Когда Германия начала военные действия против Советского Союза, венгры изгнали 11.000 карпато-русских евреев на украинскую территорию. Все они были убиты в конце августа 1941 г.
   С тех пор в Венгрии не было ни погромов, ни высылок вплоть до марта 1944 г., когда вслед за введением немецких войск в эту страну в ней было образовано нацистское правительство.
   26 марта два члена венгерского фашистского движения "Скрещенные стрелы" были назначены заведующими еврейского отдела при министерстве внутренних дел, Эйхман прибыл лично, чтобы руководить делом уничтожения. Между 24 апреля и 5 мая в ходе массовых облав было арестовано около 200.000 венгерских евреев.
   15 мая в концентрационных лагерях и гетто Венгрии и Трансильвании томилось 320.000 евреев, и аресты не прекращались. В тот же день начались транспорты в Освенцим, и до 30 июня было выслано 380.000 человек.
   Не менее 300.000 из них было убито в течение сорока шести дней. Эйхман старался организовать и дальнейшие высылки, но давление, производившееся с разных сторон на регента Хорти, перемены в составе венгерского правительства и переговоры с Советским Союзом о капитуляции ослабили влияние гитлеровцев. Все же, когда Красная Армия уже стояла у ворот Будапешта, немцы успели арестовать еще 40.000 венгерских евреев и угнать их в Австрию. Лишь немногие из них остались в живых." ldn-knigi)
   Ее совесть не знала покоя. Будто земля горела у нее под ногами. Она все время стремилась туда, по ту сторону границы... Но мы зависели от партизан. Им же были чужды наши желания и наши стремления. А мы почти лишены были возможности говорить с ними открыто. Наша официальная миссия, во имя которой мы здесь находились, не помогла нам проложить дорогу к желанной и истинной цели.
   А тем временем, мы исходили вдоль и поперек горы и леса партизанского края, и все время дивились великолепным пейзажем, на фоне которых происходили восстания и сражения. И сильные душевные переживания - от гнетущего чувства отчаяния до окрыляющего чувства восхищения - попеременно сменяли друг друга.
   Как-то раз мы оказались на партизанском вечере. Сюда стекались толпы партизан и партизанок в форме, с портупеей. В селении - праздничный шум веселящихся воинов. Мы - делегация из четырех человек - входим в зал, и все встают, бурно аплодируя представителям "могучей империи" (официально мы представляли Англию). И сердце еще сильнее {294} гложет тревога за судьбу нашей секретной тщательно маскируемой миссии.
   Мы уже знакомы с группой высших офицеров, и вот один из полковников предлагает Хане взойти на трибуну и выступить перед народом. Я сопровождаю Хану, чтобы перевести ее речь на один из языков этой страны.
   Каждая фраза встречается собравшимися с воодушевлением и тонет в бурных овациях. А в конце, после концерта, стихийно образуются хороводы и начинается пляска. Есть какая-то могучая сила в ее необузданной радости и зажигательном ритме. Приятно смотреть на партизан и партизанок, самозабвенно исполняющих нечто похожее на нашу "Хору". Их оружие на плечах, а к поясу каждого прикреплены 4-5 гранат, которые качаются в такт пляске. Мгновение - и Хана ныряет в один из хороводов, растворяется в нем, и в безудержном огненном танце дает выход пылающему в ней огню.
   Немногие часы разрядки сменяются часами страшных и жестоких потрясений, когда мы находимся под огнем неприятеля и смотрим в лицо
   смерти.
   В наших странствованиях как-то мы оказались вместе с партизанским отрядом в пограничной деревне на вражеской территории. Неожиданная атака. Град пуль посыпался со всех сторон на деревню. Партизанский отряд отступает, спешит укрыться. Отступление переходит в беспорядочное бегство. Людьми овладевает паника. Некоторые бросают оружие и стремглав {295} скатываются с горы, даже не оглядываясь назад. И мы неожиданно оказываемся здесь в одиночестве, последними, оторванными от всех и окруженными врагом...
   Мы тоже скатываемся вниз по склону и бежим по открытой для огня равнине, - он ведется с гор. Мы стремимся догнать своих, а прикрытия нет. Кругом разносятся страшные вопли беззащитных граждан - их караван с домашним скарбом, детьми и стадами - тоже оказался под огнем. Вопли раненых, стоны умирающих, беспомощно валяющихся на земле, прорезают воздух... Это какой-то ад. Во время сумасшедшего бегства ради спасения жизни люди забывают обо всем. И вдруг я вспоминаю, что потерял из виду Хану, не знаю, где она, что с ней. Останавливаюсь на мгновение, поворачиваю голову и вижу, что она изо всех сил бежит за мной и тяжело дышит. Среди града пуль и шума битвы инстинкт самосохранения гонит нас дальше и дальше. И совершенно обессиленные, на последнем дыхании, мы добегаем до лесочка, где нам кажется, что мы в относительной безопасности, и в изнеможении падаем на землю - спасены!
   Спустя некоторое время мы лежим под кустами, молчим и напряженно прислушиваемся. И сюда доносится неумолкающие очереди выстрелов, стоны раненых. Наше оружие на взводе. Внезапно показывается на горизонте группа нацистов, и палец тянется к спусковому крючку, чтобы всадить в бандитов пулю. Но Хана - она снова обрела хладнокровие и уже вполне {296} владеет собою - тихо удерживает мою руку и шепчет с большой внутренней силой: "Отставить... Не стрелять!". И глаза ее напоминают мне о том, что в сумятице едва не было упущено: наша цель - спасать братьев. Нельзя легкомысленно сейчас рисковать главным.
   Вспоминаются аналогичные ситуации. Мы, четверо, лежим одинокие, оторванные от всех в густом лесу за стволами деревьев с оружием на взводе. Сердце трепещет от возможной встречи с летучим отрядом нацистов, которые прочесывают леса и ищут партизан. То были минуты, когда мы находились на краю гибели, и сердце ждало чуда и надеялось на чудо. Только оно одно могло спасти нас...
   Вот они, нацистские солдаты уже на опушке леса. Они стреляют во все стороны. Мы их хорошо видим, но они нас не замечают. Никогда не исчезнет из моей памяти тот удивительный покой, который был на лице у Ханы. Время от времени я украдкой глядел на нее и видел ее лежащей с наведенным револьвером в руке, а в глазах - какое-то неземное сияние. И внезапно душу захлестывает чувство восхищения этой еврейской девушкой, одной из немногих, которая добровольно и сознательно взвалила на свои хрупкие девичьи плечи груз такой жестокой и суровой ответственности. И откуда берутся столь могучие душевные силы ?
   ... Еще одно жестокое переживание, уже чисто еврейское. Однажды вечером мы оказались в одной деревне и здесь встретились с {297} партизанкой. Когда она показалась на пороге нашей комнаты, я был потрясен, так как сразу же узнал ее! В далекие дни моего детства мы дружили и вместе игрались. Мы жили на одной улице в столичном городе. Страшные годы наложили на нее свой отпечаток, и в волосах ее белели седые пряди, хотя она была еще молодой. Во время нашей беседы сердца постепенно оттаяли, открылись, и партизанка выдала нам свой секрет: она - еврейка! Сердца наши бились в унисон, когда было сделано это открытие, когда выяснилось, что все мы евреи, и какое-то особо приподнятое настроение царило в тот вечер. Она развернула перед нами кровавую страницу страданий евреев диаспоры, а мы, которых она вначале приняла за чужеземных офицеров, передали ей привет от нашей общей, возрождающейся к новой жизни родины. Хана была потрясена этой встречей. Спустя день-два она передала мне на хранение свое четырехстрочное стихотворение, в котором пылало святое пламя ее чистой души, отданной на алтарь отечества. Стихотворение это начинается слова. ми: "Благостно спичке...".
   В конце концов, настал день, которого Хана ждала с таким нетерпением день перехода границы. После непрерывного четырехчасового марша мы оказались в пограничной деревне. Мы сидели в комнате вместе с двумя евреями из {298} венгерского подполья, которые прибыли сюда, чтобы связаться с нами и действовать совместно. Мы заняты последними приготовлениями, а я, признаться, лишился покоя. У меня не было ощущения, что сделано все для безопасности Ханы при переходе границы, но откладывать его нельзя было. Она категорически отказывалась повременить и дожидаться благоприятной обстановки. Все мои попытки уговорить ее ждать еще некоторое время не увенчались успехом. Она решилась идти даже одна, без сопровождавших ее лиц и без необходимых документов. Не было никакой надежды удержать ее даже на несколько дней.
   Настроение было у Ханы хорошим. Она со всеми перебрасывалась шутками. Особенно нравилось ей "трепаться" с единственным офицером-неевреем, который был в нашей группе. В шутливой форме она "взыскивала" с него старые долги, заразительно при этом смеясь, но за внешним легкомыслием в ее словах ощущалась большая серьезность и сосредоточенность.
   Мы очень рано поужинали и сразу затем Хана попросила меня выйти во двор, чтобы мы могли спокойно и без помех обсудить некоторые вопросы, связанные с ее заданием, и договориться о связи. Мы расхаживали по дорожкам садика, примыкавшего к дому, и повторяли еще и еще все возможные виды, формы и способы передачи известий, встречи, шифра и т. д. Договорились, что ключом для расшифровки тайнописи будет нам служить фраза {299} "Гакибуц Гамеухад Седот-Ям-Кесария" ("Объединенный кибуц Седот-Ям - Кесария").
   Она еще раз попросила меня достать для нее цианистый калий, но я заупрямился, и категорически отказался дать ей его. Я знал, что если мы преодолели все сомнения и согласились на ее отправку, мой долг усилить в ней чувство уверенности, приободрить ее и категорически исключить такие факторы, которые могли бы поколебать ее мужество.
   Хана просила меня не провожать ее до границы, и я подчинился. Она была уверена, что мы не имеем права находиться все вместе, без особой необходимости, в опасной зоне. Один из нашей группы, во всяком случае, должен быть в относительной безопасности, дабы он мог продолжать действовать, даже если она будет схвачена.
   В 7 часов вечера в нашу комнату вошел командир партизанской группы, которому было поручено сопровождать Хану и помочь ей пересечь границу. Он сообщил нам, что через четверть часа мы тронемся в путь. Особенно веселой была Хана эти последние четверть часа; вся она была воплощением бодрости, внутренней свободы, уверенности в себе. Она безудержно шутила, рассказывала разные смешные истории, которые с ней случались, и слова ее дышали спокойствием, свидетельствовавшем о полной душевной готовности. Со стороны могло показаться, что она отправляется на большую увеселительную прогулку и сейчас очень счастлива, {300} так как о ней мечтала долгие годы. У меня не хватает слов, чтобы описать эти последние минуты ее пребывания в Югославии. Хана была. подобна весело струящемуся источнику - веселая, озорная, обаятельная. Она увлеченно рисовала нам картины будущего, говорила о том дне, когда все мы вернемся в Эрец-Исраэль в там все встретимся. "Когда все будем дома, возьмем вместительный автобус компании "Эгед" и совершим большую прогулку по стране. И, прежде всего, посетим те поселения, которые дали своих людей для нашей миссии. Там мы проведем вечера воспоминаний и расскажем о всем, что с нами приключилось, в том числе и о наших жульнических проделках. И, кроме того, мы объедем всю страну, от Дана до Беер-Шевы. Будем путешествовать целый месяц!".
   Мы вышли из дому, чтобы пройти с ней вместе часть пути, но вначале направились не в сторону границы, а в обратном направлении. Никто из деревенских жителей не должен был знать, куда мы идем, потому-то мы и пошли вглубь страны, в противоположную от цели сторону. Лишь в конце деревни мы распрощались. Все были взволнованы. Хана пожала мне руку, поблагодарила за проведенные вместе дни и со словами "до скорой встречи на вражеской земле" покинула нас. Я стоял неподвижно и провожал глазами молодую израильтянку, уверенно, шагавшую навстречу неизвестности. В том месте, где шоссе сворачивало и скрывалось от наших взоров, Хана остановилась, повернулась к {301} нам лицом и помахала рукой.
   И в моих воспоминаниях всплыл кружащийся в небе самолет в ту напряженную минуту, когда я должен был прыгать с парашютом, взмах руки Ханы, поднятый вверх большой палец - излюбленный ее жест, символизирующий удачу, сияющее лицо и ободряющая сердечная улыбка.
   Я не знал тогда, что мы больше никогда не встретимся.
   Реувен Дафни
   {302}
   МОЯ ДОЧЬ АНИКО
   Вот уже много лет мне не дает покоя мысль- временами возбуждаемая материнским чувством, временами же внушаемая сознанием долга - написать воспоминания о моей дочери Ханне. Не для широкой публики, а для того, чтобы установить - поскольку это вообще возможно - обстоятельства, условия и события, начертавшие и предопределившие ее путь к выполнению своей миссии. И хотя сама Анико, казалось бы, в общих чертах дает ответ на этот вопрос в своем дневнике и других произведениях, в ее жизни были детали, мотивы и роковые события, которые, оставшись неосознанными, с неудержимой силой толкали ее вперед по избранному пути; я же была в то время их ближайшей очевидицей.
   Нет большего горя в жизни - возможно, в силу явной бессмысленности и противоречию естественному ходу вещей, - чем горе родителей, переживших своих детей. Это горе усугубляется и нестерпимо обостряется, когда дитя гибнет на глазах у матери к при трагических обстоятельствах. С большим внутренним сопротивлением сопряжен и тот необычный случай, когда человек все же решается выйти из тесного круга отрешенности и со всей силой истины фактов предать гласности свои самые {303} горестные и дорогие сердцу воспоминания. Несмотря на все это, я, по просьбе издательства, попытаюсь выполнить эту задачу в той мере, в какой это позволяют рамки настоящей книги.
   ЕЕ ДЕТСТВО
   1.
   Первые годы детства Анико протекали в атмосфере душевной теплоты и жизнерадостности. Неизменный товарищ ее детских игр - брат Гиора - был годом старше ее, - и веселый смех, оглашавший детскую комнату, служил источником радости не только для родителей, но и для всей семьи. Созданию такой обстановки способствовали также бабушка Фини (моя покойная мать, жившая вместе с нами) и их отец, ежедневно на короткое время расстававшийся с миром воображения, чтобы рассеяться и освежить свою творческую мысль в обществе детей.
   Отец их был писателем и автором драматических пьес и комедий, пользовавшихся большим успехом. Работал он главным образом в ночное время. Ввиду этого, а также из-за болезни сердца, которой страдал еще в юности, он поздно вставал по утрам. Ежедневные игры и возня с детьми были неотъемлемой частью распорядка его дня, если не считать случаев, когда он был занят на театральных репетициях или когда его поднимал с кровати порыв {304} творческого пыла. В такие часы мы усаживались у отцовской кровати, и непрерывный поток рождавшихся экспромтом стихов и сказок лился из уст писателя, питавшего необычайную любовь к детям.
   Когда дети заболевали, мы убеждались, что сказки оказывали на них большее лечебное действие, чем прописываемые врачами лекарства; это особенно относилось к Анико, которая была более чувствительна, и ей иногда ночи напролет рассказывали легенды и сказки. Позднее мы узнали, что все эти сказки запечатлелись в ее памяти и оплодотворили ее воображение: уже в детские годы она проявила признаки самостоятельности, многосторонние интересы и самобытность духовного развития.
   В моей памяти все еще живо то утро, когда сидя у кровати отца, она пересказала ему всю программу праздничного вечера в народной школе брата Гиоры, на котором присутствовала и она, Анико, которой было тогда пять лет, слово в слово воспроизвела все увиденное и услышанное, сопровождая свой рассказ точными жестами и движениями; и отец подмигнул мне, давая понять, как поразила его дочь своим даром повествования. Больше всего она выделялась двумя качествами - способностью схватывать и умением образно рассказывать.
   Вот ранний эпизод, эпизод ребячески наивный и глубоко волнующий. Мы готовились отпраздновать четвертый год рождения Анико, и вечером накануне этого дня отец взял ее к себе на колени и спросил, какой подарок обрадовал {305} бы ее больше всего, - она ведь такая хорошая девочка и нам она тоже всегда доставляет радость и удовольствие. На это она ответила: "У меня есть просьба... я знаю, что каждая девочка должна любить своих родителей больше всего на свете; но если вы дадите мне свое согласие, я буду любить бабушку Фини больше вас". Согласие она получила в качестве "подарка" ко дню рождения. Сам подарок достался, разумеется, бабушке Фини.
   Мы нередко отлучались из дому, иногда даже на недели, и когда мы возвращались, бабушка давала нам полный "отчет" о поведении детей в замеченных признаках их развития за это время.
   Отец их, который чувствовал все время, что болезнь может преждевременно подкосить его, всячески старался обогатить детство и отрочество наших детей красивыми, полными радости воспоминаниями, увеселительными прогулками, посещениями зоологического сада и особенно детского театра "Дяди Оскара" - мастера развлекательной детской сказки, которой он давал сценическое воплощение своей гениальной игрой. Но, больше всего, дети дорожили теми часами досуга, которые отец щедро отдавал им, играя с ними в детской комнате.
   Но внезапно счастливой поре детства пришел жестокий конец: майским утром 1927 года сердечный приступ оборвал жизнь их отца, когда ему было всего лишь тридцать три года.
   Всего несколькими днями раньше он был поглощен работой над одной из своих пьес, которая {306} лишала его сна. Утром я наблюдала за ним в зеркало, которое находилось напротив его кровати, и видела, как он завязывает галстук, целиком погруженный в свои мысли и даже не глядя в зеркало. Я весело сказала ему, что он явно поправился после недавнего отдыха в известной водолечебнице у озера Балатон. Он неожиданно ответил: "А знаешь, мне думается, что я, в сущности, могу уже закончить свою жизнь. По правде говоря, я уже достиг всего, чего может достичь писатель-еврей у нас, в Венгрии.
   Я уважаемый журналист одной из самых больших ежедневных газет в стране (Газеты "Пести Хирлап", выходившей тиражом в 100 000 экземпляров, в которой он вел очень полюбившийся читателям постоянный юмористический отдел под названием "Веселые заметки".) и мои пьесы ставятся в одном из лучших театров, причем подбор артистов и распределение ролей производится по моему усмотрению. Еще не успели просохнуть чернила на моей рукописи, а ее уже ждут в типографии. Чего же более? Правда, двери Национального театра закрыты для писателя еврейского происхождения, но даже если бы они открылись для меня, я все равно предпочел бы мой театр, для которого и мои пьесы лучше подходят. Итак, что же дальше? Успех за границей? Кинофильмы? Деньги? Но что еще все это может мне дать? Право, мне уже можно уходить".
   Это был уже не первый наш разговор о {307} смерти. И не одно стихотворение из его наследия свидетельствует о подобном настроении безропотной покорности строгому приговору судьбы. Это настроение время от времени овладевало им, тогда как внешне он неизменно сохранял обычную веселость и неиссякаемый юмор.
   Подавив слезы, я сказала: "А мы? О нас ты совсем не думаешь ? Что будет с нами без тебя ?" - "Само собой разумеется, - ответил он, - это и есть самый больной вопрос. Детей я оставляю в твоих надежных руках". (О, знал бы он только, как заблуждался!). Нашу беседу о смерти он закончил шутливыми словами и ушел в свой кабинет.
   А спустя несколько дней пришло несчастье. Гиоре было тогда семь лет, а Анико шесть.
   О том, как восприняла Анико эту утрату, свидетельствуют написанные вскоре после этого стихи ("Печаль", "О вы, счастливые дети", "Минувшее счастье", две последние строки которого следующие: "Мне хотелось бы веселиться, но я не могу, тщетно мое желание"). Стихи написаны не рукою Анико, а продиктованы ею, так как в первом классе народной школы она еще не умела писать как следует. Ее первые стихи записаны красивым и аккуратным почерком бабушки Фини; в этих стихах нашли отражение как горечь утраты, так и другие чувства, которые под влиянием сильного душевного потрясения рано облеклись в ясную и четкую форму. Видимо, Анико унаследовала от отца поэтический талант, и нет никакого сомнения в том, {308} что талант этот, проявившийся уже в детских стихах, достиг бы в дальнейшем полного творческого расцвета.
   И в последующее время бабушка по установившейся привычке записывала каждое стихотворение девочки в маленькие тетрадки, а когда Анико уезжала в Палестину, она уложила их вместе с другими наиболее любимыми ею памятными предметами.
   2.
   О религии и еврействе дети ничего не слышали в детские годы, хотя их отец и я считали себя сознательными евреями и в обществе ассимилированных евреев или неевреев не скрывали своего происхождения, как это было принято тогда в Венгрии. Однако, мы не придавали значения внешним формам религиозного культа. Кредо моего мужа заключалось в подлинном гуманизме, которому он верно служил пером, словом и делами. Поэтому приобщить детей к основам веры и религии могла лишь школа.
   Уже в ранние годы детства Анико откликалась на любое еврейское движение. Впрочем, она активно участвовала и в других школьных мероприятиях. В школе она с первых же дней почувствовала себя как дома. Ее учительница в первом классе рассказывала мне как-то, что Анико является для нее настоящей помощницей в работе, и отлучаясь ненадолго из класса, она просит Анико подняться на учительскую {309} кафедру и последить за порядком. В таких случаях Анико рассказывала детям сказки и до такой степени приковывала их внимание, что все соблюдали полную тишину.
   Помимо школьного свидетельства, выданного Анико по окончании учебного года, крайне интересны и замечания, высказанные этой же учительницей, считавшейся отличным педагогом. Наблюдая за детьми, она воочию убедилась в том, что основные черты человеческого характера большей частью проявляются уже в детские годы; предсказания, сделанные ею исходя из этого в отношении Анико, впоследствии полностью подтвердились.
   От народной школы и до гимназии дети проводили послеобеденные часы игр совместно с учениками англо-венгерской школы. И так, развлекаясь, они выучились английскому языку. Директор этой школы, моя близкая и любимая приятельница, все время наблюдала за процессом развития детей. По случаю праздника десятилетия школы она попросила Анико написать пролог, и девочка не замедлила выполнить ее просьбу. В своем дневнике Анико с радостью упоминает, что это было ее первым произведением, за которое она получила авторский гонорар.
   Характерным эпизодом детства является выпущенная ими в возрасте 8-9 лет газета под названием "Газета маленьких Сенешей", считанные машинописные листы которой переходили из рук в руки среди детей, вносивших {310} "подписную плату" шоколадом. Все отделы газеты заполнялись как правило Анико, а Гиора, который был "иллюстратором", время от времени перепечатывал также заметки, полученные от других детей.
   При жизни отца дети не успели посмотреть в театре ни одной его пьесы, так как все они были для взрослых. Но после его смерти я повела их на постановку одной из его комедий, премьеру которой ему самому уже не суждено было увидеть, и дети смогли порадоваться театральному успеху своего отца. Они с любовью и благоговением хранили память отца и очень гордились им. На седьмом году жизни Анико выразила это в трагической и в то же время утешительной форме. Ее брат рассказал ей о множестве новых и интересных игрушек, которыми он развлекался в доме своего товарища; закончил он свой рассказ по-детски непосредственным вздохом: "Счастливый мальчик этот Иван, сколько у него игрушек!".
   Анико с удивлением посмотрела на него и сказала: "Иван счастливый, потому, что у него много игрушек? А я думала, ты хотел сказать, что он счастлив потому, что отец его жив! Но я и не думаю меняться с ним - ведь такого папы, каким был наш, нет на всем свете!".
   Анико было восемь лет, когда два писателя начали совместно писать оперетту по одной из пьес отца. В связи с этим один из них посетил нас, чтобы "проинтервьюировать" детей, и не мог при этом сдержать своего смеха и {311} восхищения меткими и острыми ответами Анико.
   Для атмосферы, окружавшей девочку, характерен также факт, что матери ее школьных подруг, оценив пользу, приносимую их детям общением с Анико, забросали ее подарками и приглашениями на домашние вечеринки.
   3.
   Народную школу Анико окончила с отличием и без каких бы то ни было усилий. И тогда как бы сама собой возникла мысль отдать ее в отличную протестантскую среднюю школу, которая после долгих лет строгого обособления распахнула, наконец, двери и перед детьми еврейского происхождения, но с ограничением, распространенным среди конфессиональных школ и заключавшимся в том, что дети других вероисповеданий, например католики, платили двойную плату за обучение, а евреи - тройную. Но и при этой повышенной плате за обучение желающих поступить подвергали самой скрупулезной проверке, и лишь благодаря чрезвычайно благоприятным рекомендациями, а также из уважения к имени покойного отца мои дети были приняты без промедления.
   Учительница Анико особым письмом сообщила мне, как высоко она ценит ее способности, отметив при этом, что "ее классные сочинения и стихи приводят на память дарование ее отца". А в конце учебного года, когда Анико принесла табель успеваемости, как обычно, с {312} одними лишь отличными оценками, а учителя расточали ей самые высокие похвалы, - то помимо материального бремени утроенной платы за обучение я почувствовала всю несправедливость нестерпимой моральной дискриминации. Я обратилась к классной руководительнице Анико и объяснила ей, насколько несправедливо и нелогично, что тогда как в любой другой школе Анико получала бы стипендию, здесь я должна вносить за нее тройную плату. Поэтому, хотя я очень ценю высокий уровень школы, я вынуждена буду поместить ее в другую. "Тетя Илона", которую Анико любила больше всех учительниц, ответила: "Нет, нет.