Страница:
– Видишь ли ты, Витус Иванович, я сегодня довольно долго просидел в иностранной коллегии, в архиве, а засим в синоде, просматривая те материалы, кои относятся ко времени крестовых походов. И родилась у меня некая консепсия, относящаяся к началу сего тысячелетия, а посему, вполне вероятно, она может быть в действии не один и не два века – нашим потомкам хватит ее расхлебывать…
Беринга как человека морского, то есть сугубо определенного в решениях, всегда поражала манера русского царя «лить» фразы, строго следуя логике, причем, как отмечал неоднократно капитан, тот строил свои рассуждения наподобие спичей, которые произносились при дворе князя Багратиони, – самое важное, основное, ударное, подчас противоположное, казалось бы, строю всего предшествующего рассуждения, – у д а р я л о в самом конце. Поэтому Беринг внимал каждому слову Петра, каждой интонации, фразе, – пустых не было, всякая несла смысл и тонкость.
Петр вернулся к столу, продолжил:
– Ватикан сугубо хранит свои тайны. Однако же чем объяснить столь определенное движение Цезаря на север и запад? А Барбароссы, наоборот, – с севера на юго-восток? Полагаю, что толчком к Барбароссовым кумпаниям был Птолемей, ибо его консепсия до сей поры во многом истинна: «Кто владеет морями, тот правит миром». Не могло не пугать западных европейцев и то, что Птолемей писал о «варварах», причисляя, понятно, и нас к ним. Произошло, коли хочешь, некое смыкание идей Цезаря и Барбароссы, не говоря уж о папе Иннокентии Третьем, отце крестовых походов, в их желании видеть Европу единой, растолкавшей все иные племена и народы. Сдается мне, что крестовые походы были не чем иным, Витус Иванович, как кумпанией по выходу Западной Европы в подбрюшье Азии, в Византию, откуда открыты все пути на Восток. Прогляди схемы их движений, и ты убедишься, что версия моя не лишена некоторого основания. Марко Поло не просто венецианский Беринг, не только искатель новых земель; я склонен считать его талантливейшим папским лазутчиком, прознавшим путь через земли варваров в империю иноцветных. Китай не был страшен в ту пору папскому двору: только у наших художников, Ивана Никитина с Танауэром, разные краски, смешиваясь, являют новое качество. О смешивании китайцев с европейцами Ватикан не помышлял и не помышляет, понимая, что отталкивание сильнее притяжения, особливо в вопросе племенном. Марко Поло прознал и про Урал, и про пути туркестанские, и про Каспий, и про Понт Эвксинский. Ватикан дела свои впрок готовит, и не тогда ли еще возникла мечта отправить в Поднебесную миссионеров, дабы окружить нас, русских, неким общим фронтом: с западу – единые нам по крови поляки с чехами, подданные католичества, с юга – мусульмане, с востока – либо буддистские богдыхане, либо – коли успех будет сопутствовать Ватикану – желтые католики. Сколь тут ни бейся, как ни рубись через Балтику к Ганзе и Лондону, все одно силы государства станет высасывать оборона западных, южных и восточных границ. От Иерусалима, куда так алчно смотрел Ватикан, до Китая – через Персию – рукою подать. Почему я и полагаю, что твой поход на крайний Восток должен не токмо поиском новых островов ограничиться, не одним лишь охранением наших богатств в дальней Татарии, но и поиском удобного сообщения с Америкой, открытой Колумбом…
– Полагаете обратить Новый Свет в нашего союзника? – спросил Беринг.
– Кто не дерзает, тот проигрывает, Витус Иванович. Почему нет?
– Там дикость царствует, там индейцы бьются против британской и гишпанской короны, там зыбко все, государь…
– А у нас сто десять лет назад тому, в году смуты, не было зыбко?! А во время ига?! Но ведь и тогда Ватикан внимательно следил за тем, что происходит в Московии, и после первой же победы начал слать послов и к Калите, и к Василию, а Иван Третий и вовсе сочетался браком с Сонькой Палеологовой…
– Но ведь она была православной…
– Европейское православие – игрушечное, Витус Иванович; только в нашей державе, суровой климатом, лежащей на берегу Ледовитого океана, в него верят, потому как из-за нищеты нашей лишь церква праздник приносит людишкам, надежду, упование на счастье на том свете.
– А ну как нищету искоренить, государь?
– Что ж, русский Лютер может появиться, не спорю, но вера ноне – неистребима, таков мой народ.
– Папы во время походов такое же говорили о западных европейцах, а сколь потом новых религиозных школ создалось?
– На святое голос не подымай, Беринг!
– Сами ж призывали меня к спору…
Петр усмехнулся:
– А ты колюч.
– Попробуй будь иным, в сей же миг схарчат!
– Ладно, ершись, только открой мне российский путь в Новый Свет, это главный смысл твоей экспедиции, но про этот главный смысл только два человека знают: ты да я. О будущем думать надобно загодя, побеждает тот, у кого есть могучий союзник, а могущество определимо двумя параметрами: обилием земель и множественностью народа. У нас его тьма, чуть что не восемь миллионов, оттого и боятся нас… За океан дорога из Гавра дальняя и опасная, а все одно едут – начинать с чистого листа охочи многие; Америка – воистину чистый лист; мы тоже начисто Питербурх зачали, в этом наше сходство. От нас, коли все толком разведать, путь в Америку легок, безопасен и выгоден. Знаю, что и от этой моей препозиции многие шарахнутся, но Спиноза был прав, утверждая: «Верум индекс суй ет фалси»; именно так: «Лишь истина – пробный камень как себя самой, так и лжи».
Помолчав, Беринг словно бы себе заметил:
– Государь, короткую фразу, как и простую мысль, легче понять множеству; вы же мыслите высоко и сложно, говорите как философ, уповая лишь на таланты, восхищенные вашим гением. Не слишком ли рискованно?
– Витус Иванович, коли в политике подстраиваться лишь под малых – умом и ростом, – тогда не Русью надобно править, а каким-нибудь княжеством, которое мечтает о том, чтобы удержать существующее. Мы же будущее своего народа иначе видим.
Часть II
…Петр журавлино вышагивал по пирсам, глядя вроде бы только перед собою, как вдруг, словно бы споткнувшись обо что-то невидимое, встал, как замер.
– Что в тюках? – ткнув тростью в грубую британскую мешковину, спросил государь таможенного ассистента Акимкина, покорно семенившего сзади, рядом с адъютантом Суворовым.
– Еще не вызнал, – с торжествующей искренностью в голосе отозвался Акимкин, и Петр сразу понял, что смотритель врет: все знает, черт.
Повернувшись, государь легонько ударил Акимкина тростью по бедру и сказал тихо:
– Ну?
– Да неведомо, неведомо мне, господи! – взвыл Акимкин, но, угадав, видимо, движение руки царя за долю мгновения перед тем, как он снова взмахнет палкой, воскликнул:
– Не знаю! Не знаю, хоть сдается, сукна привезли из Ливерпулю!
– Кому?
– Ну вот хоть казни…
Петр резко поднял трость, и Акимкин ответил упавшим голосом:
– Купцу Гордейкину.
Петр процедил сквозь зубы Суворову:
– Гордейкина бить кнутом и гнать в Сибирь с позволением поставить там торговое дело, но без праву продавать заморские ткани, кои русским урон нанесть могут… Тварь, скот, сколь сделано, чтоб своя суконная мануфактура набрала силу на благо отечеству, а он англицкий тонкий материал, вишь ты, несмотря на таможенный запрет, тайком в лавку к себе тащит! А ведь ворот рвет на себе: «Я – истинно расейский! Купец из Москвы! Для меня благо отечества всего превыше!»
– Он с Твери, не московский, – заметил Суворов.
– Сколько с него взял? – спросил Петр Акимкина. – Не лги только, Фома, я тебя из дерьма поднял – в него ж и верну…
– Да не брал я ни деньги, ни деньги не брал! – тонко запричитал Акимкин. – Черт меня попутал! Гордейкин-то говорит, мол, не сукно это, а матерьял, а я почем знаю, какой именно матерьял в каждом тюке? Не вспорешь же!
– Сколько взял? – повторил Петр.
– Кожу сдери – ничего не брал, вона табаку он мне привез, голландского, я с нашего чихаю и кашляю…
– Фома, ты ж знаешь, что мне купец Гордейкин всю правду откроет. Он про отца родного мне скажет, лишь бы кнута избегнуть! Повинись, Акимкин…
Тот бросил шапку под ноги, скинул в грязь свой кафтан, затрясся аж:
– Стегай кнутом – не брал, и все!
Денщик Суворов уважительно заметил:
– Взял, видно, много, но не откроется, жила крепкая.
Петр усмехнулся:
– За то и держу супостата.
Акимкин, поняв, что пронесло, начал браниться, зло задирать купцов, капитанов, господ вельмож, власть; но смотрел все же при этом на государя выжидающе, жалостливо, со слезою.
Петр огладил острые усы и приказал:
– Мешки взрежь, сукна бросишь в воду, прорубимши прорубь!
– Сделаю, батюшка!
– Вот и делай, я подожду. И каждый отрез при мне проколи тесаком, да с поворотом, чтобы дыра осталась. А коль решите без меня ливерпульский матерьялец со дна поднять, высушить да в Тверь отвезти, дабы несмышленышам моим из-под полы сторговать задешево, – простись с жизнью… Суворов, один мешок брось-ка в коляску, он нам с тобою для казенного дела пригодится, только аглицкую мешковину сдери и тонкое сукно оберни российским матерьялом, чтоб пожалостливее да победнее выглядело, да отыщи здесь рулон нашего сукна, рубах пару и тулупов.
…Петр не ушел в контору до той поры, пока Акимкин не покидал в море все отрезы, исколовши их предварительно тесаком, шепча при этом слезливые проклятия.
…Капитан-президент петербургской гавани Иван Петрович Лихолетов видел в окно, как государь гонял своего любимца Акимкина (тот отличился под Полтавою, а затем выучил в Голландии навигационные науки и весело бранился с иностранными капитанами, торгуя с них более золота за быструю и добрую разгрузку, хорошее место на причале и чистый пакгауз, все деньги вносил в казну; Петр это знал, ценил высоко, потому только и прощал «маленькие шалости» с табачком от купца Гордейкина). Лихолетов опасался, как бы государь, вконец разгневавшись, не столкнул Акимкина в ледяную воду, но пронесло, из конторы не вышел, и не потому, что боялся попасться на глаза, а оттого, что государь не любил, когда перед ним лебезили; уважал достоинство в себе, это же превыше всего ценил в окружающих; тех, кто бегом к нему через лужи бег, почитал за дремучих холопов, наивно полагавших, что, называя себя дурьими, шутовскими именами да бухаясь в грязь ниц, тем изображают истинную преданность отечеству и царю.
На сдержанное приветствие Лихолетова государь не ответил, сел на высокий подоконник, струганный как в Англии, – чистое дерево, промазанное маслом, – и сказал грозно:
– До каких пор взятки будет брать твой прохиндей?!
– Мой прохиндей – твой подданный! Взятки берет не он один, а все, и будут брать до той поры, покуда служат букве, а не делу.
– Ты что ж такое несешь, а?! Ты что, взятку оправдываешь?! Лихоимство?! Побор?!
– Я не оправдываю, государь, я объясняю… Ты вон только скажи своему кухмайстеру, что каши хочешь али мяса кусок коровьего, – тебе и гречки сварят, и мяса; повелел своему камергеру для дочек сапожки стачать – тут как тут сапожки, загляденье – носы наверх и бисером расшиты! А у Фомы Акимкина сын на двор не выходит – не в чем, бос. Жалованье уж как год нам казна не платит, а и платила б, все одно не хватило бы на кашу и на сапожки! Либо на стол, либо на одежку! Копейкой твоей сыт не будешь, с гроша не оденешься…
Петр вздохнул:
– Все вы здоровы разнос государству давать, а кто б выход предложил, першпективу…
– Ты, государь, меня принудил ученье постичь, благодарен тебе за это, через тебя искусство математики и химии постиг, а ни одна из этих наук без логики невозможна – для того латынь учу в старости… Не гневись, скажу так: правишь ты не по науке, а по одному лишь гению своему. Геометрию ты нам велел постичь, сам экзамены принимал, а что ж ныне государственной геометрии бежишь?!
– Это как? – несколько даже оторопел Петр. – Ты что говоришь, Иван? Разумеешь, что говоришь, али нет?
– Говорю, что думаю! Сам приучил! Твое слово – закон для меня… Ты смотри, что ноне выходит в державе, государь: ты норовишь с господами вельможами сам всем править – суконными мануфактурами, и аптекарскими товарами и флотом, и ассамблеями ночными, и купецкими ремеслами, и фасонами, кои надлежит подданным твоим перенимать, и длиною париков, и очередностью блюд за столом… Да разве ж можно такое?! У тысячесильного мочи не хватит, не то что у тебя! Ты себе главное оставь, государь! Ты флот себе оставь с армией, да законоположение, да иностранную коллегию, да образование с финансами, но дозволь же, ради Христа, фабриканту мануфактурой заниматься без подсказов твоих чиновных людей; мастеровые пущай по своему деловому – тебе подотчетному – усмотрению берут умелых людей и счет ведут с ними сами, ты лишь срок им дай и цену назови, пущай не бумагою, но делом отчитываются перед тобою! Дозволь строителю самому дела с плотниками ладить! Прикажи купцу барышом отчет давать в казну, а не взятку волочь в коммерц-коллегию, потому как в той коллегии такие же люди сидят, кои запретить все могут, а вот честно заработать, то бишь в долю войти с рудных дел мастером, портным али купцом, – что казне выгодно, а потому государству резон есть, – никак не вправе, оттого и получается взятка, сами ж к ней толкаем, а голландец с немцем злобствуют: «Русский – от природы вор!» А он не вор, русский-то, он добряк от природы и работник, только стало так, что руки ему повязали жгутом, а развязать никак не хотят… Эх-хе-хе, государь, казни, не пойму, зачем тебе на себя все брать? Пусть – согласно науке, по геометрии – не на тебя одного весь груз отечества давит, а и на свободных твоих подданных. Ты направление мыслям да границу империи береги, да науки вводи, да казну множь. Чем богаче у нас каждый станет, тем держава будет мощней… Оттого, что все нашему человеку воспрещено от века, кругом одни «нельзя», неподвижность плодится и страх, а посему – леность и постоянное желание жить по приказу. «Ты прикажешь мне, а я, глядишь, покряхтемши, выполню спустив рукава, от приказной работы мне выгоды нету, мне б форму соблюсти да отчет сделать»… Ну ладно, ты – Петр, твой указ умному да ученому – люб, а коли на трон другой придет? Тогда что? Ждать, покуда помрет? На неведомого нового уповать? А кто он? С чем идет? Верен ли твоей задумке или совсем у него на уме иное? После долгой паузы Петр заметил:
– Дерзок ты.
– Правдив.
– Одно и то же.
– Тогда прости.
– Расспроси-ка аглицких и португальских капитанов, – задумчиво сказал Петр, – кои в Великую поднебесную китайскую империю товар свой возят, – что за страна, каковы тамошние коммерсанты, что за нравы на побережье, разнятся ли от обычаев континентальных, сколь сильна ихняя вера, есть ли там опора церкви ватиканской?
– Исполню… Но сей миг я другое в разговоре с капитанами слышу: страшится тебя Европа, больно силен…
Петр пожал плечами, стал оттого еще больше ростом:
– Страх в государевом деле не помеха, особливо когда дурни его испытывают али честолюбцы… Плохо, когда умный боится, он тогда думать перестает, а сие – державе убыток…
– Державе убыток оттого, что казна все в своих руках держит, – нет человеку простору для деятельности: ни мануфактур поставить по собственному, а стало быть, государственному уразумению, ни трактир открыть – все ноги обобьешь, пока бумагу получишь, ни постоялый двор или лавку для какого товару…
– Врешь! – как-то устало, а может быть, даже сочувственно Лихолетову возразил Петр. – Коли с умом и весомо обратиться, коллегия не откажет умелому человеку ни мануфактуру поставить, ни лавку открыть или постоялый двор при дороге. Я ж знаю, напраслину не говори!
– Государь, – вздохнул Лихолетов, – это тебе реляции из коллегии пересылают, что, мол, возможно, а ты пойди да сам попробуй разрешение получить! Замучат тебя, завертят, малость тебе твою же докажут, и все оттого, что у нас лишь один человек решает за всех – ты! Кому охота твое право на себя примерять? Ан не угадает?! Ты ему за это по шее – и в острог! Нет уж, лучше не разрешать – за это ты побранишь, но голову на плечах оставишь: у нас ведь только за «да» голову секут, за «нельзя» – милуют!..
Увидав Петра, вышагивающего по темному еще плацу, старший из фельдъегерей восторженно поднялся на мыски и высоко прокричал:
– Слу-ша-а-ай!
– Чего слушать-то?! – глухо оборвал его Петр. – Глядеть надо было зараньше, покуда я шел, глаз обязан поперед уха быть, – попомни сие! Где Урусов?
– Пятым во втором ряду, – ответил фельдъегерь срывающимся от счастья голосом: когда еще такая честь выйдет, чтоб с государем говорить!
– А ну, ко мне его!
– В подвал? Для пытки?
– Нет. Сюда.
– Из пары выпрячь? Он ведь у нас с другими татями в упряжи.
– Сколь их там?
– Тринадцать душ, чертова дюжина, – для того, чтобы позор и бесправие цифирью подчертить.
– Ну-ну, – усмехнулся Петр, – отчеркивай…
Придерживая шпагу одной рукой, а второй – не по размеру большой парик, фельдъегерь рысцою бросился через плац к воротам.
Петр не смог разобрать длинные, свирепые слова команды, которую тот прокричал, но каторжане, видимо, поняли его сразу, глухо загрохотали через плац деревянными колодками и, подбежав к государю, замерли.
Петр кивнул фельдъегерю:
– Ну-ка, изволь пригласить сюда денщика, господина Василия Иванова Суворова, – он коня моего чистит возле шлагбаума, и донеси сюда тот узел, что в двуколке лежит, в ногах.
Фельдъегерь – по-прежнему аллюром – бросился к шлагбауму, а Петр, обведя тяжелым взглядом серые, истощенные лица каторжан, заметил:
– Главного, дурни, добились – скоро вновь бородами обрастете, души свои потешите… Кто здесь Урусов?
– Я, государь, – чуть шепеляво ответил голубоглазый блондин с поразительно маленьким, совсем не мужским, а скорее детским еще ртом.
– Ну, Урусов, повтори открыто при честной кумпании – пытать тебя более не станут и головы не посекут, – что ты возле церквей людям говорил?
– Говорил и повторять буду, что губят народ русский! Повторял и говорить стану, что нехристи немецкие да аглицкие взяли нас всех в кабалу и ростовщичий рост – из рук антихриста!
– Это с моих, выходит, рук?
– С твоих, государь!
– Грамоте учен, Урусов?
– Нашим книгам, кои древними буквицами рисованы, душа моя предана.
– А что в тех старых книгах напечатано про то, какой была Россия двадцать лет тому назад? Рисовано ли в тех книгах, где границы нашего государства простирались?
– Не книжное это дело, государь.
– А чье же?! – смиренно удивился Петр. – Ты ведь по России скорбишь, а державу и ее честь определяет размер территории и величина народонаселенности! Когда антихрист Петр на трон пришел, ты морей не видел. Питербурх на страх врагам не стоял, Азов словно штык был нам в подбрюшье! Ты Ригу – города, ныне нашего на века, – трепетал как форпоста, любезного для европейского завоевателя, будь то хоть наш брат и враг Карл, король шведский, будь то кто иной! А ныне?!
– Душу русскую потеряли мы ныне! – воскликнул Урусов, быстро облизнув верхней, чуть выступавшей губой нижнюю, маленькую.
– Значит, тебя только душа наша заботит? Тело – бренно? Так, что ль?
– Тело духу принадлежно, государь. Как на наше тело надеть аглицкий камзол, да прусский ботфорт, да французский шелк-батист, то и душа переменится! Мы долгие века свое носили, домотканое; своим умом жили, не басурманским; свои дома рубили – окном во двор; свой порядок в доме блюли – жен на поруганные взгляды не выставляли; не чужие читали книги – свои!
Беринга как человека морского, то есть сугубо определенного в решениях, всегда поражала манера русского царя «лить» фразы, строго следуя логике, причем, как отмечал неоднократно капитан, тот строил свои рассуждения наподобие спичей, которые произносились при дворе князя Багратиони, – самое важное, основное, ударное, подчас противоположное, казалось бы, строю всего предшествующего рассуждения, – у д а р я л о в самом конце. Поэтому Беринг внимал каждому слову Петра, каждой интонации, фразе, – пустых не было, всякая несла смысл и тонкость.
Петр вернулся к столу, продолжил:
– Ватикан сугубо хранит свои тайны. Однако же чем объяснить столь определенное движение Цезаря на север и запад? А Барбароссы, наоборот, – с севера на юго-восток? Полагаю, что толчком к Барбароссовым кумпаниям был Птолемей, ибо его консепсия до сей поры во многом истинна: «Кто владеет морями, тот правит миром». Не могло не пугать западных европейцев и то, что Птолемей писал о «варварах», причисляя, понятно, и нас к ним. Произошло, коли хочешь, некое смыкание идей Цезаря и Барбароссы, не говоря уж о папе Иннокентии Третьем, отце крестовых походов, в их желании видеть Европу единой, растолкавшей все иные племена и народы. Сдается мне, что крестовые походы были не чем иным, Витус Иванович, как кумпанией по выходу Западной Европы в подбрюшье Азии, в Византию, откуда открыты все пути на Восток. Прогляди схемы их движений, и ты убедишься, что версия моя не лишена некоторого основания. Марко Поло не просто венецианский Беринг, не только искатель новых земель; я склонен считать его талантливейшим папским лазутчиком, прознавшим путь через земли варваров в империю иноцветных. Китай не был страшен в ту пору папскому двору: только у наших художников, Ивана Никитина с Танауэром, разные краски, смешиваясь, являют новое качество. О смешивании китайцев с европейцами Ватикан не помышлял и не помышляет, понимая, что отталкивание сильнее притяжения, особливо в вопросе племенном. Марко Поло прознал и про Урал, и про пути туркестанские, и про Каспий, и про Понт Эвксинский. Ватикан дела свои впрок готовит, и не тогда ли еще возникла мечта отправить в Поднебесную миссионеров, дабы окружить нас, русских, неким общим фронтом: с западу – единые нам по крови поляки с чехами, подданные католичества, с юга – мусульмане, с востока – либо буддистские богдыхане, либо – коли успех будет сопутствовать Ватикану – желтые католики. Сколь тут ни бейся, как ни рубись через Балтику к Ганзе и Лондону, все одно силы государства станет высасывать оборона западных, южных и восточных границ. От Иерусалима, куда так алчно смотрел Ватикан, до Китая – через Персию – рукою подать. Почему я и полагаю, что твой поход на крайний Восток должен не токмо поиском новых островов ограничиться, не одним лишь охранением наших богатств в дальней Татарии, но и поиском удобного сообщения с Америкой, открытой Колумбом…
– Полагаете обратить Новый Свет в нашего союзника? – спросил Беринг.
– Кто не дерзает, тот проигрывает, Витус Иванович. Почему нет?
– Там дикость царствует, там индейцы бьются против британской и гишпанской короны, там зыбко все, государь…
– А у нас сто десять лет назад тому, в году смуты, не было зыбко?! А во время ига?! Но ведь и тогда Ватикан внимательно следил за тем, что происходит в Московии, и после первой же победы начал слать послов и к Калите, и к Василию, а Иван Третий и вовсе сочетался браком с Сонькой Палеологовой…
– Но ведь она была православной…
– Европейское православие – игрушечное, Витус Иванович; только в нашей державе, суровой климатом, лежащей на берегу Ледовитого океана, в него верят, потому как из-за нищеты нашей лишь церква праздник приносит людишкам, надежду, упование на счастье на том свете.
– А ну как нищету искоренить, государь?
– Что ж, русский Лютер может появиться, не спорю, но вера ноне – неистребима, таков мой народ.
– Папы во время походов такое же говорили о западных европейцах, а сколь потом новых религиозных школ создалось?
– На святое голос не подымай, Беринг!
– Сами ж призывали меня к спору…
Петр усмехнулся:
– А ты колюч.
– Попробуй будь иным, в сей же миг схарчат!
– Ладно, ершись, только открой мне российский путь в Новый Свет, это главный смысл твоей экспедиции, но про этот главный смысл только два человека знают: ты да я. О будущем думать надобно загодя, побеждает тот, у кого есть могучий союзник, а могущество определимо двумя параметрами: обилием земель и множественностью народа. У нас его тьма, чуть что не восемь миллионов, оттого и боятся нас… За океан дорога из Гавра дальняя и опасная, а все одно едут – начинать с чистого листа охочи многие; Америка – воистину чистый лист; мы тоже начисто Питербурх зачали, в этом наше сходство. От нас, коли все толком разведать, путь в Америку легок, безопасен и выгоден. Знаю, что и от этой моей препозиции многие шарахнутся, но Спиноза был прав, утверждая: «Верум индекс суй ет фалси»; именно так: «Лишь истина – пробный камень как себя самой, так и лжи».
Помолчав, Беринг словно бы себе заметил:
– Государь, короткую фразу, как и простую мысль, легче понять множеству; вы же мыслите высоко и сложно, говорите как философ, уповая лишь на таланты, восхищенные вашим гением. Не слишком ли рискованно?
– Витус Иванович, коли в политике подстраиваться лишь под малых – умом и ростом, – тогда не Русью надобно править, а каким-нибудь княжеством, которое мечтает о том, чтобы удержать существующее. Мы же будущее своего народа иначе видим.
Часть II
«Сэр! Мое предыдущее донесение, датированное днем тридцатого декабря года 1724-го, посвященное сложной ситуации при дворе русского императора, требует внесения корректив, а поскольку Вы приучили меня к мысли, что не ошибка страшна, но упорствование в оной, я полагаю своим долгом отправить с нарочным это короткое донесение.
Суть в том, что дипломаты парижского двора, а также кавалеры из Нидерландского королевского посольства в беседе с моими людьми вчера, после ассамблеи у графа Толстого, весьма подробно исследовали состояние здоровья Петра Первого; говорили, что, мол, русский государь хвор и его поездки минувшей осенью на воды вполне могут служить тому подтверждением.
Все это так, но капитан парусника «Мэри Лю», знакомый Вашей службе Джеймс Ричарде, поставляющий Двору вино «Эрмитаж», доложил мне, что Петр проводил на борту его корабля самоличную дегустацию и был в отменном здравии; весел; пил зело, не как человек, организм коего источен изнутри тяжким недугом.
Я, как и положено лазутчику Вашей, сэр Дэниз, выучки, счел за долг провести исследование мнений, столь разных, и мне открылась прелюбопытная картина: посколько аналоги позволяют понять явление более, чем дерзкое предположение, нелишне вспомнить, что русские государи – так было с Иоанном, прозванным Грозным, – накануне резких поворотов своей политики, будь то внешний ее аспект или внутренний, предпринимали шаги, кои долженствовали посеять недоумение среди подданных, породить в них желание определенности и ясности. Иоанн сказывался больным, покидал Кремль, отказывался от царства, ожидая, как простолюдины и армия ответят на демарш такого рода.
Мои вновь приобретенные русские друзья полагают, что Петр начал именно такого рода кумпанию, однако же каковы его истинные планы, никто предположить покудова не может, слишком уж неожидан быстрый ум русского государя, слишком резкими бывают повороты его курса.
Тем не менее, сэр Дэниз, даже не будучи в состоянии сообщить, что намечается в северной столице империи, я почитал себя обязанным доложить Вам о том, что ныне представляется наиболее интересным.
Остаюсь, сэр, Вашим покорным слугой.
Питер Киберлэнд
Санкт-Питербурх, генваря 1725, день седьмой».
* * *
«Сир!
Мои друзья, весьма близкие к могущественным вельможам государя, сообщили, что Петр не далее как следующим летом намерен провесть переговоры с Турцией, дабы решить – по возможности – спорные вопросы, ибо всем в Питербурхе ясно, что покусительства Оттоманского двора на Персидские земли страшат императора, поелику за сим видит он угрозу христианскому Кавказу, особенно Армянским и Грузинским землям. Говорят, что истинной причиною прошлого персидского похода Петра была единственная цель: отнюдь не приобретение новых земель за Каспием, но лишь удержание тех княжеств, кои входят или же тяготеют к его державе.
Понятно, что Париж, стоящий постоянно за союзнической ему Турцией, делает все во имя того, чтобы подтолкнуть своего симпатизанта на Восток, дабы, пользуясь смутою, царящею в Персии, захватить ее земли и таким образом продлить свою границу с Россиею за Каспий. Сие не может не нанесть урона казне Петра, поскольку он должен будет – в случае успеха его противника – держать сильное войско для охраны своих южных границ, что есть разорительно для экономики державы. Поскольку же Петр до сих пор не смог добиться дружественного союза с Людовиком тот делает все, чтобы подвигнуть Турцию к новому походу против России или же Персии, что равнозначно удару по России.
Сие заставляет меня думать, сколь угодно это нашей политической доктрине, ибо, узнавши Россию близко, могу утверждать, что победить ея силою оружия невозможно, а озлобить, превративши в вооруженный лагерь, весьма и весьма просто.
Меч достать из ножен легче, чем вложить его – без крови – обратно.
Осмелюсь, Сир, высказать суждение, суть которого кроется в том, что искать ключи к ослаблению – в наших интересах – империи Петра надежнее не вдоль по его границам, но внутри державы, ибо по сей день здесь существуют силы, кои не устают твердить про то, что смысл России не в европейской или же южной ея политике, но лишь в делах домашних, внутренних, обращенных на охранение древних традиций, столь угодных боярским консерваторам, бегущим дела, кои почитают они суетным и недостойным величия. В случае, ежели Вы, Сир, всемилостивейше разрешите мне провесть беседы с Долгорукими, выступающими против реформ Петра, и с Голицыным, который, сказывают, имеет свой, особенный взгляд на будущее империи, я не премину встретиться с ними для подробного обсуждения дел. Сказывают также, что – с противной стороны – вельми и вельми интересен для нас Петров любимец Остерман.
Остаюсь Вашего Высочества покорнейшим слугою,
Зигфрид Дольм».
* * *
8 января 1725 года.
1
В гавани пахло дегтем; самый любимый с детства запах; потешный ботик сразу же вставал перед глазами; все связано воедино в жизни нашей: запах – образ – мысль; одно слово – память, а сколько же оно вмещает в себя! Ботик – запах озера – чумазый Алексашка (мин херц, сукин сын, неужели ж дружбу продал?!), ночные ужасы, когда, затаившись, ждал – вот ворвутся стрельцы и айда сечь головы; кровь брызжет; вопль стоит, матушка, посинев щеками, бьется на каменных плитах.…Петр журавлино вышагивал по пирсам, глядя вроде бы только перед собою, как вдруг, словно бы споткнувшись обо что-то невидимое, встал, как замер.
– Что в тюках? – ткнув тростью в грубую британскую мешковину, спросил государь таможенного ассистента Акимкина, покорно семенившего сзади, рядом с адъютантом Суворовым.
– Еще не вызнал, – с торжествующей искренностью в голосе отозвался Акимкин, и Петр сразу понял, что смотритель врет: все знает, черт.
Повернувшись, государь легонько ударил Акимкина тростью по бедру и сказал тихо:
– Ну?
– Да неведомо, неведомо мне, господи! – взвыл Акимкин, но, угадав, видимо, движение руки царя за долю мгновения перед тем, как он снова взмахнет палкой, воскликнул:
– Не знаю! Не знаю, хоть сдается, сукна привезли из Ливерпулю!
– Кому?
– Ну вот хоть казни…
Петр резко поднял трость, и Акимкин ответил упавшим голосом:
– Купцу Гордейкину.
Петр процедил сквозь зубы Суворову:
– Гордейкина бить кнутом и гнать в Сибирь с позволением поставить там торговое дело, но без праву продавать заморские ткани, кои русским урон нанесть могут… Тварь, скот, сколь сделано, чтоб своя суконная мануфактура набрала силу на благо отечеству, а он англицкий тонкий материал, вишь ты, несмотря на таможенный запрет, тайком в лавку к себе тащит! А ведь ворот рвет на себе: «Я – истинно расейский! Купец из Москвы! Для меня благо отечества всего превыше!»
– Он с Твери, не московский, – заметил Суворов.
– Сколько с него взял? – спросил Петр Акимкина. – Не лги только, Фома, я тебя из дерьма поднял – в него ж и верну…
– Да не брал я ни деньги, ни деньги не брал! – тонко запричитал Акимкин. – Черт меня попутал! Гордейкин-то говорит, мол, не сукно это, а матерьял, а я почем знаю, какой именно матерьял в каждом тюке? Не вспорешь же!
– Сколько взял? – повторил Петр.
– Кожу сдери – ничего не брал, вона табаку он мне привез, голландского, я с нашего чихаю и кашляю…
– Фома, ты ж знаешь, что мне купец Гордейкин всю правду откроет. Он про отца родного мне скажет, лишь бы кнута избегнуть! Повинись, Акимкин…
Тот бросил шапку под ноги, скинул в грязь свой кафтан, затрясся аж:
– Стегай кнутом – не брал, и все!
Денщик Суворов уважительно заметил:
– Взял, видно, много, но не откроется, жила крепкая.
Петр усмехнулся:
– За то и держу супостата.
Акимкин, поняв, что пронесло, начал браниться, зло задирать купцов, капитанов, господ вельмож, власть; но смотрел все же при этом на государя выжидающе, жалостливо, со слезою.
Петр огладил острые усы и приказал:
– Мешки взрежь, сукна бросишь в воду, прорубимши прорубь!
– Сделаю, батюшка!
– Вот и делай, я подожду. И каждый отрез при мне проколи тесаком, да с поворотом, чтобы дыра осталась. А коль решите без меня ливерпульский матерьялец со дна поднять, высушить да в Тверь отвезти, дабы несмышленышам моим из-под полы сторговать задешево, – простись с жизнью… Суворов, один мешок брось-ка в коляску, он нам с тобою для казенного дела пригодится, только аглицкую мешковину сдери и тонкое сукно оберни российским матерьялом, чтоб пожалостливее да победнее выглядело, да отыщи здесь рулон нашего сукна, рубах пару и тулупов.
…Петр не ушел в контору до той поры, пока Акимкин не покидал в море все отрезы, исколовши их предварительно тесаком, шепча при этом слезливые проклятия.
…Капитан-президент петербургской гавани Иван Петрович Лихолетов видел в окно, как государь гонял своего любимца Акимкина (тот отличился под Полтавою, а затем выучил в Голландии навигационные науки и весело бранился с иностранными капитанами, торгуя с них более золота за быструю и добрую разгрузку, хорошее место на причале и чистый пакгауз, все деньги вносил в казну; Петр это знал, ценил высоко, потому только и прощал «маленькие шалости» с табачком от купца Гордейкина). Лихолетов опасался, как бы государь, вконец разгневавшись, не столкнул Акимкина в ледяную воду, но пронесло, из конторы не вышел, и не потому, что боялся попасться на глаза, а оттого, что государь не любил, когда перед ним лебезили; уважал достоинство в себе, это же превыше всего ценил в окружающих; тех, кто бегом к нему через лужи бег, почитал за дремучих холопов, наивно полагавших, что, называя себя дурьими, шутовскими именами да бухаясь в грязь ниц, тем изображают истинную преданность отечеству и царю.
На сдержанное приветствие Лихолетова государь не ответил, сел на высокий подоконник, струганный как в Англии, – чистое дерево, промазанное маслом, – и сказал грозно:
– До каких пор взятки будет брать твой прохиндей?!
– Мой прохиндей – твой подданный! Взятки берет не он один, а все, и будут брать до той поры, покуда служат букве, а не делу.
– Ты что ж такое несешь, а?! Ты что, взятку оправдываешь?! Лихоимство?! Побор?!
– Я не оправдываю, государь, я объясняю… Ты вон только скажи своему кухмайстеру, что каши хочешь али мяса кусок коровьего, – тебе и гречки сварят, и мяса; повелел своему камергеру для дочек сапожки стачать – тут как тут сапожки, загляденье – носы наверх и бисером расшиты! А у Фомы Акимкина сын на двор не выходит – не в чем, бос. Жалованье уж как год нам казна не платит, а и платила б, все одно не хватило бы на кашу и на сапожки! Либо на стол, либо на одежку! Копейкой твоей сыт не будешь, с гроша не оденешься…
Петр вздохнул:
– Все вы здоровы разнос государству давать, а кто б выход предложил, першпективу…
– Ты, государь, меня принудил ученье постичь, благодарен тебе за это, через тебя искусство математики и химии постиг, а ни одна из этих наук без логики невозможна – для того латынь учу в старости… Не гневись, скажу так: правишь ты не по науке, а по одному лишь гению своему. Геометрию ты нам велел постичь, сам экзамены принимал, а что ж ныне государственной геометрии бежишь?!
– Это как? – несколько даже оторопел Петр. – Ты что говоришь, Иван? Разумеешь, что говоришь, али нет?
– Говорю, что думаю! Сам приучил! Твое слово – закон для меня… Ты смотри, что ноне выходит в державе, государь: ты норовишь с господами вельможами сам всем править – суконными мануфактурами, и аптекарскими товарами и флотом, и ассамблеями ночными, и купецкими ремеслами, и фасонами, кои надлежит подданным твоим перенимать, и длиною париков, и очередностью блюд за столом… Да разве ж можно такое?! У тысячесильного мочи не хватит, не то что у тебя! Ты себе главное оставь, государь! Ты флот себе оставь с армией, да законоположение, да иностранную коллегию, да образование с финансами, но дозволь же, ради Христа, фабриканту мануфактурой заниматься без подсказов твоих чиновных людей; мастеровые пущай по своему деловому – тебе подотчетному – усмотрению берут умелых людей и счет ведут с ними сами, ты лишь срок им дай и цену назови, пущай не бумагою, но делом отчитываются перед тобою! Дозволь строителю самому дела с плотниками ладить! Прикажи купцу барышом отчет давать в казну, а не взятку волочь в коммерц-коллегию, потому как в той коллегии такие же люди сидят, кои запретить все могут, а вот честно заработать, то бишь в долю войти с рудных дел мастером, портным али купцом, – что казне выгодно, а потому государству резон есть, – никак не вправе, оттого и получается взятка, сами ж к ней толкаем, а голландец с немцем злобствуют: «Русский – от природы вор!» А он не вор, русский-то, он добряк от природы и работник, только стало так, что руки ему повязали жгутом, а развязать никак не хотят… Эх-хе-хе, государь, казни, не пойму, зачем тебе на себя все брать? Пусть – согласно науке, по геометрии – не на тебя одного весь груз отечества давит, а и на свободных твоих подданных. Ты направление мыслям да границу империи береги, да науки вводи, да казну множь. Чем богаче у нас каждый станет, тем держава будет мощней… Оттого, что все нашему человеку воспрещено от века, кругом одни «нельзя», неподвижность плодится и страх, а посему – леность и постоянное желание жить по приказу. «Ты прикажешь мне, а я, глядишь, покряхтемши, выполню спустив рукава, от приказной работы мне выгоды нету, мне б форму соблюсти да отчет сделать»… Ну ладно, ты – Петр, твой указ умному да ученому – люб, а коли на трон другой придет? Тогда что? Ждать, покуда помрет? На неведомого нового уповать? А кто он? С чем идет? Верен ли твоей задумке или совсем у него на уме иное? После долгой паузы Петр заметил:
– Дерзок ты.
– Правдив.
– Одно и то же.
– Тогда прости.
– Расспроси-ка аглицких и португальских капитанов, – задумчиво сказал Петр, – кои в Великую поднебесную китайскую империю товар свой возят, – что за страна, каковы тамошние коммерсанты, что за нравы на побережье, разнятся ли от обычаев континентальных, сколь сильна ихняя вера, есть ли там опора церкви ватиканской?
– Исполню… Но сей миг я другое в разговоре с капитанами слышу: страшится тебя Европа, больно силен…
Петр пожал плечами, стал оттого еще больше ростом:
– Страх в государевом деле не помеха, особливо когда дурни его испытывают али честолюбцы… Плохо, когда умный боится, он тогда думать перестает, а сие – державе убыток…
– Державе убыток оттого, что казна все в своих руках держит, – нет человеку простору для деятельности: ни мануфактур поставить по собственному, а стало быть, государственному уразумению, ни трактир открыть – все ноги обобьешь, пока бумагу получишь, ни постоялый двор или лавку для какого товару…
– Врешь! – как-то устало, а может быть, даже сочувственно Лихолетову возразил Петр. – Коли с умом и весомо обратиться, коллегия не откажет умелому человеку ни мануфактуру поставить, ни лавку открыть или постоялый двор при дороге. Я ж знаю, напраслину не говори!
– Государь, – вздохнул Лихолетов, – это тебе реляции из коллегии пересылают, что, мол, возможно, а ты пойди да сам попробуй разрешение получить! Замучат тебя, завертят, малость тебе твою же докажут, и все оттого, что у нас лишь один человек решает за всех – ты! Кому охота твое право на себя примерять? Ан не угадает?! Ты ему за это по шее – и в острог! Нет уж, лучше не разрешать – за это ты побранишь, но голову на плечах оставишь: у нас ведь только за «да» голову секут, за «нельзя» – милуют!..
2
Во двор острога, что при тайной канцелярии, татей и злоумышленников, приговоренных к отправке в Тобольскую крепость, выгнали поутру, покуда еще тюремное начальство отдыхало после ассамблеи. Кандальники были построены на плацу, кованы по рукам и ногам; фельды лениво, в который раз уже, перекликали имена каторжан, экзаменовали на рядность и парность; томительна жизнь служивого человека по острожной части – ему хоть бы чем заняться, а занятия нету, вот переклик и есть утеха от скуки.Увидав Петра, вышагивающего по темному еще плацу, старший из фельдъегерей восторженно поднялся на мыски и высоко прокричал:
– Слу-ша-а-ай!
– Чего слушать-то?! – глухо оборвал его Петр. – Глядеть надо было зараньше, покуда я шел, глаз обязан поперед уха быть, – попомни сие! Где Урусов?
– Пятым во втором ряду, – ответил фельдъегерь срывающимся от счастья голосом: когда еще такая честь выйдет, чтоб с государем говорить!
– А ну, ко мне его!
– В подвал? Для пытки?
– Нет. Сюда.
– Из пары выпрячь? Он ведь у нас с другими татями в упряжи.
– Сколь их там?
– Тринадцать душ, чертова дюжина, – для того, чтобы позор и бесправие цифирью подчертить.
– Ну-ну, – усмехнулся Петр, – отчеркивай…
Придерживая шпагу одной рукой, а второй – не по размеру большой парик, фельдъегерь рысцою бросился через плац к воротам.
Петр не смог разобрать длинные, свирепые слова команды, которую тот прокричал, но каторжане, видимо, поняли его сразу, глухо загрохотали через плац деревянными колодками и, подбежав к государю, замерли.
Петр кивнул фельдъегерю:
– Ну-ка, изволь пригласить сюда денщика, господина Василия Иванова Суворова, – он коня моего чистит возле шлагбаума, и донеси сюда тот узел, что в двуколке лежит, в ногах.
Фельдъегерь – по-прежнему аллюром – бросился к шлагбауму, а Петр, обведя тяжелым взглядом серые, истощенные лица каторжан, заметил:
– Главного, дурни, добились – скоро вновь бородами обрастете, души свои потешите… Кто здесь Урусов?
– Я, государь, – чуть шепеляво ответил голубоглазый блондин с поразительно маленьким, совсем не мужским, а скорее детским еще ртом.
– Ну, Урусов, повтори открыто при честной кумпании – пытать тебя более не станут и головы не посекут, – что ты возле церквей людям говорил?
– Говорил и повторять буду, что губят народ русский! Повторял и говорить стану, что нехристи немецкие да аглицкие взяли нас всех в кабалу и ростовщичий рост – из рук антихриста!
– Это с моих, выходит, рук?
– С твоих, государь!
– Грамоте учен, Урусов?
– Нашим книгам, кои древними буквицами рисованы, душа моя предана.
– А что в тех старых книгах напечатано про то, какой была Россия двадцать лет тому назад? Рисовано ли в тех книгах, где границы нашего государства простирались?
– Не книжное это дело, государь.
– А чье же?! – смиренно удивился Петр. – Ты ведь по России скорбишь, а державу и ее честь определяет размер территории и величина народонаселенности! Когда антихрист Петр на трон пришел, ты морей не видел. Питербурх на страх врагам не стоял, Азов словно штык был нам в подбрюшье! Ты Ригу – города, ныне нашего на века, – трепетал как форпоста, любезного для европейского завоевателя, будь то хоть наш брат и враг Карл, король шведский, будь то кто иной! А ныне?!
– Душу русскую потеряли мы ныне! – воскликнул Урусов, быстро облизнув верхней, чуть выступавшей губой нижнюю, маленькую.
– Значит, тебя только душа наша заботит? Тело – бренно? Так, что ль?
– Тело духу принадлежно, государь. Как на наше тело надеть аглицкий камзол, да прусский ботфорт, да французский шелк-батист, то и душа переменится! Мы долгие века свое носили, домотканое; своим умом жили, не басурманским; свои дома рубили – окном во двор; свой порядок в доме блюли – жен на поруганные взгляды не выставляли; не чужие читали книги – свои!