Могло ли быть, чтобы Пушкин не замечал того, что было настолько очевидным для всего города, что упоминалось в дневниках и становилось предметом шуточных замечаний членов императорской фамилии? Конечно, нет. «Il l’а troublee» – сказал он другу, говоря о Дантесе и своей жене. Он видел, он понимал. Закаленный ветеран долгой и доблестной службы в отрядах, собранных компанией против мужей, – «супруг лукавый, / Фобласа давний ученик, / И недоверчивый старик, / И рогоносец величавый, / Всегда довольный сам собой, / Своим обедом и женой», – он выбрал самую эффективную и наименее смешную тактику: благоразумно следить за всем на расстоянии, терпеливо ждать. Он был уверен, что все не выйдет за рамки приличия. Но глубоко в душе его таилась боль.
   13 мая ростовщик Шишкин вручил ему 650 рублей за часы брегет и серебряный кофейник.
 
   Есть внезапный сильный грохот, который радует сердца петербуржцев, когда вскрывается ледяной панцирь реки; он покрывается все расширяющимися трещинами под напором находящейся под ним воды, и блестящие глыбы льда начинают свое медленное, фантастическое путешествие к морю в сопровождении глыб, отколовшихся от льдов Ладожского озера; звеня, они сталкиваются, создавая множество причудливых угловатых скульптур, и, наконец, побежденные, спешат к своей неминуемой смерти. Скоро растает последний снег, деревянные тротуары и мостовые покроются коричневой грязью, от которой дороги будут скользкими, а путешествия тяжелыми и многодневными, но петербуржцы радуются: идет весна. В тот год лед на Неве тронулся 22 марта, в тот день после трехмесячного перерыва впервые выглянуло солнце. Весь Петербург высыпал на набережные. Жорж Дантес также воспользовался хорошей погодой, чтобы выйти на улицу и насладиться жизнью, выздоровев от своей несчастной любви. Он стал часто появляться в доме князя Александра Барятинского, поручика лейб-гвардии Кирасирского полка. Этот близкий ему по духу и щедрый молодой человек имел очень хорошенькую семнадцатилетнюю сестру Марию, которая должна была в том году впервые выйти в свет. Но от всех этих маневров оказалось мало пользы.
 
   Дантес – Геккерену,
   Петербург, 28 марта 1836 года
   «Я хотел писать тебе, ничего не упоминая о ней, но честно признаюсь, что не могу писать, пока этого не сделаю, и поэтому я должен предложить тебе отчет о моем поведении после написания моего последнего письма: я сделал, что обещал, избегая встреч и разговоров с ней; больше, чем три недели я разговаривал с ней четыре раза об абсолютно тривиальных вещах, и Бог мне свидетель, я мог бы говорить с ней десять часов сряду и сказать только половину того, что я чувствую, когда вижу ее; я смело заявляю, что жертва, которую я приношу тебе, огромна. Я должен был любить тебя, как я люблю, чтобы сдержать слово, и я никогда бы не поверил, что у меня хватит духу жить там же, где и существо, так любимое мною, без того, чтобы не повидать ее, даже тогда, когда мне вполне можно это сделать, поскольку, мой дорогой друг, – и я не могу скрывать это от тебя, – я все еще безумно влюблен в нее; но сам Бог пришел мне на помощь: вчера она потеряла свою свекровь[10], так что ей придется оставаться дома по крайней мере месяц, и поскольку мне будет невозможно ее видеть, я, вероятно, освобожусь от этой ужасной внутренней борьбы – пойти к ней или нет? – которая возобновляется всякий час, когда я один, и признаюсь, что последнее время я боялся оставаться дома один и старался постоянно выходить; если бы ты знал, как нетерпеливо я ожидаю твоего возвращения и, нисколько не опасаясь, считаю дни до того момента, когда рядом со мной будет тот, кого я могу любить, поскольку мое сердце так полно и я так хочу любить и не быть одиноким в этом мире, как сейчас, когда шесть недель ожидания кажутся годами».
 
   11 апреля Пушкин приехал в Псковскую губернию, чтобы похоронить мать на кладбище Святогорского монастыря. Ему нравилась здешняя земля («ни червей, ни сырости, ни глины»), и он попросил монастырь выделить ему место для собственной могилы на этом широком умиротворяющем просторе. Он презирал переполненные городские кладбища с могилами, вклинивающимися одна в другую, – как жадные гости на банкете у нищего.
   14 апреля К. Н. Лебедев, чиновник министерства юстиции, заметил в своем дневнике: «Я получил «Современник» Пушкина. Стоило ли этого ждать три месяца?…Несколько маленьких поэм, небольших статей, коротеньких рассказов, критика… Не так нужно начинать дело: «Современник» не должен быть игривой литературой или просто литературой. Наши времена лучше, чем это… Какой смысл в этом фамильярном, развязном тоне?…И рассказы господина Гоголя: разве можно публиковать подобные рассказы?»
   В конце апреля Дантес написал Геккерену в последний раз, рассказав, как нетерпеливо он ожидает его возвращения – «Я считаю минуты, да, минуты» – и благодаря его за предложенное лечение от болезни любви: «Это помогло… Я опять понемногу начинаю жить и надеюсь, что (ее) переезд в деревню совершенно меня излечит, потому что в этом случае я не увижу ее в течение нескольких месяцев». Пушкин, вероятно, имел в виду ту же панацею, когда писал Натали из Москвы: «И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жен своих, однако ж видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Нехорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение вашего пола».
 
   В 4.17 днем 3 мая солнце над Петербургом потемнело. Весь город, пораженный, смотрел вверх. Это было «одно из самых красивых затмений века», но простые люди увидели в этом дурное предзнаменование.
 
   13 мая голландский посланник высадился с парохода «Александра» в Кронштадте, возвратившись в Россию нагруженным подарками, историями и любовью. Он также привез бумаги, удостоверяющие усыновление им Жоржа Дантеса.
 
   Пушкин – жене,
   Москва, 18 мая 1836 года
   «У нас в Москве все, слава Богу, смирно: бой Киреева с Яром произвел великое негодование в чопорной здешней публике. Нащокин заступается за Киреева очень просто и очень умно: что за беда, что гусарский поручик напился пьян и побил трактирщика, который стал обороняться. Разве в наше время, когда мы били немцев на Красном кабачке, и нам не доставалось, и немцы получали тычки сложа руки? По мне драка Киреева гораздо простительнее, нежели славный обед ваших кавалергардов и благоразумие молодых людей, которым плюют в глаза, а они утираются батистовым платком, смекая, что если выйдет история, так их в Аничков не позовут. Брюллов сейчас от меня. Едет в Петербург скрепя сердце; боится климата и неволи. Я стараюсь его утешить и ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры… Что же теперь со мною будет?., черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!»
 
   21 мая барон Геккерн на частной аудиенции сообщил царю, что он усыновил гвардейца Жоржа Дантеса. На следующий день он написал графу Нессельроде, министру иностранных дел России, прося его проследить за тем, чтобы его «сын» именовался Жорж Шарль де Геккерен во всех будущих официальных документах.
 
   Христиан фон Гогенлоэ-Кирхберг – графу фон Беролдингену, Санкт-Петербург, 23 мая 1836 года
   «Барон Геккерен… нашел, что обращение с ним в обществе изменилось, как, возможно, и при дворе, где не спешат его принимать. Несколько едкий человек, барон имеет мало друзей в столице, вот почему, я думаю, старая пословица «тот, кто отсутствует, всегда неправ» оказалась в этом случае особенно уместной. Господин Геккерен недавно усыновил молодого барона Дантеса, который несколько лет служит в русской армии, куда его приняли по просьбе барона Геккерена[11]. Это усыновление стало предметом разговоров во многих петербургских салонах и вызвало замечания едва ли лестные для барона Геккерена».
 
   23 мая жена Пушкина родила еще одну дочь – маленькую Наталью, на даче, снятой на лето на Каменном острове. Тетка Загряжская, боясь сырости, наполнявшей весь первый этаж, не позволила молодой матери покинуть ее комнату наверху до последних дней июня.
 
   Хотя часть женского населения Петербурга внезапно стала рассматривать Жоржа Дантеса как достойную добычу – частично из-за его впечатляющей новой фамилии, но, в основном, из-за его годового дохода в 80 000 рублей, которые его новый отец, по слухам, готовился ему предоставить, – других смущало «три отечества и два имени» французского кавалергарда и внезапная жажда отцовства голландского посланника. Ходили слухи, что Жорж «де Геккерен» был действительно связан с посланником (возможно, племянник или даже настоящий сын) или был незаконным сыном короля Голландии или Карла X французского. Возможно, сам барон Геккерен вдохновил такие сплетни, чтобы оправдать свой поступок, придав ему романтический ореол тайны.
   Как бы то ни было, причудливые слухи, без сомнения, оказались для него полезными в щекотливый момент, и он, без сомнения, ничего не сделал, чтобы их опровергнуть: можно написать тома, объясняя своевременное многозначительное молчание, красноречивую улыбку, небрежный взгляд со стороны.
   Утром 23 мая Геккерен писал барону Верстолку ван Сулену, голландскому министру иностранных дел, чтобы отрапортовать о своем продолжительном обмене мнениями с графом Нессельроде по поводу вечно болезненного вопроса для Бельгии, отделившейся от Голландии путем вооруженного восстания шестью годами раньше. Он уже заканчивал свой отчет, когда получил официальный вызов ко двору, которого он нетерпеливо ожидал в течение нескольких дней. Он незамедлительно отправился в Елагинский дворец и по возвращении в посольство завершил свою депешу подробным описанием сердечной встречи, которую он имел с их Императорскими Величествами, встречи, имевшей значительное влияние на близкую нашему сердцу проблему: дуэль и смерть Пушкина странно и неожиданно переплелись с общественными и личными делами Оранских. Но всему свое время.
 
   Якоб ван Геккерен – Иоганну Верстолку ван Сулену, Санкт-Петербург, 23 мая 1836 года
   «После того как выражение моего почтения было принято с обычным благоволением, Его Величество подробно остановился на отношениях с Его Королевским Высочеством принцем Оранским… Его Величество, который совершенно естественно чувствует родственную привязанность к Их Королевским Высочествам, откровенно высказался насчет непостоянного характера Ее Высочества принцессы[12] и сожалел о том, что он назвал неспособностью монсеньера принца Оранского продемонстрировать большую терпимость в отношении этой несчастной особенности и приложить больше усилий для восстановления доброй гармонии, отсутствие которой он считал опасным примером для августейших детей Их Королевских Высочеств и совсем не вдохновляющим для будущего молодых принцев… Когда аудиенция была закончена, я отправился к Императрице… Без излишних церемоний Ее Величество спросила меня, почему мы держим такую значительную армию и служебный персонал на границах, прибавив, что сегодня это полностью лишено всякого смысла, разве только для потакания пристрастиям принца Оранского, которому, по-видимому, не нравится жить в Гааге».
 
   Ах, эти спокойные, зеленеющие курорты, расположенные в центре Европы, с их знаменитыми водами, разукрашенными кувшинами, лицемерными угодливыми вечеринками и серебряными колокольчиками у массивных деревянных конторок в просторных приемных, которые, казалось, звонили звонче и настойчивей, когда приходили «русские» с их замашками высшего общества и странными выходками, крупными чаевыми служащим казино и густой варварской кровью для алчных местных комаров! К ним теперь возвращаются наши благодарные мысли, поскольку когда барон Геккерен прибыл в Петербург, таким образом оборвав нашу единственную ниточку, ведущую к правде (предположим, что Жорж Дантес был правдив в своих письмах), молодой Андрей Карамзин, которому грозила чахотка, покинул Санкт-Петербург для длительного лечения и учебы за границей, восстановив таким образом поток писем из России в Швейцарию, Германию, Францию и Италию.
 
   28 мая княгиня Екатерина Мещерская, урожденная Карамзина, написала своему брату Андрею: «Мы получили разрешение владетельницы Парголова княгини Бутера на то, чтобы нам открыли ее прелестный дом, и мы уничтожили превосходный обед-пикник, привезенный нами с собой, в прекрасной гостиной, сверкающей свежестью и полной благоухания цветов… Креман и силлери лились ручьями в горла наших кавалеров, которые встали все из-за стола более румяные и веселые, чем когда садились, особенно Дантес».
   5 июня Софи Карамзина написала своему сводному брату Андрею: «Наш образ жизни… все тот же, по вечерам у нас бывают гости, Дантес – почти ежедневно, измученный двумя учениями в день (великий князь нашел, что кавалергарды не умеют держаться в седле), но, невзирая на это, веселый, забавный, как никогда, и еще умудряется сопровождать нас в кавалькадах». И 8 июля, после вечера в Петергофе: «Я встретила почти всех наших друзей и знакомых, в том числе… Дантеса, увидеть которого, признаюсь, мне было очень приятно. По-видимому, сердце всегда немножко привыкает к тем, кого видишь ежедневно. Он неторопливо спускался по лестнице, но, заметив меня, перепрыгнул через последние ступеньки и подбежал ко мне, краснея от удовольствия… Мы все отправились к нам пить чай (чашек и стульев хватило кое-как лишь на половину собравшихся) и в одиннадцать часов вечера двинулись в путь. Я шла под руку с Дантесом, он забавлял меня своими шутками, своей веселостью и даже смешными припадками своих чувств (как всегда, к прекрасной Натали)».
   Можно слегка удивиться воскресению этого веселого и жизнерадостного, галантного и комичного Дантеса, этого живого и искрящегося духа человека, чьи письма голландскому посланнику, казалось, были навечно позабыты.
 
   Муза – мудрая примадонна, редко снисходящая к смертным, тщательно рассчитывает свои явления в мир и заранее прогнозирует результаты. В течение этого лета 1836 года – холодного и дождливого, как обычно, неуклюжей «карикатуры южных зим», она посещала Пушкина с настойчивостью, в которой долго ему отказывала, как будто намеренно замутив воду для будущих биографов. В то лето, которое должно было стать последним в его жизни, поэт испытывал свежий прилив желания творить, – так щеки умирающего внезапно окрашиваются румянцем, а дыхание становится свободным и легким от мистического прилива жизненных сил прямо перед кончиной. Так и Пушкин, возможно, движимый тягостным предчувствием, спешил пропеть свою лебединую песню – последнее свидетельство своего бессмертного гения.
   Или, более приземленно, – на Каменном острове, где он закончил «Капитанскую дочку», продолжал свое историческое исследование и написал около дюжины статей для «Современника», он вернулся и к поэзии. Между июнем и августом он написал короткий лирический цикл стихов, полных глубины и тайны: отточенные мрачные мысли, лаконичные размышления на библейские темы, болезненные духовные упражнения и, конечно, «Exegi monumentum» и «Из Пиндемонти» – оба сочинения неизбежны для любой антологии. Для его души пришло время покаяния, и он обратил внимание на великопостную молитву Ефрема Сирина:
 
Владыко дней моих! дух праздности унылой,
Любоначалия, змеи сокрытой сей,
И празднословия не дай душе моей.
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
 
   В другом, так никогда и не законченном лирическом произведении мы находим только первые стансы:
 
Напрасно я бегу к сионским высотам,
Грех алчный гонится за мною по пятам…
Так, ноздри пыльные уткнув в песок сыпучий,
Голодный лев следит оленя бег пахучий.
 
   Невозможно сказать, как выглядели бы эти стихи или весь цикл в окончательном виде, даруй судьба Пушкину больше времени. Нельзя сказать, что цикл, написанный на Каменном острове, гордый завет и смиренный акт раскаяния, явился из факта личного душевного страдания, преследовавшего его в те дни. Но трудно избавиться от образа легконогого оленя, безжалостно преследуемого в своем беге к таким далеким вершинам.
 
   Александр Васильевич Трубецкой был уже стариком, когда издал в десяти экземплярах свой «Рассказ об отношениях Пушкина к Дантесу». В тоненькой брошюре, написанной им по памяти, мы читаем:
   «В то время Новая Деревня была модным местом. Мы стояли в избах, эскадронные учения производили на той земле, где теперь дачки и садики 1 и 2 линии… Дантес часто посещал Пушкиных. Он ухаживал за Наташей, как и за всеми красавицами (а она была красавица), но вовсе не особенно «приударял», как мы тогда выражались, за нею. Частые записочки, приносимые Лизой (горничной Пушкиной), ничего не значили; в наше время это было в обычае. Пушкин хорошо знал, что Дантес не приударяет за его женою, он вовсе не ревновал, но, как он сам выражался, ему Дантес был противен своею манерою, несколько нахальною, своим языком, менее воздержанным, чем следовало с дамами, как полагал Пушкин. Надо признаться, при всем уважении к высокому таланту Пушкина, это был характер невыносимый. Он все как будто боялся, что его мало уважают, недостаточно почета оказывают; мы, конечно, боготворили его музу, а он считал, что мы мало перед ним преклоняемся. Манера Дантеса просто оскорбляла его, и он не раз высказывал желание отделаться от его посещений. Nathalie не противоречила ему в этом. Быть может, даже соглашалась с мужем, но, как набитая дура, не умела прекратить свои невинные свидания с Дантесом. Быть может, ей льстило, что блестящий кавалергард всегда у ее ног… Если бы Nathalie не была так непроходима глупа, если бы Дантес не был так избалован, все кончилось бы ничем, так как, в то время по крайней мере, ничего собственно и не было – рукопожатие, обнимание, поцелуи, но не больше, а это в наше время были вещи обыденные».
 
   Хотя это и больно допустить, но старый приятель и сослуживец Дантеса не совсем неправ – несмотря на ошибки в дате и месте, к которым относится его «Рассказ» (к тому времени на его память уже нельзя было положиться), несмотря на местами откровенную ложь (видит Бог, Дантес «приударял» за Натальей Николаевной летом 1836 года), несмотря на явное недоброжелательство по отношению к Пушкину. Но мы находим в рассказе Трубецкого не истину, а просто душок очевидности, казарменную непристойность, которая тогда накрыла Пушкина (хотя гвардейские казармы могли быть богатыми и элегантными); он словно пытается стряхнуть их с себя, чтобы очистить атмосферу вокруг Пушкина актом запоздалого почтения.
 
   Ж. и Н. влюблены. Н. отвергает Ж., жертвуя им ради П., в то же время продолжая флиртовать с ним. Ж. отвергает Н., жертвуя ею ради Г., будучи в то же время поглощенным любовью к ней. П. и Г. оба мучаются ревностью к Н., но стремятся это скрыть. Тем временем две актрисы второстепенных ролей находятся за кулисами, ожидая своей очереди завладеть вниманием зрительного зала в пьесе, которая все больше и больше напоминает фарс в петербургском французском театре. Эти две актрисы – Екатерина и Александрина Гончаровы – Коко и Азинька для семьи и друзей. Обе стройные, с оливковым цветом лица и темными волосами и глазами – сестры Натали были похожи на нее, но, кажется, природа распределила сходный материал по-другому, небрежно, без тени волшебства. Колдовская неопределенность взгляда Натали превратилась в более выраженное косоглазие у Александрины; Екатерина была даже чуть легче и немного выше сестры, однако Натали выглядела высокой и стройной, а Екатерину называли «ручкой от метлы». Постоянный видимый контраст с самой красивой петербургской женщиной мешал ее старшим сестрам, опустошая ряды потенциальных соискателей их руки. Екатерина была легкомысленной и не очень умной, более проницательная Александрина была придирчивой, замкнутой, склонной к меланхолии. Именно в это время что-то связало Александрину и Пушкина, что-то более сильное, чем привязанность свояков, более интимное, даже запрещенное, как подозревали некоторые. Но все очевидцы соглашались, что Екатерина была влюблена в Жоржа Дантеса. Некоторое время он делал вид, что также безумно влюблен в нее – возможно, чтобы оправдать визиты в дом его истинной возлюбленной – в качестве завидного искателя руки девушки давно на выданье, или чтобы ослабить подозрения Пушкина, или подорвать целомудренную неприступность Натали, возбудив ее ревность, а, возможно, просто по неистребимой привычке волочиться. Мало-помалу сердце Коко сдавалось нежному чувству, которое, казалось, давало надежду не остаться старой девой. Только для того, чтобы быть рядом с предметом своей любви, Екатерина Гончарова стала посредницей между Натали и Дантесом.
 
   Когда Пушкину не писалось, он все время был раздражен: он не мог оставаться спокойным более нескольких минут, вздрагивал, если что-то падало, раздражался, если дети шумели, и открывал почту с тревожным предчувствием. Ночью к нему подкрадывались бессонница и призраки угрожающих кредиторов: владелицы дровяной лавки Оберман, виноторговца Рауля, извозчика Савельева, купца Дмитриева, книгопродавца Беллизара, аптекаря Брунса, краснодеревщика Гамбса. Его поспешные и розовые мечты о богатых доходах от «Современника» не сбылись – журнал привлек немногим более четверти от ожидаемых 2500 подписчиков, собрав количество денег, едва ли достаточное, чтобы заплатить за бумагу, типографский набор и литературную работу; к тому же Пушкин потратил эти средства задолго до того. Он чувствовал себя угнетенным и несчастным. «Я больше не в чести», – горько признал он в разговоре с Лёве-Веймаром, французским литератором, посетившем его на Каменном острове этим летом. Еще раз он пожалел, что не смог уехать, по крайней мере временно, в имение своей семьи, село Михайловское, в котором он провел два года вынужденной ссылки и о котором он мечтал как о последнем прибежище мира и безопасности теперь, когда Петербург все больше напоминал отхожее место. Но обязательства историка и журналиста, которые он взвалил на себя, делали это невозможным, не говоря уже о жадных настояниях Николая Павлищева, мужа его сестры Ольги, выставить Михайловское на продажу. Кроме того, Натали и слышать не хотела о переезде в деревню.
 
   Вскоре после полудня 31 июля сестры Гончаровы отправились в карете в Красное Село, где кавалергарды праздновали окончание маневров. Они прибыли туда в четыре часа и присоединились к трем знакомым дамам и другим высокопоставленным гостям, вкушавшим превосходное угощение, предложенное гвардейцами. Они уже было собирались развлечься фейерверком, когда сильный ливень заставил их укрыться у капитана Петрово-Соловово. Узнав об их присутствии, императрица пригласила их на импровизированный бал в свой шатер, но дамы вынуждены были с сожалением отказаться из-за своих дорожных, не подходящих для бала туалетов, и вместо этого провели вечер у окон избы, слушая оркестр кавалергардов. Вероятно, здесь Жорж Дантес и Натали Пушкина смогли улучить несколько минут, чтобы побыть наедине впервые за три с лишним месяца.
 
   Фейерверк отложили до первого августа, когда долгожданные кавалергарды, хотя и утомленные маневрами, в конце концов снова оказались готовыми к бальным бдениям на Островах. Как всегда, август был водоворотом вечеринок, и Данзас позже вспоминал: «После одного или двух балов на минеральных водах, где были госпожа Пушкина и барон Дантес, по Петербургу вдруг разнеслись слухи, что Дантес ухаживает за женой Пушкина». Вдруг? Весь город уже об этом знал: не забудьте Марию Мердер, девушку с тысячью глаз и ушей. Должно быть, нечто новое возбудило интерес к этой сплетне со стороны обитателей Островов. Вероятнее всего, этим «нечто» было поведение Жоржа Дантеса, поскольку во время этого последнего лета молодой француз неожиданно отбросил в сторону осторожность и приличия, стал выказывать Наталье Николаевне Пушкиной «на глазах у всего общества знаки внимания, непозволительные по отношению к замужней женщине». Он продолжал ухаживать за Екатериной, но бледнел при виде Натали, постоянно искал ее общества, приглашал ее танцевать или погулять с ним на свежем воздухе, пожирал ее взглядом; если не мог быть рядом, пользовался любым предлогом, чтобы поговорить о ней с общими знакомыми и друзьями. Сама императрица неодобрительно отметила его «слишком развязную манеру» и говорила графине Софи Бобринской, что она боится, как бы общение с таким дерзким другом не оказало дурного влияния на Александра Трубецкого, кавалергарда, к которому она чувствовала сердечную слабость. Опять трудно узнать опасливого любовника, который всего несколько месяцев назад говорил своему покровителю: «Ни слова Брею… малейший намек с его стороны погубит нас обоих… Поверь, я был осторожен… Я слишком люблю ее, чтобы скомпрометировать». Что же, Дантес больше не слушал светского цензора? Уверовал ли он, что с его новым званием, именем и новообретенным состоянием ему можно забыть обо всем? Репутация Натали его больше не беспокоила? Перестал ли он уважать и боготворить ее? Или он надеялся, что демонстрация его страсти к самой красивой женщине Петербурга прекратит ядовитые замечания насчет его недавнего усыновления и его отношений с бароном Геккереном? Возможно, его бездумное поведение было естественным результатом длительного подавления чувства любви, чьи тлеющие угли разгорелись с новой силой в одну летнюю ночь, когда капли дождя стекали по окнам избы, сливаясь со звуками отдаленной веселой музыки. Одно только ясно: лишь Натали могла положить конец его «более чем возмутительным» ухаживаниям. Но она этого не сделала.