– Как вам сказать? Он совсем не похож на других людей. Говорят, раньше, когда сердце его еще не ожесточилось, он был человек веселый.
– Умен ли он?
– Хитер, потому что других бьет, а сам не дается. Эх! Один у него глаз, другой немцы стрелой ему выбили, но одним этим глазом он человека видит насквозь. Никто не может с ним сладить… Любит Юранд только нашу княгиню, женился он на ее придворной, а сейчас вот его дочка у нее воспитывается.
Збышко вздохнул с облегчением.
– Так вы говорите, он не станет противиться воле княгини?
– Я понимаю, о чем вы хотите дознаться, и сейчас расскажу вам все, что слышал. Княгиня говорила ему о вашем обручении – нехорошо было бы утаить это от него, – но что Юранд ей сказал, не знаю.
Беседуя таким образом, они дошли до ворот. Капитан королевских лучников, тот самый, который недавно вел Збышка на казнь, теперь приветливо кивнул ему головой; миновав стражу, Збышко с посланцем княгини вошел во двор, а затем повернул направо к флигелю, который занимала княгиня.
Столкнувшись в дверях со слугой, придворный спросил:
– Где Юранд из Спыхова?
– В угольчатой комнате, с дочерью.
– Сюда пожалуйте, – сказал придворный, показывая на дверь.
Збышко перекрестился и, приподняв занавес на открытых дверях, с бьющимся сердцем вошел в комнату. Однако он не сразу заметил Юранда и Данусю, потому что комната была не только угольчатая, но и темная. Только через некоторое время он разглядел светлую головку девочки, сидевшей на коленях у отца. Они не слыхали, как Збышко вошел, поэтому он остановился у занавеса, кашлянул и наконец произнес:
– Слава Иисусу Христу!
– Во веки веков, – ответил Юранд, вставая.
В эту минуту к молодому рыцарю подбежала Дануся и, схватив его за руку, воскликнула:
– Збышко! Батюшка приехал!
Збышко поцеловал ей руку, затем подошел с нею к Юранду и сказал:
– Я пришел к вам с поклоном; вы знаете, кто я?
И он склонился, сделав руками такое движение, точно хотел обнять ноги Юранда. Но тот схватил его за руку, повернул к свету и в молчании вперил в него взор.
Збышко уже немного оправился и, подняв на Юранда любопытные глаза, увидел богатыря с рыжеватыми волосами и такими же рыжеватыми усами, с рябинами от оспы на лице и одним глазом стального цвета. Юноше казалось, что этот глаз хочет пронзить его насквозь, и он снова смутился и, не зная, что сказать, спросил, лишь бы только прервать тягостное молчание:
– Так вы Юранд из Спыхова, отец Дануси?
Но тот только указал Збышку на скамью рядом с дубовым креслом, на которое уселся он сам, и, не ответив ни слова, по-прежнему пристально смотрел на юношу.
Збышко потерял наконец терпение.
– Знаете, – сказал он, – неловко мне сидеть вот так, как на суде.
Только тогда Юранд спросил:
– Так это ты хотел сразить Лихтенштейна?
– Я! – ответил Збышко.
Удивительным светом зажегся при этом единственный глаз пана из Спыхова, и грозное лицо рыцаря немного прояснилось. Через минуту он бросил взгляд на Данусю и снова спросил:
– И все это ради нее?
– А ради кого же еще? Дядя, верно, вам рассказывал, что я дал ей обет сорвать у немцев павлиньи чубы. Только не три сорву я чуба, а по меньшей мере столько, сколько пальцев на обеих руках. И вам я помогу отомстить немцам – все ведь это месть за мать Дануси.
– Горе им! – воскликнул Юранд.
И снова воцарилось молчание. Однако Збышко сообразил, что, выказывая свою ненависть к немцам, он привлечет к себе сердце Юранда.
– Не прощу я им ни за что, – сказал он, – хоть из-за них мне уже чуть голову не срубили.
Тут он повернулся к Данусе и прибавил:
– Она вот спасла меня.
– Знаю, – сказал Юранд.
– А вам это, может, не по сердцу?
– Коли дал ты обет, так служи ей – таков рыцарский обычай.
Збышко заколебался, но через минуту заговорил с видимым беспокойством:
– Видите ли… она мне на голову покрывало накинула… Все рыцари слышали, и францисканец, который был при мне с крестом, слышал, как она сказала: «Он мой!» И, видит Бог, ничьим я больше не буду до самой смерти.
При этих словах он снова преклонил колено и, желая показать, что знает рыцарские обычаи, весьма почтительно поцеловал оба башмачка Дануси, сидевшей на подлокотнике кресла, а затем повернулся к Юранду и сказал:
– Видали ль вы другую такую… а?
А Юранд схватился вдруг за голову своими страшными руками, пролившими столько крови, и, закрыв глаза, глухо ответил:
– Видал, только немцы убили ее у меня.
– Так вот, послушайте, – с жаром сказал Збышко, – одна у нас обида и месть одна. Да и наших из Богданца сколько эти псы перестреляли, когда кони их увязли в трясине. Никого лучше меня вы для вашего дела не сыщете… Не в диковинку мне все это! Спросите у дяди. На копьях ли, на секирах ли, на длинных или на коротких мечах – мне все едино! Рассказывал ли вам дядя про фризов? Как баранов, буду резать немцев; что ж до девушки, то на коленях клянусь вам, что за нее с самим сатаной выйду на бой и не променяю ее ни на землю, ни на стада, ни на какое оружие, и если мне даже замок со стеклянными окнами будут давать без нее, то и замок покину и пойду за нею на край света.
Некоторое время Юранд сидел, опустив голову на руки, а затем, словно очнувшись ото сна, сказал с сожаленьем и грустью:
– Полюбился ты мне, хлопец, но не отдам я ее за тебя, потому что не тебе, бедняга, она судьбою назначена.
Збышко просто дар речи потерял при этих словах и воззрился на Юранда широко раскрытыми глазами, не в силах слова молвить.
Однако на помощь ему пришла Дануся. Уж очень мил ей был Збышко, и так приятно было, что ее принимают не за «коротышку», а за «невесту». Ей нравилось и обручение, и лакомства, которые ей каждый день приносил ее рыцарь, поэтому, поняв сейчас, что все это хотят у нее отнять, она мигом соскользнула с подлокотника и, спрятав голову на коленях у отца, закричала:
– Батюшка! Батюшка! Я буду плакать!
Юранд любил ее, видно, больше всего на свете: с нежностью положил он руку на голову дочери. На лице его не отразилось ни досады, ни гнева, одна только печаль.
Збышко тем временем оправился и сказал:
– Как же так? Значит, вы хотите воспротивиться воле Божьей?
– Коли будет на то воля Божья, – ответил ему Юранд, – Дануся будет твоею, но я на это не могу дать своего согласия. И рад бы, да не могу.
С этими словами Юранд поднял Данусю и, взяв ее на руки, направился было к двери, но, когда Збышко хотел преградить ему дорогу, он задержался на минуту и сказал:
– Я не буду на тебя в обиде за рыцарскую службу, но больше ни о чем меня не выпытывай, я ничего не могу тебе сказать.
И вышел вон.
IX
Х
– Умен ли он?
– Хитер, потому что других бьет, а сам не дается. Эх! Один у него глаз, другой немцы стрелой ему выбили, но одним этим глазом он человека видит насквозь. Никто не может с ним сладить… Любит Юранд только нашу княгиню, женился он на ее придворной, а сейчас вот его дочка у нее воспитывается.
Збышко вздохнул с облегчением.
– Так вы говорите, он не станет противиться воле княгини?
– Я понимаю, о чем вы хотите дознаться, и сейчас расскажу вам все, что слышал. Княгиня говорила ему о вашем обручении – нехорошо было бы утаить это от него, – но что Юранд ей сказал, не знаю.
Беседуя таким образом, они дошли до ворот. Капитан королевских лучников, тот самый, который недавно вел Збышка на казнь, теперь приветливо кивнул ему головой; миновав стражу, Збышко с посланцем княгини вошел во двор, а затем повернул направо к флигелю, который занимала княгиня.
Столкнувшись в дверях со слугой, придворный спросил:
– Где Юранд из Спыхова?
– В угольчатой комнате, с дочерью.
– Сюда пожалуйте, – сказал придворный, показывая на дверь.
Збышко перекрестился и, приподняв занавес на открытых дверях, с бьющимся сердцем вошел в комнату. Однако он не сразу заметил Юранда и Данусю, потому что комната была не только угольчатая, но и темная. Только через некоторое время он разглядел светлую головку девочки, сидевшей на коленях у отца. Они не слыхали, как Збышко вошел, поэтому он остановился у занавеса, кашлянул и наконец произнес:
– Слава Иисусу Христу!
– Во веки веков, – ответил Юранд, вставая.
В эту минуту к молодому рыцарю подбежала Дануся и, схватив его за руку, воскликнула:
– Збышко! Батюшка приехал!
Збышко поцеловал ей руку, затем подошел с нею к Юранду и сказал:
– Я пришел к вам с поклоном; вы знаете, кто я?
И он склонился, сделав руками такое движение, точно хотел обнять ноги Юранда. Но тот схватил его за руку, повернул к свету и в молчании вперил в него взор.
Збышко уже немного оправился и, подняв на Юранда любопытные глаза, увидел богатыря с рыжеватыми волосами и такими же рыжеватыми усами, с рябинами от оспы на лице и одним глазом стального цвета. Юноше казалось, что этот глаз хочет пронзить его насквозь, и он снова смутился и, не зная, что сказать, спросил, лишь бы только прервать тягостное молчание:
– Так вы Юранд из Спыхова, отец Дануси?
Но тот только указал Збышку на скамью рядом с дубовым креслом, на которое уселся он сам, и, не ответив ни слова, по-прежнему пристально смотрел на юношу.
Збышко потерял наконец терпение.
– Знаете, – сказал он, – неловко мне сидеть вот так, как на суде.
Только тогда Юранд спросил:
– Так это ты хотел сразить Лихтенштейна?
– Я! – ответил Збышко.
Удивительным светом зажегся при этом единственный глаз пана из Спыхова, и грозное лицо рыцаря немного прояснилось. Через минуту он бросил взгляд на Данусю и снова спросил:
– И все это ради нее?
– А ради кого же еще? Дядя, верно, вам рассказывал, что я дал ей обет сорвать у немцев павлиньи чубы. Только не три сорву я чуба, а по меньшей мере столько, сколько пальцев на обеих руках. И вам я помогу отомстить немцам – все ведь это месть за мать Дануси.
– Горе им! – воскликнул Юранд.
И снова воцарилось молчание. Однако Збышко сообразил, что, выказывая свою ненависть к немцам, он привлечет к себе сердце Юранда.
– Не прощу я им ни за что, – сказал он, – хоть из-за них мне уже чуть голову не срубили.
Тут он повернулся к Данусе и прибавил:
– Она вот спасла меня.
– Знаю, – сказал Юранд.
– А вам это, может, не по сердцу?
– Коли дал ты обет, так служи ей – таков рыцарский обычай.
Збышко заколебался, но через минуту заговорил с видимым беспокойством:
– Видите ли… она мне на голову покрывало накинула… Все рыцари слышали, и францисканец, который был при мне с крестом, слышал, как она сказала: «Он мой!» И, видит Бог, ничьим я больше не буду до самой смерти.
При этих словах он снова преклонил колено и, желая показать, что знает рыцарские обычаи, весьма почтительно поцеловал оба башмачка Дануси, сидевшей на подлокотнике кресла, а затем повернулся к Юранду и сказал:
– Видали ль вы другую такую… а?
А Юранд схватился вдруг за голову своими страшными руками, пролившими столько крови, и, закрыв глаза, глухо ответил:
– Видал, только немцы убили ее у меня.
– Так вот, послушайте, – с жаром сказал Збышко, – одна у нас обида и месть одна. Да и наших из Богданца сколько эти псы перестреляли, когда кони их увязли в трясине. Никого лучше меня вы для вашего дела не сыщете… Не в диковинку мне все это! Спросите у дяди. На копьях ли, на секирах ли, на длинных или на коротких мечах – мне все едино! Рассказывал ли вам дядя про фризов? Как баранов, буду резать немцев; что ж до девушки, то на коленях клянусь вам, что за нее с самим сатаной выйду на бой и не променяю ее ни на землю, ни на стада, ни на какое оружие, и если мне даже замок со стеклянными окнами будут давать без нее, то и замок покину и пойду за нею на край света.
Некоторое время Юранд сидел, опустив голову на руки, а затем, словно очнувшись ото сна, сказал с сожаленьем и грустью:
– Полюбился ты мне, хлопец, но не отдам я ее за тебя, потому что не тебе, бедняга, она судьбою назначена.
Збышко просто дар речи потерял при этих словах и воззрился на Юранда широко раскрытыми глазами, не в силах слова молвить.
Однако на помощь ему пришла Дануся. Уж очень мил ей был Збышко, и так приятно было, что ее принимают не за «коротышку», а за «невесту». Ей нравилось и обручение, и лакомства, которые ей каждый день приносил ее рыцарь, поэтому, поняв сейчас, что все это хотят у нее отнять, она мигом соскользнула с подлокотника и, спрятав голову на коленях у отца, закричала:
– Батюшка! Батюшка! Я буду плакать!
Юранд любил ее, видно, больше всего на свете: с нежностью положил он руку на голову дочери. На лице его не отразилось ни досады, ни гнева, одна только печаль.
Збышко тем временем оправился и сказал:
– Как же так? Значит, вы хотите воспротивиться воле Божьей?
– Коли будет на то воля Божья, – ответил ему Юранд, – Дануся будет твоею, но я на это не могу дать своего согласия. И рад бы, да не могу.
С этими словами Юранд поднял Данусю и, взяв ее на руки, направился было к двери, но, когда Збышко хотел преградить ему дорогу, он задержался на минуту и сказал:
– Я не буду на тебя в обиде за рыцарскую службу, но больше ни о чем меня не выпытывай, я ничего не могу тебе сказать.
И вышел вон.
IX
Однако на другой день Юранд не сторонился Збышка и не мешал ему оказывать Данусе в пути всякие услуги, которые тот как рыцарь должен был ей оказывать. Как ни огорчен был Збышко, он все же заметил, что угрюмый пан из Спыхова поглядывает на него с благосклонностью и даже как будто сожалеет о том, что вынужден был дать ему столь жестокий ответ. По дороге молодой шляхтич не раз пытался приблизиться к Юранду и завязать с ним разговор. После выезда из Кракова это легко было сделать, так как оба они сопровождали княгиню верхом. Юранд, который обычно был молчалив, со Збышком беседовал довольно охотно; но как только тот делал попытку узнать, какое же препятствие встало между ним и Данусей, внезапно обрывал разговор и снова становился угрюм. Збышко подумал, не знает ли обо всем этом княгиня, и, улучив удобную минуту, попробовал расспросить ее, но и она не много могла ему рассказать.
– Какая-то тайна тут скрыта, – заметила она. – Мне сам Юранд сказал об этом, но просил ни о чем не выпытывать. Должно быть, он связан какой-то клятвой, это бывает. Бог даст, со временем все разъяснится.
– Мне без нее жить на свете все равно что псу на привязи иль медведю в яме, – сказал ей Збышко. – Ни тебе радости, ни утешения. Одна тоска да печаль. Уж лучше было мне пойти с князем Витовтом к Тавани, пусть бы меня там татары убили. Но ведь мне сперва надо дядю отвезти домой, а потом, как я обещал, павлиньи чубы сорвать у немцев с голов. Может, убьют меня при этом, ну да оно и лучше было бы, чем смотреть, как другой возьмет Дануську.
Княгиня подняла на него свои голубые глаза и спросила с некоторым удивлением:
– Да неужто ты допустил бы до этого?
– Я-то? Да покуда я жив, этому не бывать! Разве рука отсохнет и не сможет держать секиру!
– Вот видишь!
– Да, но как же мне ее против воли родительской взять?
Будто про себя княгиня молвила:
– Господи, всяко бывает…
А потом Збышку сказала:
– Да разве воля Божья не выше родительской? А что сказал Юранд? «Коли будет на то воля Божья, – сказал он, – быть ей за Збышком».
– Он и мне это говорил! – воскликнул Збышко. – «Коли будет на то воля Божья, – сказал он, – быть ей за тобою».
– Вот видишь!
– При ваших милостях, вельможная пани, одно это у меня утешение.
– Мною ты не обижен, а Дануська тебе будет верна. Еще вчера я ее спрашивала: «Будешь ли, Дануська, Збышку верна?» А она мне отвечает: «Не ему, так никому не достанусь». Молодо-зелено, но ежели даст слово, то сдержит его; шляхтянка она, не какая-нибудь приблуда. И мать у нее была такая.
– Дай-то Бог! – сказал Збышко.
– Но только помни, и ты сдержи свое слово, а то ваш брат такой: обещается верно любить – смотришь, а уж липнет к другой, да так, что и на привязи его не удержишь. Верно говорю!
– Разрази меня Бог! – с жаром воскликнул Збышко.
– То-то, помни. А как отвезешь дядю домой, приезжай к нам, ко двору. Случай представится, шпоры получишь, а там поглядим, что Бог даст. Дануська за это время подрастет, и сердце скажет ей, по ком оно болит; ведь она тебя крепко любит сейчас, – и говорить нечего, – но только не девичья еще это любовь. Может, и Юранду ты по сердцу придешься, сдается мне, он бы рад всей душой. И в Спыхов поедешь, на немцев с Юрандом двинешься, может статься, так ему угодишь, что совсем привлечешь его сердце.
– Я и сам, милостивейшая княгиня, думал это сделать, но, коли вы мне позволяете, так мне легче будет.
Разговор этот очень ободрил Збышка. Однако на первом же привале старому Мацьку стало так худо, что пришлось задержаться и ждать, пока он хоть немного оправится, чтобы продолжать путь. Добрая княгиня Данута оставила старику все лекарства и снадобья, какие только были при ней, но сама должна была ехать дальше, так что обоим рыцарям из Богданца пришлось расстаться с мазовецким двором. Повалился Збышко в ноги сперва княгине, а потом Данусе, еще раз поклялся своей госпоже, что будет верно служить ей, пообещал приехать вскоре в Цеханов или в Варшаву, обнял наконец ее сильными руками и, подняв вверх, стал с волнением повторять:
– Не забудь же ты меня, цветочек мой аленький, не забудь, рыбка моя золотая!
А Дануся, обняв его так, как младшая сестра обнимает дорогого брата, прижалась вздернутым носиком к его щеке и, горько плача, твердила:
– Не хочу в Цеханов без Збышка, не хочу в Цеханов!
Юранд все это видел, но не разгневался. Напротив, сам сердечно простился с юношей, а когда уже сидел на коне, обернулся еще раз к нему и сказал:
– Счастливо оставаться, а на меня не гневайся!
– Как же мне на вас гневаться, коли вы отец Дануськи! – горячо ответил Збышко.
Он склонился к стремени Юранда, а тот крепко пожал ему руку и сказал:
– Дай Бог тебе счастья во всем!.. Понимаешь?
И уехал прочь. Збышко, однако, понял, какой сердечностью были проникнуты его последние слова, и, вернувшись к телеге, на которой лежал Мацько, обратился к старику со следующими словами:
– Знаете, что я вам скажу: он бы и сам не прочь, да что-то ему мешает. Вы человек сметливый, были в Спыхове – ну-ка, раскиньте умом, что тут за причина.
Но Мацько разнемогся совсем. Жар, который открылся у него утром, к вечеру так увеличился, что старик стал забываться; вместо того чтобы ответить Збышку, он уставился на него и удивленно спросил:
– А где это звонят?
Збышко испугался, ему пришло на ум, что раз больному слышится колокольный звон, видно, у него уже смерть в головах. Подумал он и про то, что старик может умереть без ксендза, без покаяния, и, значит, попасть коли не в самый ад, то на многие века в чистилище. Он заторопился поэтому дальше, чтобы поскорее добраться до какого-нибудь прихода, где Мацько мог бы в последний раз причаститься.
Решено было ехать всю ночь. Збышко сел на телегу с сеном, на которой лежал больной, и бодрствовал до рассвета. Время от времени он давал старику вина, которым снабдил их на дорогу купец Амылей, и Мацько, которого мучила жажда, пил с жадностью, видно, чувствовал от этого облегчение. После второй кварты он даже пришел в себя, а после третьей уснул таким крепким сном, что Збышко время от времени склонялся над ним, чтобы убедиться, что старик не умер.
При одной мысли об этом им овладевала безысходная тоска. До той самой минуты, пока его не бросили в Кракове в темницу, он не представлял себе, как крепко любит своего дядю, который заменил ему отца с матерью. Только сейчас он это понял и почувствовал вместе с тем, каким круглым сиротой останется он на свете после смерти старика – без родных, кроме разве аббата, который держал в залоге Богданец, без друзей и без помощи. В то же время ему пришло на ум, что если Мацько умрет, так тоже по вине немцев, из-за которых и он сам чуть было не поплатился головой, и погибли все его предки, мать Дануси и много, много невинных людей, которых он знал или о которых слыхал от знакомых, – и он просто диву дался. «Да неужто, – говорил он сам себе, – во всем королевстве не найдется человека, который не был бы обижен ими и не жаждал бы мести?» Ему вспомнились немцы, с которыми он дрался под Вильно, и он подумал, что, пожалуй, и татары так жестоко не дерутся и что, пожалуй, на всем свете нет народа жесточе немцев.
Рассвет прервал его размышления. День вставал ясный, но холодный. Мацько чувствовал себя заметно лучше, дышал ровней и спокойней. Он проснулся только тогда, когда солнце уже стало сильно пригревать, открыл глаза и сказал:
– Полегчало мне. Где это мы?
– Подъезжаем к Олькушу[47]. Знаете?.. Где серебро добывают и серебрщину отдают в королевскую казну.
– Вот бы нам все недра земные! То-то бы Богданец застроили!
– Видно, вам уже легче стало, – засмеялся Збышко. – Ого-го! И на каменный замок хватило бы! Давайте-ка заедем к ксендзу, там мы и приют найдем, да и вы поисповедаетесь. Все мы под Богом ходим, но лучше, когда у человека совесть чиста.
– Я человек грешный и покаюсь с радостью, – ответил Мацько. – Снилось мне ночью, будто черти стаскивали с меня сапоги и между собой по-немецки болтали. Благодарение Создателю, полегче мне стало. А ты соснул ли хоть маленько?
– Как же мне было спать, когда я за вами глядел?
– Ты приляг хоть немножко. Как приедем, я тебя разбужу.
– Не до сна мне!
– Что ж тебе спать не дает?
Збышко поглядел на дядю детскими своими глазами:
– Что ж, как не любовь? Да у меня от вздохов уже колики в животе. А не сесть ли мне на коня, авось станет легче.
И Збышко соскочил с телеги и сел на коня, которого ему проворно подвел подаренный Завишей турок. Мацько от боли то и дело хватался за бок, но, видно, думал не о своей болезни, а о чем-то другом, потому что качал головой, причмокивал и наконец сказал:
– Дивлюсь это я, дивлюсь и надивиться не могу, что это ты до девок так охоч, ведь ни отец твой, ни я не были такими.
Но Збышко вместо ответа выпрямился вдруг в седле, подбоченился, поднял голову вверх и залился песней:
А Мацько снова пощупал свой бок, в котором застряло немецкое жало, и сказал, покряхтывая:
– В старину люди поумней были – понял?
Однако задумался на минутку, словно вспоминая давние времена, и прибавил:
– А впрочем, и в старину дураки бывали.
Но тут они выехали из лесу, за которым увидели рудный двор, а за ним зубчатые стены Олькуша, возведенные королем Казимиром, и колокольню костела, сооруженного Владиславом Локотком.
– Какая-то тайна тут скрыта, – заметила она. – Мне сам Юранд сказал об этом, но просил ни о чем не выпытывать. Должно быть, он связан какой-то клятвой, это бывает. Бог даст, со временем все разъяснится.
– Мне без нее жить на свете все равно что псу на привязи иль медведю в яме, – сказал ей Збышко. – Ни тебе радости, ни утешения. Одна тоска да печаль. Уж лучше было мне пойти с князем Витовтом к Тавани, пусть бы меня там татары убили. Но ведь мне сперва надо дядю отвезти домой, а потом, как я обещал, павлиньи чубы сорвать у немцев с голов. Может, убьют меня при этом, ну да оно и лучше было бы, чем смотреть, как другой возьмет Дануську.
Княгиня подняла на него свои голубые глаза и спросила с некоторым удивлением:
– Да неужто ты допустил бы до этого?
– Я-то? Да покуда я жив, этому не бывать! Разве рука отсохнет и не сможет держать секиру!
– Вот видишь!
– Да, но как же мне ее против воли родительской взять?
Будто про себя княгиня молвила:
– Господи, всяко бывает…
А потом Збышку сказала:
– Да разве воля Божья не выше родительской? А что сказал Юранд? «Коли будет на то воля Божья, – сказал он, – быть ей за Збышком».
– Он и мне это говорил! – воскликнул Збышко. – «Коли будет на то воля Божья, – сказал он, – быть ей за тобою».
– Вот видишь!
– При ваших милостях, вельможная пани, одно это у меня утешение.
– Мною ты не обижен, а Дануська тебе будет верна. Еще вчера я ее спрашивала: «Будешь ли, Дануська, Збышку верна?» А она мне отвечает: «Не ему, так никому не достанусь». Молодо-зелено, но ежели даст слово, то сдержит его; шляхтянка она, не какая-нибудь приблуда. И мать у нее была такая.
– Дай-то Бог! – сказал Збышко.
– Но только помни, и ты сдержи свое слово, а то ваш брат такой: обещается верно любить – смотришь, а уж липнет к другой, да так, что и на привязи его не удержишь. Верно говорю!
– Разрази меня Бог! – с жаром воскликнул Збышко.
– То-то, помни. А как отвезешь дядю домой, приезжай к нам, ко двору. Случай представится, шпоры получишь, а там поглядим, что Бог даст. Дануська за это время подрастет, и сердце скажет ей, по ком оно болит; ведь она тебя крепко любит сейчас, – и говорить нечего, – но только не девичья еще это любовь. Может, и Юранду ты по сердцу придешься, сдается мне, он бы рад всей душой. И в Спыхов поедешь, на немцев с Юрандом двинешься, может статься, так ему угодишь, что совсем привлечешь его сердце.
– Я и сам, милостивейшая княгиня, думал это сделать, но, коли вы мне позволяете, так мне легче будет.
Разговор этот очень ободрил Збышка. Однако на первом же привале старому Мацьку стало так худо, что пришлось задержаться и ждать, пока он хоть немного оправится, чтобы продолжать путь. Добрая княгиня Данута оставила старику все лекарства и снадобья, какие только были при ней, но сама должна была ехать дальше, так что обоим рыцарям из Богданца пришлось расстаться с мазовецким двором. Повалился Збышко в ноги сперва княгине, а потом Данусе, еще раз поклялся своей госпоже, что будет верно служить ей, пообещал приехать вскоре в Цеханов или в Варшаву, обнял наконец ее сильными руками и, подняв вверх, стал с волнением повторять:
– Не забудь же ты меня, цветочек мой аленький, не забудь, рыбка моя золотая!
А Дануся, обняв его так, как младшая сестра обнимает дорогого брата, прижалась вздернутым носиком к его щеке и, горько плача, твердила:
– Не хочу в Цеханов без Збышка, не хочу в Цеханов!
Юранд все это видел, но не разгневался. Напротив, сам сердечно простился с юношей, а когда уже сидел на коне, обернулся еще раз к нему и сказал:
– Счастливо оставаться, а на меня не гневайся!
– Как же мне на вас гневаться, коли вы отец Дануськи! – горячо ответил Збышко.
Он склонился к стремени Юранда, а тот крепко пожал ему руку и сказал:
– Дай Бог тебе счастья во всем!.. Понимаешь?
И уехал прочь. Збышко, однако, понял, какой сердечностью были проникнуты его последние слова, и, вернувшись к телеге, на которой лежал Мацько, обратился к старику со следующими словами:
– Знаете, что я вам скажу: он бы и сам не прочь, да что-то ему мешает. Вы человек сметливый, были в Спыхове – ну-ка, раскиньте умом, что тут за причина.
Но Мацько разнемогся совсем. Жар, который открылся у него утром, к вечеру так увеличился, что старик стал забываться; вместо того чтобы ответить Збышку, он уставился на него и удивленно спросил:
– А где это звонят?
Збышко испугался, ему пришло на ум, что раз больному слышится колокольный звон, видно, у него уже смерть в головах. Подумал он и про то, что старик может умереть без ксендза, без покаяния, и, значит, попасть коли не в самый ад, то на многие века в чистилище. Он заторопился поэтому дальше, чтобы поскорее добраться до какого-нибудь прихода, где Мацько мог бы в последний раз причаститься.
Решено было ехать всю ночь. Збышко сел на телегу с сеном, на которой лежал больной, и бодрствовал до рассвета. Время от времени он давал старику вина, которым снабдил их на дорогу купец Амылей, и Мацько, которого мучила жажда, пил с жадностью, видно, чувствовал от этого облегчение. После второй кварты он даже пришел в себя, а после третьей уснул таким крепким сном, что Збышко время от времени склонялся над ним, чтобы убедиться, что старик не умер.
При одной мысли об этом им овладевала безысходная тоска. До той самой минуты, пока его не бросили в Кракове в темницу, он не представлял себе, как крепко любит своего дядю, который заменил ему отца с матерью. Только сейчас он это понял и почувствовал вместе с тем, каким круглым сиротой останется он на свете после смерти старика – без родных, кроме разве аббата, который держал в залоге Богданец, без друзей и без помощи. В то же время ему пришло на ум, что если Мацько умрет, так тоже по вине немцев, из-за которых и он сам чуть было не поплатился головой, и погибли все его предки, мать Дануси и много, много невинных людей, которых он знал или о которых слыхал от знакомых, – и он просто диву дался. «Да неужто, – говорил он сам себе, – во всем королевстве не найдется человека, который не был бы обижен ими и не жаждал бы мести?» Ему вспомнились немцы, с которыми он дрался под Вильно, и он подумал, что, пожалуй, и татары так жестоко не дерутся и что, пожалуй, на всем свете нет народа жесточе немцев.
Рассвет прервал его размышления. День вставал ясный, но холодный. Мацько чувствовал себя заметно лучше, дышал ровней и спокойней. Он проснулся только тогда, когда солнце уже стало сильно пригревать, открыл глаза и сказал:
– Полегчало мне. Где это мы?
– Подъезжаем к Олькушу[47]. Знаете?.. Где серебро добывают и серебрщину отдают в королевскую казну.
– Вот бы нам все недра земные! То-то бы Богданец застроили!
– Видно, вам уже легче стало, – засмеялся Збышко. – Ого-го! И на каменный замок хватило бы! Давайте-ка заедем к ксендзу, там мы и приют найдем, да и вы поисповедаетесь. Все мы под Богом ходим, но лучше, когда у человека совесть чиста.
– Я человек грешный и покаюсь с радостью, – ответил Мацько. – Снилось мне ночью, будто черти стаскивали с меня сапоги и между собой по-немецки болтали. Благодарение Создателю, полегче мне стало. А ты соснул ли хоть маленько?
– Как же мне было спать, когда я за вами глядел?
– Ты приляг хоть немножко. Как приедем, я тебя разбужу.
– Не до сна мне!
– Что ж тебе спать не дает?
Збышко поглядел на дядю детскими своими глазами:
– Что ж, как не любовь? Да у меня от вздохов уже колики в животе. А не сесть ли мне на коня, авось станет легче.
И Збышко соскочил с телеги и сел на коня, которого ему проворно подвел подаренный Завишей турок. Мацько от боли то и дело хватался за бок, но, видно, думал не о своей болезни, а о чем-то другом, потому что качал головой, причмокивал и наконец сказал:
– Дивлюсь это я, дивлюсь и надивиться не могу, что это ты до девок так охоч, ведь ни отец твой, ни я не были такими.
Но Збышко вместо ответа выпрямился вдруг в седле, подбоченился, поднял голову вверх и залился песней:
Это «эй!» раскатилось по лесу, отдалось от придорожных деревьев и, отозвавшись эхом вдали, замерло в лесной чаще.
Плакал я до зорьки, и роса уж пала.
Где ж, моя голубка, где ж ты запропала?
Больше не увижу девушки я красной,
Выплачу от горя свои очи ясны.
Эй!
А Мацько снова пощупал свой бок, в котором застряло немецкое жало, и сказал, покряхтывая:
– В старину люди поумней были – понял?
Однако задумался на минутку, словно вспоминая давние времена, и прибавил:
– А впрочем, и в старину дураки бывали.
Но тут они выехали из лесу, за которым увидели рудный двор, а за ним зубчатые стены Олькуша, возведенные королем Казимиром, и колокольню костела, сооруженного Владиславом Локотком.
Х
Гостеприимный приходский каноник, поисповедав Мацька, оставил путников на ночлег, так что они выехали только на следующий день утром. За Олькушем они повернули в сторону Силезии, вдоль границы которой должны были ехать до самой Великой Польши. Дорога большей частью пролегала дремучим лесом, где на закате то и дело раздавался рык туров и зубров, подобный подземному грому, а по ночам в чаще орешника сверкали глаза волков. Но куда большая опасность грозила на этой дороге путникам и купцам от немецких или онемечившихся силезских рыцарей, чьи небольшие замки высились то там, то тут вдоль границы. Правда, во время войны короля Владислава с опольским князем Надерспаном, которому помогали его силезские племянники, поляки разрушили большую часть этих замков; все же здесь всегда надо было быть начеку и, особенно после заката солнца, не выпускать из рук оружия.
Однако наши путники спокойно продвигались вперед, так что Збышку уже наскучила дорога, и только однажды ночью на расстоянии одного дня езды до Богданца они услышали позади конский топот и фырканье.
– Кто-то едет за нами, – сказал Збышко.
Мацько, который в эту минуту не спал, поглядел на звезды и, как человек опытный, заметил:
– Скоро рассвет. На исходе ночи разбойники не стали бы нападать, им, как начинает светать, пора по домам.
Збышко все-таки остановил телегу, построил своих людей поперек дороги, лицом к приближающимся незнакомцам, а сам выехал вперед и стал ждать.
Спустя некоторое время он увидел в сумраке ночи десятка полтора всадников. Один из них ехал впереди, в нескольких шагах от прочих, но, видно, не имел намерения укрыться и громко распевал песню. Збышко не мог разобрать слов, но до слуха его явственно долетало веселое «Гоп! Гоп!», которым незнакомец заканчивал каждый куплет своей песни.
«Наши!» – сказал он про себя.
Однако через минуту крикнул:
– Стой!
– А ты сядь! – ответил шутливый голос.
– Вы кто такие?
– А вы кто такие-сякие?
– Вы что за нами гонитесь?
– А ты что дорогу загородил?
– Отвечай, а то тетива натянута.
– А наша перетянута – стреляй!
– Отвечай по-людски, ты что, в беде не бывал, нужды не видал?
На эти слова Збышку ответили веселой песней:
– А как здоровье Мацька? Скрипит еще старина?
Мацько приподнялся на телеге и сказал:
– Боже мой, да ведь это наши!
Збышко тронул коня.
– Кто спрашивает про Мацька?
– Да это я, сосед, Зых из Згожелиц. Чуть не целую неделю еду за вами и расспрашиваю про вас по дороге.
– Господи! Дядя! Да ведь это Зых из Згожелиц! – крикнул Збышко.
И все весело стали здороваться. Зых в самом деле был их соседом и к тому же человеком добрым, которого все любили за веселый нрав.
– Ну, как вы там поживаете? – спрашивал он, тряся руку Мацька. – Еще скачете или уже не скачете?
– Эх, кончилось уже мое скаканье! – ответил Мацько. – До чего же я рад вас видеть. Боже ты мой, будто я уж в Богданце!
– А что с вами? Я слыхал, вас немцы подстрелили.
– Подстрелили, собачьи дети! Жало застряло у меня между ребрами…
– Боже ты мой! Как же вы теперь? А медвежьего сала попить не пробовали?
– Вот видите, – сказал Збышко, – все советуют пить медвежье сало. Нам бы только доехать до Богданца! Сейчас же пойду на ночь с секирой под борть.
– Может, у Ягенки есть, а нет, так я у соседей спрошу.
– У какой Ягенки? Разве вашу не Малгохной звали? – спросил Мацько.
– Эх! Какая там Малгохна! Третья осень с Михайла пойдет, как Малгохна в могиле. Задорная была баба, царство ей небесное! Но Ягенка в мать уродилась, только что еще молода…
– Упокой, Господи, ее душу! – сказал Мацько. – Помню, помню… подбоченится, бывало, да начнет браниться, так слуги на сеновал прятались. Но хозяйка была замечательная! Значит, с сосны свалилась?.. Скажи пожалуйста!
– Свалилась, как шишка на зиму… Ох и горевал я! После похорон так напился, что, верите, три дня не могли меня добудиться. Думали уж, что и я ноги протянул. А сколько я потом слез пролил – море! Но и Ягенка у меня хорошая хозяйка. Все сейчас у нее на руках.
– Я что-то плохо ее помню. От горшка два вершка была, когда я уезжал. Под конем могла пройти, не достав до брюха. Эх, давно уж это было, сейчас она, верно, выросла.
– На святую Агнешку пятнадцать ей стукнуло; но я ее тоже чуть не целый год не видал.
– Где же вы были? Откуда возвращаетесь?
– С войны. Какая мне нужда дома сидеть, коли у меня Ягенка?
Хоть Мацько и был болен, но, услышав о войне, насторожился и с любопытством спросил:
– Вы, может, были с князем Витовтом на Ворскле?
– Был! – весело ответил Зых из Згожелиц. – Только не дал ему Бог удачи: страшное поражение нанес нам Едигей. Сперва татары перестреляли нам коней. Татарин, он не пойдет врукопашную, как христианский рыцарь, а стреляет издали из лука. Нажмешь на него, а он убежит и опять из лука целится. Ну что ты станешь с ним делать! А у нас, слышь, в войске рыцари всё силой своей похвалялись: «Мы, дескать, ни копий не склоним, ни мечей из ножен не выхватим, копытами эту нечисть растопчем!» Похвалялись это они, похвалялись, а тут как засвистят стрелы, инда все кругом потемнело! Кончилась битва, и что же? Из десяти едва один жив остался. Верите? Больше половины войска, семьдесят литовских и русских князей, осталось на поле боя, а уж бояр да всяких дворян, как они там зовутся, отроков, что ли[48], так и за две недели не счел бы.
– Слыхал я про это, – прервал его Мацько. – И наших рыцарей, которые к князю пошли на подмогу, тоже тьма полегло.
– Да и крестоносцев девять человек, которые тоже служили у Витовта. А уж наших – пропасть; мы ведь народ такой – где другой прежде назад оглянется, мы оглядываться не станем. Великий князь больше всего полагался на наших рыцарей и в битве никого, кроме поляков, не хотел брать в свою охрану. Ха-ха! Все поле около него усеялось трупами, а ему хоть бы что! Погиб пан Спытко из Мельштына, и мечник Бернат, и стольник Миколай, и Прокоп, и Пшецлав, и Доброгост, и Ясько из Лязевиц, и Пилик Мазур, и Варш из Михова, и воевода Соха, и Ясько из Домбровы, и Петрко из Милославья, и Щепецкий, и Одерский, и Томко Лагода. Да разве их всех перечтешь! А некоторых татары просто утыкали стрелами, так что они стали похожи на ежей, – смех, да и только!
Он и впрямь рассмеялся, будто рассказывал веселенькую историю, и вдруг затянул песню:
– Потом великий князь бежал, а сейчас, как всегда, опять воспрянул духом. Он такой: чем больше его пригнешь к земле, тем сильней распрямится, как ореховый прут. Бросились мы тогда к Таванскому броду защищать переправу. Подоспела к нам и новая горсточка рыцарей из Польши. Ну, ладно! Пошел на другой день Едигей, и татар с ним тьма-тьмущая, но уж ничего не мог поделать. Ну и потеха была! Сунется он к броду, а мы его в рыло. Никак не мог прорваться. Мы их и перебили, и в плен захватили немало. Я сам поймал пятерых, вот везу их с собой в Згожелицы. Днем поглядите, что это за рожи.
– В Кракове толковали, будто война может перекинуться и в королевство.
– Ну, Едигей не такой дурак. Он отлично знал, какие у нас рыцари, знал и то, что самые славные остались дома, потому что королева была недовольна, что Витовт на свой страх затеял войну. Ух и хитер же старый Едигей! Он у Тавани тотчас сообразил, что силы князя растут, и ушел себе прочь, за тридевять земель!..
– А вы вернулись?
– Я вернулся. Там больше нечего делать. А в Кракове я узнал, что вы выехали чуть пораньше меня.
– Так вы знали, что это мы едем?
– Знал, я ведь на привалах всюду про вас спрашивал.
Тут он обратился к Збышку:
– Господи Боже мой, да ведь я тебя в последний раз мальчишкой видал, а сейчас хоть и темно, а можно догадаться, что молодец из тебя вышел, как тур. Ишь, сразу из самострела хотел стрелять!.. Побывал уж, видно, на войне.
– Я на войне сызмальства. Пусть дядя скажет, какой из меня воин.
– Незачем дяде говорить мне об этом. Я в Кракове видал пана из Тачева, он мне про тебя рассказывал… Сдается, этот мазур не хочет отдать за тебя свою дочку, ну а я бы не стал кобениться, потому ты мне по нраву пришелся… Позабудешь ты свою девушку, как увидишь мою Ягенку. Девка – что репа!..
Однако наши путники спокойно продвигались вперед, так что Збышку уже наскучила дорога, и только однажды ночью на расстоянии одного дня езды до Богданца они услышали позади конский топот и фырканье.
– Кто-то едет за нами, – сказал Збышко.
Мацько, который в эту минуту не спал, поглядел на звезды и, как человек опытный, заметил:
– Скоро рассвет. На исходе ночи разбойники не стали бы нападать, им, как начинает светать, пора по домам.
Збышко все-таки остановил телегу, построил своих людей поперек дороги, лицом к приближающимся незнакомцам, а сам выехал вперед и стал ждать.
Спустя некоторое время он увидел в сумраке ночи десятка полтора всадников. Один из них ехал впереди, в нескольких шагах от прочих, но, видно, не имел намерения укрыться и громко распевал песню. Збышко не мог разобрать слов, но до слуха его явственно долетало веселое «Гоп! Гоп!», которым незнакомец заканчивал каждый куплет своей песни.
«Наши!» – сказал он про себя.
Однако через минуту крикнул:
– Стой!
– А ты сядь! – ответил шутливый голос.
– Вы кто такие?
– А вы кто такие-сякие?
– Вы что за нами гонитесь?
– А ты что дорогу загородил?
– Отвечай, а то тетива натянута.
– А наша перетянута – стреляй!
– Отвечай по-людски, ты что, в беде не бывал, нужды не видал?
На эти слова Збышку ответили веселой песней:
Збышко поразился, услыхав такой ответ, а тем временем песня смолкла, и тот же голос спросил:
Нужда с нуждой повстречались,
На развилке в пляс пускались…
Гоп! Гоп! Гоп!
Что ж так лихо расплясались?
Верно, век уж не встречались…
Гоп! Гоп! Гоп!
– А как здоровье Мацька? Скрипит еще старина?
Мацько приподнялся на телеге и сказал:
– Боже мой, да ведь это наши!
Збышко тронул коня.
– Кто спрашивает про Мацька?
– Да это я, сосед, Зых из Згожелиц. Чуть не целую неделю еду за вами и расспрашиваю про вас по дороге.
– Господи! Дядя! Да ведь это Зых из Згожелиц! – крикнул Збышко.
И все весело стали здороваться. Зых в самом деле был их соседом и к тому же человеком добрым, которого все любили за веселый нрав.
– Ну, как вы там поживаете? – спрашивал он, тряся руку Мацька. – Еще скачете или уже не скачете?
– Эх, кончилось уже мое скаканье! – ответил Мацько. – До чего же я рад вас видеть. Боже ты мой, будто я уж в Богданце!
– А что с вами? Я слыхал, вас немцы подстрелили.
– Подстрелили, собачьи дети! Жало застряло у меня между ребрами…
– Боже ты мой! Как же вы теперь? А медвежьего сала попить не пробовали?
– Вот видите, – сказал Збышко, – все советуют пить медвежье сало. Нам бы только доехать до Богданца! Сейчас же пойду на ночь с секирой под борть.
– Может, у Ягенки есть, а нет, так я у соседей спрошу.
– У какой Ягенки? Разве вашу не Малгохной звали? – спросил Мацько.
– Эх! Какая там Малгохна! Третья осень с Михайла пойдет, как Малгохна в могиле. Задорная была баба, царство ей небесное! Но Ягенка в мать уродилась, только что еще молода…
…Говорил я Малгохне: не лезь на сосну, коль тебе пятьдесят годов. Какое там! Влезла. А сук под ней возьми и подломись, она и грянулась наземь! Скажу я вам, ямку выбила в земле, да через три дня Богу душу и отдала.
…Вон уж видно горку нашу,
Дочка вышла вся в мамашу…
Гоп! Гоп!
– Упокой, Господи, ее душу! – сказал Мацько. – Помню, помню… подбоченится, бывало, да начнет браниться, так слуги на сеновал прятались. Но хозяйка была замечательная! Значит, с сосны свалилась?.. Скажи пожалуйста!
– Свалилась, как шишка на зиму… Ох и горевал я! После похорон так напился, что, верите, три дня не могли меня добудиться. Думали уж, что и я ноги протянул. А сколько я потом слез пролил – море! Но и Ягенка у меня хорошая хозяйка. Все сейчас у нее на руках.
– Я что-то плохо ее помню. От горшка два вершка была, когда я уезжал. Под конем могла пройти, не достав до брюха. Эх, давно уж это было, сейчас она, верно, выросла.
– На святую Агнешку пятнадцать ей стукнуло; но я ее тоже чуть не целый год не видал.
– Где же вы были? Откуда возвращаетесь?
– С войны. Какая мне нужда дома сидеть, коли у меня Ягенка?
Хоть Мацько и был болен, но, услышав о войне, насторожился и с любопытством спросил:
– Вы, может, были с князем Витовтом на Ворскле?
– Был! – весело ответил Зых из Згожелиц. – Только не дал ему Бог удачи: страшное поражение нанес нам Едигей. Сперва татары перестреляли нам коней. Татарин, он не пойдет врукопашную, как христианский рыцарь, а стреляет издали из лука. Нажмешь на него, а он убежит и опять из лука целится. Ну что ты станешь с ним делать! А у нас, слышь, в войске рыцари всё силой своей похвалялись: «Мы, дескать, ни копий не склоним, ни мечей из ножен не выхватим, копытами эту нечисть растопчем!» Похвалялись это они, похвалялись, а тут как засвистят стрелы, инда все кругом потемнело! Кончилась битва, и что же? Из десяти едва один жив остался. Верите? Больше половины войска, семьдесят литовских и русских князей, осталось на поле боя, а уж бояр да всяких дворян, как они там зовутся, отроков, что ли[48], так и за две недели не счел бы.
– Слыхал я про это, – прервал его Мацько. – И наших рыцарей, которые к князю пошли на подмогу, тоже тьма полегло.
– Да и крестоносцев девять человек, которые тоже служили у Витовта. А уж наших – пропасть; мы ведь народ такой – где другой прежде назад оглянется, мы оглядываться не станем. Великий князь больше всего полагался на наших рыцарей и в битве никого, кроме поляков, не хотел брать в свою охрану. Ха-ха! Все поле около него усеялось трупами, а ему хоть бы что! Погиб пан Спытко из Мельштына, и мечник Бернат, и стольник Миколай, и Прокоп, и Пшецлав, и Доброгост, и Ясько из Лязевиц, и Пилик Мазур, и Варш из Михова, и воевода Соха, и Ясько из Домбровы, и Петрко из Милославья, и Щепецкий, и Одерский, и Томко Лагода. Да разве их всех перечтешь! А некоторых татары просто утыкали стрелами, так что они стали похожи на ежей, – смех, да и только!
Он и впрямь рассмеялся, будто рассказывал веселенькую историю, и вдруг затянул песню:
– Ну а что же потом? – спросил Збышко.
Басурмана знай натуру,
Всю тебе исколет шкуру!
– Потом великий князь бежал, а сейчас, как всегда, опять воспрянул духом. Он такой: чем больше его пригнешь к земле, тем сильней распрямится, как ореховый прут. Бросились мы тогда к Таванскому броду защищать переправу. Подоспела к нам и новая горсточка рыцарей из Польши. Ну, ладно! Пошел на другой день Едигей, и татар с ним тьма-тьмущая, но уж ничего не мог поделать. Ну и потеха была! Сунется он к броду, а мы его в рыло. Никак не мог прорваться. Мы их и перебили, и в плен захватили немало. Я сам поймал пятерых, вот везу их с собой в Згожелицы. Днем поглядите, что это за рожи.
– В Кракове толковали, будто война может перекинуться и в королевство.
– Ну, Едигей не такой дурак. Он отлично знал, какие у нас рыцари, знал и то, что самые славные остались дома, потому что королева была недовольна, что Витовт на свой страх затеял войну. Ух и хитер же старый Едигей! Он у Тавани тотчас сообразил, что силы князя растут, и ушел себе прочь, за тридевять земель!..
– А вы вернулись?
– Я вернулся. Там больше нечего делать. А в Кракове я узнал, что вы выехали чуть пораньше меня.
– Так вы знали, что это мы едем?
– Знал, я ведь на привалах всюду про вас спрашивал.
Тут он обратился к Збышку:
– Господи Боже мой, да ведь я тебя в последний раз мальчишкой видал, а сейчас хоть и темно, а можно догадаться, что молодец из тебя вышел, как тур. Ишь, сразу из самострела хотел стрелять!.. Побывал уж, видно, на войне.
– Я на войне сызмальства. Пусть дядя скажет, какой из меня воин.
– Незачем дяде говорить мне об этом. Я в Кракове видал пана из Тачева, он мне про тебя рассказывал… Сдается, этот мазур не хочет отдать за тебя свою дочку, ну а я бы не стал кобениться, потому ты мне по нраву пришелся… Позабудешь ты свою девушку, как увидишь мою Ягенку. Девка – что репа!..