был к тебе прийти и понять то, что на поверхности лежит, а наши ревнители мне на тебя подметные письма пишут… Пусть печатают, благодарность ему отпиши, ты ж не царь, тебя хвалят не за корону, а за голову.
Феофан хотел скрыть улыбку, хотя видно было, что слова государя приятны ему.
– Спасибо, Петр Алексеевич.
Убрав странички, присланные иноземным ученым, положил на стол папку с посольским отчетом:
– Мне читать или сам станешь?
– Читай. Канделябров не держишь; глаза ломать – и так они у меня сдавать стали.
– Поставь я канделябры, духовенство мне и вовсе верить перестанет.
– Дурни старые, – беззлобно ощерился Петр. – Неужели лучше стать слепому, но при одной свече жить, чем сохранить зрение англицкими канделябрами и зоркость блюсти до старости?!
– И я о том же. – Феофан вздохнул, приблизил свечу к страницам отчета.
– Посол Измайлов – умнейший, доложу я тебе, татарин…
– Какой он татарин?! Чьему делу человек служит, той он и есть нации! Кому мои немцы да португальцы со шведами, голландцы с жидами да татары с англичанами служили? России, Феофан, России. Не будь их – не видеть бы нам с тобою ни Питербурху, ни каналов ладожских, ни сибирского золота, ни уральской меди, ни могучего флота! Думаешь, не знаю, что злые языки за моей спиной шепчут? Вещают, будто есть в наших жилах грузинская кровь. Чушь и вздор! Какой я грузин, коли новую столицу на морской север вынес?! В болота и хляби, а не к черноморскому берегу, хоть тепло мне по сердцу куда как более, нежели чем здешний дождь со снегом…
Феофан обнял чуть осунувшееся лицо государя своими огромными рублевскими глазами и, откашлявшись, начал читать:
– «Все Поднебесье, по представлению тамошних жителей, подчинено богдыхану, имеющему под своей властью два рода государств – Срединную империю, называемую так оттого, что она якобы находится в центре вселенной, и вассальные государства, кои заселены не китайцами, а варварскими народами – англичанами, русскими, французами, немцами, обязанными повиноваться богдыхану. Сие исключает самостоятельность всех иных народов. Являясь сюзереном, сиречь владыкою всех других народов и государств, Срединная империя не может вести войны, ибо, коли, по тамошнему понятию, не существует других самостоятельных от нее государств, то с кем же ей воевать? Объявление Поднебесной империи войны другим государством есть невозможная глупость, разве вассал вправе объявлять войну сюзерену?! Это не война, а восстание, бунт темных европейских басурман».
Петр покачал головой:
– Чисто наши боярские деды пыжатся; тьма теменью, а презрением полны ко всем, кого не понимают, хоть у тех и дом краше, и одежда добротней. Этот Бадри, видно, мне подмаргивает: «Вон, мол, сколько твои враги внутри имеют союзников вовне…»
– И я так его понимаю.
– Читай, Феофан, читай дальше…
– «Останется ли Поднебесная империя навсегда такою, какова она есть ныне, – продолжил Феофан, – зависит, по моему разумению, от того, начнут ли здешние жители выезжать за свои границы, дабы с новшествами мира знакомиться и к изменениям жизни нынешней готовыми быть, либо заплесневеют в своем замкнутом царстве…
Хоть история не сохранила многих данных о первоначальном проникновении христианства в Поднебесную, можно полагать, что первыми христианскими проповедниками в этой стране были несторианцы, и отнести их пребытие сюда должно к началу VI века. Стало мне известно, что монахи, привезшие в 551 году шелковые коконы из Китая в Константинополь, были несторианцы. Единственным памятником деятельности несторианцев в Срединной империи служит мраморная плита, обнаруженная сто лет назад в городе Сининь-Фу, что в Шэньси. На плите этой выгравировано восхваление христианства, озаглавленное: «Апология распространения славной религии в Китае, с предисловием; сочинение Цин-цина, монаха Сирийской церкви». Говорят, что итальянский путешественник и купец, а по мне, мудрый лазутчик, Марк Поло, подтверждает раннее существование христианства в Китае; упоминая о христианских церквах в Ханьчжоу, Чинкиане и в других пунктах империи.
Истинное же начало католической работы, ведомой Ватиканом, почитать можно с конца XIII века. Первых посланцев (миссионеров) отправил папа Николай IV; его монах Монтекорвино прибыл сюда в 1291 году. Несторианцы возопили, убоявшись потерять свое влияние, однако же монах Монтекорвино заручился покровительством здешнего богдыхана Хубилая, разрешившего ему построить церковь и заняться проповедью. В 1307 году Монтекорвино так преуспел в своей работе, что был назначен архиепископом китайской церкви, и в помощь ему были присланы из Рима семь епископов. Здешние люди говорят, что во время Монтекорвино число обращенных в католики лишь в одном Бейцзине достигало тридцати тысяч. Следом за Монтекорвино был архиепископ Никола. О том, что творили католики в XIV и XV веках, известий сохранилось мало, однако ж грамоты говорят, что миссионеры действовали весьма успешно не только во внутреннем Китае, но и на окраинах, особливо среди монгольских кочевников. В 1582 году иезуитским миссионерам Михаилу Руджиери и Матвею Риччи удалось получить от губернатора Гуандунской провинции разрешение приобрести землю для устройства церкви и католической миссии. Дабы не навлечь на себя подозрения мандаринов, эти проповедники действовали с большей осторожностью и постепенством. Когда дела основанной им христианской общины стали процветать, Риччи заручился покровительством местных сановников и при их содействии перенес свою деятельность в Нанкин. Правды ради заметить должно, что проповеди Риччи и его монахов не имели токмо религиозного характера; в своих обращениях к пастве они касалися и научных предметов, особливо физики и астрономии. В Нанкине означенный монах Риччи завязал сношения с одним из евнухов богдыханского гарема, коему доверял сам здешний владыка, и через его посредство добился приглашения в Бейцзин, где вскоре нашел влиятельных покровителей при дворе. Богдыхан Ванли назначил ему вспомоществование и позволил его помощникам и другим единоверцам поселиться в столице. Риччи успешно повел проповеди, работая не только среди простого люда, но и с образованными конфуцианцами, из коих многие сделались его последователями. Особенную ревность к христианству проявил мандарин Сю, получивший имя Павла, и его дочь Кандида. Не довольствуясь исповеданием новой веры, семейство Павла приняло участие в проповедях и занялось делами благочестия и благотворительности. Кандида за совершенные ею добрые дела удостоена была императором почетного титула «добродетельной женщины». Впоследствии она и ее отец были причислены к народному пантеону, словно святые. Под искусным вождением Риччи католичество в Поднебесной сделало большие успехи, несмотря на зело сильное сопротивление здешних конфуцианцев и мандаринов. Успех Риччи объясняется как человечьими качествами сего «миссионера», так его добрым знакомством с истинно китайским характером.
Риччи вел свое дело исподволь, стараясь мягко примирить языческие верования китайцев с догмами католичества. Чтобы легче достигнуть цели своей, он допустил фикции, дозволив, например, считать христианским культ предков, не возбранял поклонение Конфуцию и идолам, как богам, но под условием, чтобы на сих языческих изображениях был крест. После Риччи христианская церковь в Китае пережила краткую пору беспокойства…»
– Что за пора? – сразу же заинтересовался Петр.
Феофан снова обнял лицо его своими длинными черными глазами-маслинами, пояснил:
– В 1617 году, после ссор с португальскими купцами в Макао был обнародован указ, коим миссионеры, да и вообще все басурманы, изгонялись из Поднебесной вон. Последствий, однако ж, указ сей не имел; вскоре после того католики добились его отмены. Свержение Минской династии и воцарение Маньчжуров сопровождалось кровавыми смутами, что отразилось на положении христианства. Миссионеры, и во главе их ученый иезуит, как сумели обосноваться на севере Поднебесной, на границах с Россией, так поспешили объявить себя приверженцами Маньчжурского дома. Шааль посему сумел заслужить доверие нового монарха и сделан был начальником астрономического приказа.
– Шааль – француз? – поинтересовался Петр.
– Они нацию свою не любят открывать, коли отдались ватиканской службе… Но сдается мне, что он – голландец, его родня вроде б к амстердамской бирже близка, в деле люди горазды…
– Далее.
– «Успехи папства продолжались до кончины в 1662 годе богдыхана Шунджи. С переходом власти в руки регентства и началом новой смуты говор и ропот супротив христианства возобновился. В представленном регентам докладе христиане были обвинены в извращении древних верований и в подлом намерении изничтожить государево устройство Поднебесной империи. Монахи Вербист и Шааль были заключены в тюрьму, где последний и отдал богу душу. Однако ж богдыхан Канси, воцарившийся в 1671 году, прекратил избиение и вновь привлек миссионеров к своему двору. Слух ходит поныне, что посольские дарования патера Вербиста таковы были, что сумел ён заслужить доверие нового богдыхана, указавши на грубые ошибки, допущенные составителями календаря, и обнаружил сим темное невежество китайских астрономов.
В благодарность за исправление календаря богдыхан назначил Вербиста на место убиенного Шааля начальником своего астрономического приказа, даровал ему титул «даженя» и возвел предков его в дворянское достоинство. Некоторые люди выражали мне мысль, что Канси покровительствовал христианам оттого, что сам склонен был к принятию веры Христовой, однако ж вероятнее, что Канси поддерживал миссионеров, дабы легче брать от них научные познания, ибо патер Вербист исполнил многие астрономические и математические работы по заказу китайского правительства, а для сего из Ватикана прислали в Поднебесную умельцев, ученых и философов…
Католики ныне, не глядючи на все перипетии, крепко осели в Поднебесной, и дружественности по отношению к Российской империи в них мало, хоть европейцы они, как и мы. Поэтому, сдается мне, коль мы не наметим стратегию общения с Поднебесной, придется нам вскорости не только с него горя хлебнуть, но и с миссионерами, кои идут караванами через море и через Индию в столицу Поднебесной. А здесь они возбуждают противу нас двор, говоря про то, что мы и такие и сякие, а главное – религии особой».
Государь мягко, прощающе улыбнулся; было много грусти в его улыбке:
– «У нас чуть что не так, совсем недавно писали, когда за книжку на латинице человека в каторгу гнали».
Петр погрустнел еще более; лицо, хоть и осунувшееся, но крепкое, словно рубленое, застыло, напомнив Феофану маску, которую рисовали на белых стенах венецианские артисты, изображая неутешность или отчаяние, прежде чем перенести это на свои лица перед выходом на сцену, сколоченную за ночь на пьяцетте старого города…
– Откуда родом этот толмач? Где обретается ныне?
– В иностранной коллегии, сдается мне.
– «Сдается»? Узнай и сообщи точно. А это мне дай. – Петр протянул свою огромную, в ссадинах, ладонь. – Напечатать выдержки велю в газете.
– Нет, – отрезал Феофан. – Если станем отдавать даже государю все, что принадлежало памяти и разум империи Российской, как же потомки научатся европейскому порядку?
– Это к тому ты, что барин сам свою избу крошит?
– К тому, – ответил Феофан.
– За Бадри – спасибо. И правду его вовремя мне открыл, ко дню… Кушать не стану у тебя. – Петр поднялся. – Скоромничаешь, норовишь быть святее синода. Зря. Не оценят. Так что в другой раз, когда приду, вели грешневой каши натомить, гуся пущай нашпигуют яблоками, и скажи осетра разварить, только аккуратно, чтоб по ниткам не пополз. Мы, как татары, норовим все прокипятить в семи водах, словно за Астраханью живем, в песках! Из водки настойку сделай тминную, чтобы желтой была и в нос шибало.
Встав, Петр не кивнул даже Феофану, шагнул к двери, распахнул ее своей суковатой тростью (сколь силы надо, чтобы такой поигрывать!) и, чуть склонивши круглую (сзади похожую на детскую) голову, нахлобучил круглую мягкую шляпу чуть не на самые глаза.
Последнее, что заметил Феофан, были сбитые набойки чиненных неоднократно ботфортов; если бы не протирали денщики тюленьим салом ежедневно, стали бы рыжими, в белых потеках, ни дать ни взять – корабельный мастер идет на черную работу.
3
Беринга государь принял в своем домике на Неве, в столовом кабинете; угостил хорошим итальянским «чокелатом»; поинтересовался, не хочет ли капитан испробовать вина; согласно кивнул, выслушав отказ; спросил рассеянно:– Как ты, Витус Иванович, относишься к Птолемеевой работе?
– Единственная, по моему мнению, книга древних, – ответил Беринг, – которая при всей ее талантливости подлежит быть переписанной наново.
Петр пожал плечами, несколько раздраженно заметил:
– Коли книгу надобно переписывать наново, какой толк в ее талантливости? Лучше уж новую сочинять.
– Государь, я не предлагаю в ней менять тенденцию, я говорю лишь о том, что ее следует дополнить теми открытиями, которые обогатили знание, начиная с Колумба и Америго.
– Не слишком ли легко отказываешься от первой своей фразы? – строго спросил Петр. – Мне люб спор более, чем покорное согласие.
– Так государю лишь кажется, – возразил Беринг. – Однако же на практике каждый владыка более всего чтит согласие с его мнением.
– Значит, я плохой владыка, Витус Иванович. Ответь теперь на мой следующий вопрос: отчего я – при нонешней нищете в казне – тем не менее дал тебе все, чего только можно желать, для предстоящей экспедиции?
– Полагаю, оттого, что богатства, кои рассыпаны на восточной оконечности русской земли, того стоят.
Петр неожиданно спросил:
– Домой, в Копенхавен, не тянет, Витус Иванович?
Беринг отодвинул недопитую чашку чокелата, холодно поинтересовался:
– Я дал вашему императорскому величеству повод быть недовольным моей службой российскому флоту?
Петр покачал головой:
– Все вы, иноземцы, гордитесь своей свободою вольно обращаться со словом… И правильно гордитесь… Почему ж нас лишаете такого же права? Вольность – понятие двустороннее и означает возможность открыто спрашивать про то, что тебя интересует, а не один лишь политес соблюдать…
– В Копенхавен меня не тянет, государь, ибо родина человека там, где его дело, где близкие его живут и друзья. Все это у меня в России; ею во время странствий моих грежу.
– Спасибо. Службу твою ставлю высоко, однако нонешняя твоя экспедиция мне важна не столь теми ценностями, кои, бесспорно, лежат на восточной окраине державы, сколь ее политической функцией. Как полагаешь, в чем я ее вижу?
– В укреплении и обживании всех пограничных оконечностей империи.
– Нет. Это рано еще, силы не те.
– Тогда просил бы вас, государь, изъяснить мне истинную цель предстоящего похода…
Петр поднялся из-за стола, походил по маленькой своей зале, чуть не касаясь головою темного, мореной сосны потолка, остановился возле окна, уперся лбом в стекло, долго смотрел на то, как снег змеился по Неве, потом заговорил: