Вот какую психологическую оценку русской армии дает в своих воспоминаниях полковник Первой мировой войны Г. Н. Чемоданов:
   "Армия всегда была отражением, точным слепком своего народа, часть которого она составляет... Заставьте петь армии западных народов. В них вы не услышите пения, а русская армия поет и пела и с горя, и с радости, в часы отдыха и во время самых тяжелых переходов. Она ищет развлечения, утешения и бодрости в пении, это ее особенность, особенность породившего ее народа: рабочий поет за станком, пахарь - за сохой, бурлак тянет свою унылую песню на Волге..."{258}
   Другое интересное наблюдение мы находим в дневнике поэта-фронтовика Давида Самойлова, читая который, с одинаковой ясностью представляешь себе и солдата Первой мировой, и бойца Великой Отечественной, и воина-"афганца". Вот как описывает он "три главных состояния" русского солдата:
   "Первое. Без начальства. Тогда он брюзга и ругатель. Грозится и хвастает. Готов что-нибудь слямзить и схватиться за грудки из-за пустяков. В этой раздражительности видно, что солдатское житье его тяготит.
   Второе. Солдат при начальстве. Смирен, косноязычен. Легко соглашается, легко поддается на обещания и посулы. Расцветает от похвалы и готов восхищаться даже строгостью начальства, перед которым за глаза куражится. В этих двух состояниях солдат не воспринимает патетики.
   Третье состояние - артельная работа или бой. Тут он - герой. Он умирает спокойно и сосредоточено. Без рисовки. В беде он не оставит товарища. Он умирает деловито и мужественно, как привык делать артельное дело"{259}.
   В сущности, это собирательный образ народа-крестьянина на войне, образ солдатской массы в одинаковых серых шинелях, внутренне протестующей против этой "одинаковости", "обезлички" и, тем не менее, выступающей как единое целое, подчиняясь долгу и приказу. Такое обобщение ничуть не противоречит тому, что народный характер, то есть черты, сходные у многих, порожденные единством языка, культуры и судьбы, не являются чем-то застывшим и неизменным, но развиваются и изменяются постоянно вместе с изменением обстоятельств, потому что на деле
   "народ - это неисчерпаемое множество характеров"{260}.
   И все же главные черты "народного характера", его основа, сохранялась у армии и была узнаваема во всех войнах.
   Вот на этом, общеармейском фоне только и можно рассматривать специфику конкретных социальных категорий, командного и рядового состава, которая, безусловно, очень значительна.
   "Конечно, точка зрения солдата на войну - одна точка зрения, командира полка - другая, даже на один и тот же бой. Потому что они ведь и смотрят на него с разных точек и имеют в нем, в этом бою, различные задачи, - писал К. Симонов. - Я говорю не о политической задаче - общей, нравственной, патриотической, - а о военной задаче в бою"{261}.
   Впрочем, наиболее существенные психологические различия обусловливались в первую очередь характером и степенью ответственности, возложенной на каждого в зависимости от служебного положения. Рядовой отвечает только за себя, выполняя приказы всех вышестоящих начальников. Его инициатива предельно ограничена рамками этих приказов. Командир любого ранга несет ответственность не только за себя, но и за своих людей, званием и должностью ему дано право посылать их на смерть, и в этом самое трудное его испытание - испытание властью. Чем выше должность, тем большее число людей зависит от его воли, деловых и человеческих качеств. Но над каждым командиром есть другой командир, чья власть еще больше. И его инициатива тоже ограничена рамками приказов, хотя возможность ее проявить шире, чем у простого солдата. Случалось, что страх перед начальством оказывался сильнее, чем перед врагом. И самой отвратительной трусостью была не боязнь смерти, а боязнь доложить правду о сложившейся ситуации на позиции: за такой трусостью на войне всегда стоят чьи-то жизни{262}.
   Что касается младшего командного состава (унтер-офицеров в дореволюционной армии, сержантов и старшин в советской), то по своему положению он мало отличался от рядовых. Являясь промежуточным звеном между ними и офицерами, психологически он был гораздо ближе к первым. Положение среднего и старшего звена командного состава армии, особенности его функций, безусловно, выделяли эту категорию по большинству психологических характеристик.
   Говоря о том, насколько сложнее психические условия деятельности командиров по сравнению с рядовыми бойцами, русский военный психолог Н. Головин отмечает, что чем выше поднимаешься вверх по иерархической лестнице военного командования, тем сильнее уменьшается личная опасность и физическая усталость, но зато многократно увеличивается моральная ответственность, которая лежит на плечах начальника{263}. О том же свидетельствует в своей книге "Душа армии" и генерал П. Н. Краснов:
   "Чувство страха рядового бойца отличается от чувства страха начальника, руководящего боем. И страх начальника, лично руководящего в непосредственной близости от неприятеля боем, отличается от страха начальника, издали, часто вне сферы физической опасности управляющего боем. Разная у них и усталость. Если солдат ... устает до полного изнеможения физически, то начальник, ... не испытывая такой физической усталости, устает морально от страшного напряжения внимания"{264}.
   Далее он подробно анализирует различия в переживаниях старших и младших начальников в армии. "У младших, там, впереди, эти переживания перебиваются явной телесной опасностью". Враг видим. Младший командир сам находится под огнем, под пулями, его обязанность - идти вперед самому и заставить идти вперед подчиненных, "победить или умереть".
   "Внизу, "на фронте" - душевные переживания притуплены усталостью тела, голодом, плохими ночлегами, непогодою, видом раненых и убитых. Человек работает в неполном сознании, часто не отдавая себе отчета в том, что он делает. Наверху, "в штабах" - известный комфорт домов, наблюдательных пунктов с блиндажами, налаженная жизнь, сытная, вовремя еда, постель и крыша, - но все это не только не ослабляет, но усиливает по сравнению с войсками душевные переживания начальника"{265}.
   Что же это за переживания? Ведь "непосредственная опасность для жизни далеко", неприятеля не видно. Едва слышна, да и то не всегда, канонада отдаленная "музыка боя", а в самом штабе - тишина, "суетливое перебирание бумаг". Но зато куда больше информации о характере и ходе боевых действий, иная, более высокая "точка обзора", понимание обстановки, ответственность за огромные массы людей, за ход операции в целом. "Снизу" докладывают о потерях, о гибели офицеров, о нехватке боеприпасов, об усталости войск, о невозможности продвигаться вперед. "Сверху" присылают приказы с требованием наступать во что бы то ни стало, часто сопровождая их напоминанием об ответственности и долге, упреками, угрозами и даже оскорблениями...
   "На душу грозной тяжестью ложится смерть многих людей, часто близких, дорогих, с которыми связан долгою совместною службою, которых полюбил. И та же душа трепещет за исход боя. Неудача, поражение, отход, крушение лягут тягчайшим позором на все прошлое, смоют труды, старания и подвиги долгих лет. Драма старшего начальника с душою чуткой, не эгоистичною - необычайно глубока"{266},
   - делает вывод П. Н. Краснов.
   И особо подчеркивает, что высокая должность в армии требует понимания "души строя", чтобы "сытый понял голодного", чтобы распоряжения и приказы войскам не требовали от них невозможного, делая поправку на человеческую усталость.
   Давно и хорошо известно, что авторитет в войсках командира высокого ранга во многом зависит от личных посещений им фронта, от его способностей на глазах подчиненных переживать личный риск и личные лишения, что всегда поднимает дух войск, да и самого начальника. А
   "чем ближе начальник к войскам, тем больше он их понимает (потому что сам это переживал на маневрах и в боях), тем легче ему отличить действительно серьезное положение, угрожающее успеху, от так называемого "панического настроения""{267}.
   Во все времена рядовые ценят командиров не только за их способность умело управлять войсками и одерживать победы, но и за способность хотя бы ненадолго войти в роль самих рядовых, "примерить" на себя опасность, переживаемую солдатами ежечасно, прочувствовать то, что чувствуют в бою они, и показать себя достойными их доверия, выраженного в готовности выполнить любой, даже смертельный приказ. В этой связи уместно привести слова героя русско-турецкой войны, обожаемого войсками за храбрость генерала М. Д. Скобелева. В беседе с одним из своих друзей он сказал:
   "Нет людей, которые не боялись бы смерти; а если тебе кто скажет, что не боится, плюнь тому в глаза: он лжет. И я точно так же не меньше других боюсь смерти. Но есть люди, кои имеют достаточно силы воли этого не показать, тогда как другие не могут удержаться и бегут пред страхом смерти. Я имею силу воли не показывать, что я боюсь; но зато внутренняя борьба страшная, и она ежеминутно отражается на сердце"{268}.
   Такой командир, исходя из личного опыта, понимал чувства своих солдат, а солдаты понимали и любили его.
   Те же психологические закономерности во взаимоотношениях армии и ее полководцев действовали и в русско-японскую, и в Первую мировую войну, и в вооруженных конфликтах советской эпохи. На фронтах Великой Отечественной солдаты уважали лишь тех генералов, которые, оказавшись на передовой, не кланялись пулям, не спешили в укрытие, доказав этим свое моральное право посылать на смерть других. И авторитет командующего 40-й армией Б. В. Громова, по свидетельствам ветеранов Афганистана, во многом был также основан на его личной храбрости.
   "У Громова была специфика такая, очень уважали его за это, вспоминает гвардии майор П. А. Попов. - Он не был трусом. Все время 01-й, 02-й БТР, где бы ни было каких операций, он все время выезжал туда один. Фактически выезжал командующий армии, - и у него в прикрытии один БТР был!"{269}
   Корпоративность офицерского корпуса. Судьба комсостава в межвоенный период
   Следует отметить, что офицерская среда всегда отличалась определенной кастовостью, корпоративностью. В царской России подавляющее большинство офицеров принадлежало к высшему сословию - дворянству, потомственному либо личному, если не по происхождению, то за службу. Таким образом, само государство противопоставляло офицерство солдатской массе, утверждая его кастовость, придавая офицерскому корпусу сословный характер.
   В 1906 г., отвечая на вопросы анкеты комиссии Генерального штаба о причинах неудач армии в русско-японской войне, участник обороны Порт-Артура подполковник Ф. В. Степанов отмечал, что война вскрыла оторванность офицерского состава от солдат, указала на необходимость знания психологии бойца, его морального духа для успешного ведения боевых действий.
   "Корпус офицеров, - писал он, - мало знает ту силу, с которой механически (чисто формально) связан в мирное время и во главе которой офицеры должны идти в бой... В мирное время пропасть, разделяющая офицера от солдата, мало заметна, в военное же время ... отсутствие духовной связи резко обнаруживается. Эта язва ... имеет глубокие корни и культивируется постоянно..."{270}
   По свидетельству другого участника опроса, полковника К. П. Линды, офицеры не знали
   "психологии подчиненных им бойцов, ... состояние духа войск не понимали и им не интересовались... В части войск видели только боевую единицу, "шахматную пешку", а в солдате - слепое орудие, вовсе не считаясь с его сложной духовной конструкцией, не учитывая личности ни начальника, ни бойца"{271}.
   Не случайно эти мнения были учтены при проведении военных реформ в 1906-1912 гг., а военная психология после проигранной войны стала оформляться в особую отрасль науки. Но существование социальной и психологической дистанции между рядовыми и офицерством, а также особая психологическая среда внутри офицерской касты продолжали сохраняться.
   Принадлежность к командному составу обусловливала и некоторые особенности военного быта (в обеспечении жильем, питанием, денежным довольствием), создавала особый круг внеслужебного общения, досуга. Так, в Первую мировую существовали полковые собрания, где в периоды затишья офицеры могли отдохнуть. Вот как описывает царившую в них атмосферу прапорщик А. Н. Жиглинский в письме к матери от 9 февраля 1916 г.:
   "Побывайте в собрании любого из полков, любой бригады! - Узкая, длинная землянка, стены обшиты досками и изукрашены национальными лентами, вензелями и гирляндами из елок. Душно, накурено. Офицерство попивает чай, играет в карты, в разные игры, вроде скачек, "трик-трак" и т. д. Шахматы, шашки... В одном углу взрывы смеха - там молодой артиллерист тешит компанию сочными анекдотами. Веселый, тучный полковник с Георгием, прислушивается, крутит головой, улыбаясь, между ходом партнера и своим. Вот он же затягивает своим симпатичным, бархатным баритоном "Вниз по Волге-реке" и тотчас десяток-другой голосов подхватывает: "... выплывали стружки... " Поет и седой генерал, и молодой прапор... За длинным, самодельным, белым столом сидит не случайная компания, а милая, хорошая семья. Главное дружная... Соединила всех не попойка, не общее горе, - всех соединил долг и общее дело..."{272}.
   Подобное общение в "своем" кругу, отражающее элементы корпоративности, существовало и в советское время. Исключением, нарушившим корпоративно-кастовую атмосферу командной среды, причем на сравнительно короткий период времени, стали первые послереволюционные годы, когда, начиная с Февральской революции, в армии были провозглашены демократические принципы. Была широко распространена митинговщина, отменялись многие традиционные элементы субординации (отдание чести, прежних форм обращения к старшему по званию и др.), что в конечном счете ускорило разложение старой армии. А после Октября этот процесс довершила выборность командиров и их подчиненность солдатским комитетам (согласно Декрету СНК от 16 (29) декабря 1917 г.).
   Октябрьская революция усилила размывание основных социальных барьеров, в том числе и в армейской среде. Были упразднены не только сословия, но и офицерские чины и звания, отменялось ношение погон, орденов и знаков отличия. Армия состояла теперь
   "из свободных и равных друг другу граждан, носящих почетное звание солдат революционной армии"{273},
   в которой особо ценилось происхождение из социальных "низов". Командные кадры из числа старого офицерства ("военспецы"), рекрутировавшиеся Советской властью для организации Красной Армии, ставились под жесткий контроль комиссаров и "пролетарской массы". Другая значительная часть красных командиров происходила из рабочих и крестьян, то есть из той же социальной среды, что и их подчиненные. "Демократизм" отношений в революционной армии подчеркивался даже формой обращения "товарищ". В старой армии действовал незыблемый принцип:
   "Офицер никогда не товарищ солдату, но всегда его начальник... Он может быть братом солдату... Он должен, как отец, заботиться о подчиненном, ... но он никогда не может и не должен становиться с ним в панибратские отношения"{274}.
   Напротив, в Красной Армии считалось, что командир является товарищем бойцу вне службы, и в отношениях между ними было широко распространено не только равенство, но и панибратство, что негативно отражалось на руководстве войсками, сказывалось на общем состоянии дисциплины.
   Однако очень скоро корпоративность командного состава стала восстанавливаться, хотя и на существенно иной основе, нежели до революции. Речь, конечно, уже не шла о сословности. Однако из самой сущности армии как социального института, организованного по жесткому иерархическому принципу, и из характера профессиональной деятельности командного состава неизбежно вытекало объективное неравенство военных начальников и их подчиненных. "Панибратство" довольно скоро было вытеснено относительно строгой субординацией, хотя сохранялись и основные внешние атрибуты равенства: обращение "товарищ", демократизированная форма без погон, и т. п. Но окончательное возрождение офицерской корпоративности произошло в период Великой Отечественной войны, причем этот процесс активно стимулировался "сверху", и логичным его завершением стало возвращение целого ряда элементов старой воинской атрибутики.
   Определенная привилегированность в положении командного состава имела и свою обратную сторону. Так, боевые потери среди офицеров (пропорционально численности) всегда были выше, чем среди рядового состава. И хотя с началом XX века, в связи с изменением способов ведения войны (использованием пулеметов, увеличением роли артиллерии, позиционным характером боевых действий), степень "личностного" соприкосновения враждующих сторон уменьшилась по сравнению с войнами прошлых столетий, риск смерти для офицера все равно был больше и офицерские потери оставались выше солдатских. Так, в русско-японскую войну общие потери убитыми, ранеными и пропавшими без вести среди солдат составили 20%, а среди офицеров - 30%. Всего было убито 1300 офицеров и 36 тыс. нижних чинов, ранено - 4 тыс. офицеров и 119 тыс. нижних чинов. Особенно велика была разница в числе убитых: на каждую тысячу офицеров их было более 78 чел., а на каждую тысячу солдат - более 45 чел.{275}. В годы Первой мировой войны эти цифры увеличились соответственно до 82,9 чел. на 1000 среди офицерского состава и до 59,5 чел. - среди рядового{276}.
   Следует отметить, что в подсчетах потерь в Первую мировую войну существуют значительные расхождения в цифрах, хотя соотношение потерь рядового и командного состава по разным источникам остается достаточно близким. Обычно приводятся цифры общих потерь офицерского состава от 71,3 до 73 тыс. чел., из них безвозвратных - от 30,5 до 32 тыс.{277} По другим данным, общие потери офицерского состава в Первую мировую войну (включая административно-хозяйственный персонал войск, медиков, чиновников, священнослужителей и др.) составили около 131 тыс. человек, из них безвозвратные - около 36,5 тыс.{278} К концу войны в пехоте оставалось по 1-2 кадровых офицера на полк. Причем, из всех офицерских потерь более половины приходилось на прапорщиков, а потери всех младших офицеров, включая прапорщиков, подпоручиков и поручиков, составили почти 4/5 от общих потерь офицерского корпуса{279}.
   Мировая война фактически уничтожила довоенный офицерский корпус, на смену которому пришли выпускники ускоренных курсов военных училищ и специально открытых школ прапорщиков, образованные разночинцы, произведенные в офицерский чин за боевые отличия унтер-офицеры и солдаты. К октябрю 1917 г. из 250-тысячного офицерского корпуса 220 тыс. составляли офицеры собственно военного времени, причем это пополнение было в 4,5 раза больше, чем число кадровых офицеров накануне войны{280}. И это была уже совсем другая армия, с другой психологией. По словам современников, офицеры, вступившие в войну, были весьма далеки от политики, читали преимущественно специальную литературу, военные журналы и газеты, и потому революционные настроения, "зловещие крики "буревестников" их мало коснулись", но "когда кадровые офицеры и солдаты были в большинстве выбиты или ранеными покинули армию, традиции частей стали исчезать, в армию вошли новые люди, - армия стала все больше приобретать психологию толпы и заражаться теми идеями, которые владели обществом"{281}.
   Безусловно, состояние офицерского корпуса, его объективные социальные параметры, социальное происхождение и положение, уровень образования и культуры, индивидуальный жизненный путь и среда воспитания, а также вытекающие из них мировоззрение, психология и связанные с ситуацией умонастроения, - все это в значительной, а во многом и в решающей степени предопределило и состояние всей армии к началу 1917 г., и исход Первой мировой войны для России, и, в конечном счете, нестабильность в обществе и судьбу страны. Так, общеобразовательный ценз офицеров военного времени оказался весьма невысок, в целом свыше 50% не имели даже общего среднего образования. По социальному происхождению основная их масса принадлежала теперь к мелкой и средней буржуазии, интеллигенции и служащим, то есть демократическим слоям русского общества, тогда как накануне войны около половины офицерского корпуса составляли потомственные дворяне (как по происхождению, так и за службу, при производстве в чин полковника), а среди остальных, особенно в чине от подпоручика по подполковника, значительный процент принадлежал к категории личного дворянства{282}. В этой связи следует особо подчеркнуть, что к осени 1917 г. 80% прапорщиков происходили из крестьян и только 4% - из дворян. Таким образом, русский офицерский корпус за годы войны претерпел весьма серьезные изменения как по своему социальному составу, так и по политическим взглядам, которые значительно "полевели". Это проявилось прежде всего в том, что из 250 тыс. офицеров против Октябрьской революции с оружием в руках сразу же выступили лишь около 5,5 тыс. чел., т. е. менее 3%{283}.
   В первые годы Советской власти в России, как и в любой стране, пережившей революцию, произошла радикальная смена командного состава армии, также во многом прервались старые офицерские традиции, рассматривавшиеся как проявления старого дореволюционного враждебного мира, как традиции "классового врага". Офицерский корпус являлся не только костяком белогвардейских армий в Гражданской войне, но и главным объектом революционного красного террора. Однако, ситуация была гораздо сложнее. Ведь и командные кадры Красной Армии, помимо революционных выдвиженцев, во многом (по подсчетам А. Г. Кавтарадзе, на 56%){284} также состояли из бывших офицеров царской армии, прошедших Первую мировую. В подавляющем большинстве это были "военные специалисты", мобилизованные новой властью в Красную Армию. Именно их знания, боевой опыт, способности стали решающим фактором создания Красной Армии и ее победы на фронтах Гражданской войны. Общая численность военных специалистов на службе в Красной Армии в 1918-1920 гг. доходила до 75 тыс. человек, из них основную массу (свыше 65 тыс.) составляли бывшие офицеры военного времени. К концу Гражданской войны количество военных специалистов составляло до 30% от всего офицерского корпуса старой армии. В это же время в "белых" армиях служило около 100 тыс. офицеров, или 40% старого офицерского корпуса. (Кстати, среди офицеров и генералов, служивших Советской власти, оказались не только 8 тыс. добровольцев и 48,4 тыс. мобилизованных, но и 12 тыс. бывших белых офицеров, которые были захвачены в плен и привлечены на службу в Красную Армию или перешли на ее сторону сами){285}.
   Не следует сбрасывать со счетов и тот факт, что значительная часть крупнейших военачальников Красной Армии также вышла из рядов офицерства, как правило, среднего или даже младшего. Что касается собственно военных специалистов, то их личные политические взгляды (служба "за страх" или "за совесть") в условиях Гражданской войны не имели принципиального значения, так как все они были поставлены под жесткий контроль революционных комиссаров. Вместе с тем, значительная часть военспецов стала основой формирования кадровой Красной Армии уже в период после Гражданской войны.
   Судьба советского командного корпуса в 1920-е - 1930-е годы была очень сложной. Происходила не только постепенная замена кадров, унаследованных с дореволюционных времен или сформировавшихся в ходе Гражданской войны. Происходило также истребление этих кадров, причем не только в известный период массовых репрессий в армии в 1937-1938 гг., но и на протяжении двух межвоенных десятилетий. К концу 1920-х - началу 1930-х гг. в несколько волн (как их называли, "офицерских призывов") были расстреляны несколько десятков тысяч бывших офицеров, в том числе и "военных специалистов". Сотни, пользовавшиеся доверием властей, дожили до конца 1930-х, но после очередных чисток от них остались десятки{286}. Эта репрессивная политика не могла не сказаться на качестве командного состава, в котором не только были радикально истреблены носители старых офицерских традиций, аккумулирующих достижения русской военной мысли и культуры, но и не успевали устояться, "укорениться" новые, нарабатывавшиеся навыки, опыт, традиции новой, постреволюционной армии.
   Конечно, самый мощный, сокрушительный удар по командному составу Красной Армии был нанесен в конце 1930-х годов, в ходе неоднократных массовых "чисток". Так, из общего числа 733 высших командиров и политработников (начиная с комбрига и бригадного комиссара и до Маршала Советского Союза) было репрессировано 579 и осталось в армии только 154 чел. По другим данным, с мая 1937 г. по сентябрь 1938 г. подверглись репрессиям около половины командиров полков, почти все командиры дивизий и бригад, все командиры корпусов и командующие войсками военных округов, большинство политработников корпусов, дивизий и бригад, около трети комиссаров полков{287}. Всего же менее чем за полтора года было репрессировано около 40 тыс. командиров Красной Армии и Военно-Морского флота{288}. Продолжались репрессии и в самый канун войны, в 1940-1941 гг., особенно сильно ударив по Военно-Воздушным Силам. К 1941 г. только в сухопутных войсках не хватало по штатам 66900 командиров, а в летно-техническом составе ВВС некомплект достиг 32,3%{289}. Вместе с тем, столь большая нехватка командных кадров объясняется также процессом ускоренного формирования новых частей и соединений.
   Темп ротации высшего, среднего и даже младшего офицерского состава Красной Армии незадолго до Второй мировой войны оказался настолько высоким, что его можно считать катастрофическим, поскольку вновь назначаемые кадры не имели ни соответствующих знаний, ни опыта. Был нарушен веками складывавшийся принцип постепенности в военной карьере, позволявший назначать на соответствующую должность людей, уже прошедших боевую выучку. В результате к началу Великой Отечественной войны только 7% командиров имели высшее военное образование, а 37% не прошли полного курса обучения даже в средних военно-учебных заведениях{290}. Массовые репрессии наряду с форсированным развертыванием вооруженных сил резко понизили уровень профессионализма и компетентности новых командных кадров, что сказалось уже в ходе "зимней" советско-финляндской войны.