быть на проходной.
Я иду по сумеречной улице. Тополя роняют сережки. Ну зачем ей
приезжать? Все- таки хорошо, что позвонил. В телеграмме ничего не объяснишь,
еще перепугалась бы. Надо поторопиться.
Я прибавляю шаги. Интересно, как она найдет эту больницу?

Когда начинаешь смеяться, самое страшное, это хотя бы на долю секунды
допустить мысль, что ты можешь не суметь остановиться. Мысль эта сама собой
перерастает в страх, страх сменяется ужасом, и тогда...

Не знаю, как меня угораздило угодить в больницу. Кажется, я просто
махнул на все рукой и поплыл, куда понесет, я не видел никакого выхода, мне
не хотелось ничего искать, я впал в отчаяние и отдал себя озлобленной лени,
упрямо не желая сопротивляться и все больше слабея от бессилия. Я думал о
том, что я обречен, и это странным образом утешало меня, и я злорадствовал.
Я не научился блаженству животных и идиотов, но научился напиваться, убеждая
себя, что единица делится на два, впрочем, всегда забывая свои доводы и,
вероятно, неоднократно повторяясь.

Мария приехала 30 мая 1988 года.
31 мая мы приехали в Долгопрудный, пообедали в студенческой столовой и
отправились искать дачу. Мы хотели снять ее недели на две, если получится.
Нас приняли за супружескую пару.
Мария повела себя достойно. Она сообразила, что ей все равно вряд ли
поверят, что я ее сын, а потому, чтобы не было никаких разговоров,
поддержала эту версию. Правда, со мной случился легкий припадок смеха. Не
знаю, что они обо мне подумали, но хозяйка посмотрела на Марию с некоторым
сочувствием.
- Не расстраивайся, - сказала Мария. - Это оттого, что ты небритый.
- Если человек смеется, то это еще не значит, что он расстроен, -
возразил я.
А Мария открыла сумочку, порылась в ней и протянула мне станок и блок
лезвий. "Шик". Уж не знаю, где она его достала.
Потом я несколько раз шутил по поводу наших псевдосупружеских отношений
и даже предложил ей спать вместе. Но Мария сказала, что это уже слишком.
Прозвучало это вполне искренне. Так мне показалось.

Когда мы прощались, она была в ауте. Я спросил ее, отчего она так
переживает. Она сказала, что боится за меня.
- Ну и что. Я тоже боюсь, но ведь я же не кисну.
- Здорово ты меня утешил. Молодец!
Тогда мы рассмеялись, и стало легче.
И только когда ее поезд уже отходил, и потом, когда он совсем исчез из
виду, я был близок к тому чтобы разреветься.
Но сдержался.

Я вышел из пивняка, и тут ко мне подвалила поддатенькая троица.
- Эй, закурить не будет?
Я усек, что у одного из них в лапе перо, и он прикрыл его, чтобы не
светить. А это было скверно. Я медленно опустил пальцы в задний карман
джинсов и, не вытаскивая их, сказал: "Нет, ребята, облом".
Не выгорит. Кто-то из них подался было ко мне, но тот, что был с пером,
перебил его.
- Ладно, - хмыкнул он. - Твоя жизнь копейка, моя жизнь копейка, чего
нам делить. Мож, пивка бухнем?
А, пошли. Мне было до фени. Все равно в общагу возвращаться не
хотелось.
- Ты не думай, - просипел он мне в ухо. - Я вижу, что ты не наш.
Не из наших. Типа умный, да?
Я пожал плечами.
- Наверное.
- Ну, - он кивнул. - Я же вижу.
- Ладно, - сказал я. - Проехали.
Запросто могли прикурить меня ребята. Такой отстой.
Мне не понравилось, что я почти не испугался. Это было как-то
по-упадочному безжизненно. Жизнь - копейка. Вот она, тоска-то русская,
трахни ее в копыто.
А ножа я с собой никогда не носил. Да и вряд ли сумел бы им
воспользоваться.

Я стал сильно пить. Пожимал плечами и говорил: "Мне нужен допинг. Я не
могу без этого".
Но я пил все больше, а жажда не проходила, и содрогнувшись при мысли,
что я запросто могу спиться, я перестал было пить, но обнаружил, что даже к
алкоголю у меня нет ни настоящей привязанности, ни настоящей тяги. И тогда я
махнул на все рукой, и мне было уже безразлично, сколько я работаю, сколько
сплю, сколько лакаю этой гадости, мне было наплевать абсолютно на все. А
потом настала мучительная бессонница, и я глотал таблетки, и выполз какой-то
беспричинный, тошный и скользкий страх, и все заскользило, посыпалось, и я
оказался в больнице с диагнозом депрессия и провалялся больше месяца, пока
не приехала Мария.

Я вошел в маленькую комнату с большим окном. За столом сидела женщина
лет сорока. Она кивнула мне на стул напротив нее. Она спросила мое имя. Я
ответил. Она записала в журнал. Окно отбрасывало на ее лицо бесцветный
отсвет, и от этого само лицо ее казалось неживым, гипсовым.
- Год рождения?
- Тысяча девятьсот шестьдесят девятый. Восьмое апреля.
Она оторвалась от своей писанины.
- Так тебе только девятнадцать...
В этот момент дверь за моей спиной приоткрылась, и потянуло холодом.
Я обернулся и увидел, что за этой комнатой есть другая, и из этой,
второй комнаты открытая дверь вела прямо на улицу, во внутренний двор. И в
комнате этой я увидел двух женщин в халатах, увидел больничную лежанку,
обтянутую кожзаменителем, и на этой лежанке сидел совершенно голый мужик,
несколько растерянно мявший в руках казенные кальсоны.
Невидимая рука захлопнула дверь, и я поспешил принять статус кво.
- Совсем упало настроение?
Я кивнул. Ее лицо жалостливо скривилось. Оно уже не казалось гипсовым.
Она просяще улыбнулась и сказала: "Ведь это все мелочи, правда?"
Я кивнул.
"Следующий!"- раздалось из соседней комнаты. Это ко мне.
"Что они с вами делают..."- услышал я за спиной шепот.
"Раздевайтесь!"- услышал я команду из-за стола.

Была середина апреля, но в воздухе едва-едва начинало пахнуть весной,
было холодно, и я весь покрылся гусиной кожей, пока меня вели к корпусу "1"
Общего отделения.

Ко мне привязался какой-то тип. Он вперился в меня немигающим взглядом
и стал излагать свою (совершенно оригинальную) теософскую теорию. Мне
хотелось курить. Я не знал, как от него отвязаться, а он никак не хотел
заканчивать. На помощь мне пришел длинноволосый белокурый парень в красной
вельветовой пижаме. Он легонько развернул философа к себе и сказал
задушевно: "Да ну!"
Тот, нисколько не сбиваясь, продолжал излагать свои взгляды и выводы,
видимо, не особенно обеспокоенный переменой собеседника.
- Ну так значит, все в порядке?
Парень хлопнул его по плечу: "Все правильно. Можешь идти."
И ободренный мыслитель, действительно, пошел куда-то вдаль, продолжая,
тем не менее, бормотать.
- Пойдем, - сказал мне мой спаситель. - Пойдем в сортир, там народу
нет.
Мы закурили. Он прислонился спиной к стене и сказал: "Ты первый день
тут?"
- Второй.
- Из тринадцатой перевели уже?
- Да, сегодня после обхода.
Тринадцатая - палата для "ненадежных". Там же располагают и всех
новоприбывших. Так что первые мои впечатления никак нельзя было назвать
радостными. Добро пожаловать в резиденцию, сеньор президент.
- Если будут стрелять сигареты, не давай. А то расстреляют все. Тут
такие кадры есть, только этим и занимаются.
- Чем?
- Своих никогда нет, вот и стреляют весь день.
Говори, что нет. И еще. Пей таблетки. Все, что дают. Лучше пей и не
спрашивай, а то на иглу посадят.
Он посмотрел на меня.
- Ладно, тэйк ит изи.
Меня подмывало спросить, за что его сюда упекли, но я подумал, что
подобные вопросы тут не принято задавать.
- А с этими, - он кивнул в сторону коридора, - не разговаривай и не
слушай их. Сразу же отвязывайся. А то таким же станешь. Они к тебе по десять
раз за день липнуть будут, как банный лист. Сразу же отвязывайся.
Ну, ты видел. Серые деревья далеко за решеткой. Крашеная белой краской
решетка на стекле. Ты учишься?
- На третьем курсе, - сказал я.
Мы познакомились. Оказалось, мы с одного года.
Какой-то тип стал пристраиваться рядом.
- Отец, очко свободно.
Тот пожевал что-то, но отошел.
- Если будут лаять на тебя, сестры или уборщицы там, лучше прикинься
дураком и сразу же уходи.
Не отвечай. Ну понятно. И никому ничего о себе не рассказывай.
- Мне тоже.
Я спросил его, как он здесь оказался.
- Доставили. С сервисом, на машине.
- И с чем?
Он усмехнулся. Потеря чувства реальности.
- Экзотика! - улыбнулся я.
Да какой там в жопу!
Я рассказал пару еврейских анекдотов. Мы посмеялись немножко и
разошлись.

Что случилось с моей головой? Что они с ней сделали? Я почти ничего не
могу запомнить. То, что было давно, помню, иногда до мельчайших
подробностей. У меня была исключительная память. Стихи я никогда не читал
второй раз. Я запоминал их с первого. Теперь своих не узнаю. Это шутка,
конечно. Просто когда я читаю четвертую строчку, я уже успеваю забыть, о чем
первая. Я завел блокнот-календарь, я не расстаюсь с записной книжкой. Я
всегда запоминал телефоны на слух, теперь не могу запомнить даже фамилии.
Если мне нужно что-то сделать, я прикрепляю на стену плакат с большими
черными буквами. Я стал рассеянным.
Сосредоточиться на чем-нибудь для меня целая проблема. Я все равно не
смог бы дальше учиться в физтехе. Так ли уж много стоило мое Мужское
Решение?
Если разобраться, то много ли оно уже стоило?

Или вот еще. Я положительно не могу вспомнить январь месяц этого года,
то есть, девяностого. Я знаю, что он был, но не помню. Ничего не помню.
Провал какой-то. Было Рождество, потом я начал писать статью, и были "Депеш
Моуд". Какого числа я попал в больницу? И как я туда попал? И где я встречал
Новый Год? Должен же я был его встречать хоть где-нибудь!
И вовсе я не устал. В первый раз я устал от жизни на Пасху 1982 года, в
субботу. Потом еще два или три раза. И все.
Я могу работать без сна сорок часов подряд. При усилии - сорок шесть. А
сосредоточиться трудно.
Иногда вдруг начинаю громко говорить. Смех, да и только.

Она приехала тридцатого мая, и мы сидели на скамейке и смотрели, как
наливается закат над крышами. Она купила себе зеркальные "лисички".
- Посмотри, какая прелесть. Франция.
Да, они сейчас очень модны. Это здесь рядом, в комиссионке.
Я взял ее за руку.
- А ты здорово выглядишь.
- Да? - она посмотрела на меня. - А ты неважно. Осунулся. Заросший
весь.
Она провела пальцами по моей щетине.
- Мне не дают станок, а электробритвой уже поздно. Мария... возьми меня
отсюда.
Она встрепенулась: "Что?"
- Возьми меня отсюда, - повторил я.
Это называется "под ответственность". Ты пишешь расписку, ну, что врачи
ответственности нести не будут, и забираешь меня под расписку.
- Понятно. Завтра я приду за тобой.
Для этого нужно поговорить с твоим врачом?
Да, но обычно они не возражают, им же легче.
- И потом, это твое право.
- А когда он принимает?
По четвергам, но ты можешь застать его после обхода. Часов в
одиннадцать.
А вообще-то тут классная публика. Представляешь, один тип говорит, что
он из двадцать третьего века, но что я совсем из далекого будущего. Все
допытывается у меня, из какого же именно. Очень почтительно ко мне
относится.
Я вижу, что ей не смешно. Пора, пожалуй.
- Мне пора, - я поднимаюсь со скамейки.
- Уже пора?
- Я должен вернуться к приему лекарств.
Она встает за мной.
- Ничего, потерпи еще немножко. Завтра я приду. И мы поедем домой.
Хочешь?
- Ну пока. До завтра?
- До завтра. Потерпи еще немножко.
- Да, да, ну пока.
- Пока.
Она целует меня. Я вижу, как она уходит. Она оборачивается, кивает мне.
Потом уходит все дальше. А я возвращаюсь в палату.
Лестница. Двойные двери. Сестра с ключами. Коридор, голоса, шушуканье.
Шарканье ног. Слоняющиеся фигуры. Палата. Кровать.
Я иду и забиваюсь в курилку.

Мы не поехали домой. Мы просто сняли дачу и жили вместе две недели. А
потом она уехала. Я остался.
Я не был еще до конца уверен, что мне делать дальше.
А потом была осень, и я услышал знакомую музыку. Ее поймал
радиоприемник, когда я сидел в машине, и шел дождь.
И мне казалось, что теперь я знаю, что мне делать.
Я сказал Лиде: "Человек рожден для счастья. Любовь выше страха".
Это было в мае. Я не хотел ошибиться второй раз, потому что тогда это
была бы последняя моя ошибка. Как у электрика. Или сапера.

Поезд должен был вот-вот отправиться, и проводница уже выжидающе
всматривалась куда-то вдаль платформы, и вдруг. Мария рванулась мимо нее ко
мне, и все было отброшено, и я подхватил ее, и мы слились, и были ее губы,
язык, все было отброшено, словно и не было вовсе. А были только мы одни, все
остальное провалилось. Исчезло, и у меня закружилась голова, а потом все
снова появилось, выплыло, качнулось, весь мир, и я держал ее, и
близко-близко были ее глаза. И я шепнул ей: "Я люблю тебя".
Она кивнула. Я знаю. И мы были где-то высоко-высоко, так высоко, что
было только небо, и мы остались в нем недвижно. Но все уже торопило нас.
Люди, бежавшие мимо, торопили нас, и проводница что-то кричала нам, и все,
что было вокруг, и вокзал, и его часы, и то, чего мы не видели, но оно
топало и шумело, и торопило, торопило, спешило разлучить нас.
И я сказал: "Тебе пора".
Она покачала головой. Но я снова сказал: "Иди, они отправляют поезд".
И тогда она оторвалась от меня, и ее уже не было, а я все стоял.
Проводница посторонилась, и она исчезла, а я все смотрел и не мог
сдвинуться.
Я стоял и видел, как ее поезд исчезает, теряется где-то далеко, за
воспаленным глазом семафора, и я боялся, что сейчас разревусь. Темнело, и
был ветер, и я с трудом глотал его.
Почему все может быть только так!

Она была в летнем платье. От нее пахло духами. Я всегда знал этот
запах.

Дым жертвоприношений человеческих лег между нами, и гарь, сизая пелена
накрыла лицо твое, Мария, и я не знал, где свет, и думал, что темнота и есть
мир, и все глубже уходил под землю, и мы не видели друг друга, ты не видела
меня, но Сестра моя, прекрасная Сестра моя держала мою руку и печалилась обо
мне, ждала, когда я выйду из лабиринта. В руке моей была нить спасительная,
а я не знал о ней.
И настал день, когда я спросил себя: "Куда ты идешь? Чего ты хочешь?"

Ты хочешь унизить этот мир, отомстить ему, чтобы он пал ниц перед
тобой? Чтобы он узнал тебя. Хорошенький же путь ты выбрал для этого! Как,
интересно, ты добьешься этого, возясь со своими дурацкими уравнениями,
железками и стекляшками? Дача, машина с шофером, вот и все, чего ты
добьешься.
Посмотри, как это жалко.
А то соверши переворот в этой стране. Хоть и это будет всего лишь
повторением того, что уже сделано Наполеоном, и ты не возвысишься выше его.
Как можешь ты подняться над миром, когда играешь роль, которую он
навязал тебе!
Ты падешь на подмостки под вялые хлопки тупеющих зрителей.
Потому что все, что ты делаешь, это танец крота на дне подземелья.
Танец крота на дне подземелья.

Мария сидела, облокотившись на стол и подперев ладонью голову. Она
сидела, положив ногу на ногу, слушала "Shine On You Crazy Diamond", звук
плыл из бесконечности в бесконечность, комната была полна им, он мерцал,
колыхался, он то усиливался, то ослабевал, он был живой, он был осязаем и
невидим. Когда я вошел, Мария только посмотрела на меня, повернула голову,
не меняя позы. Мы сидели, растворяясь в океане звучания, сидели и слушали,
без слов, без движений, забыв о своих позах, забыв о времени, и я не
вспоминал, зачем я, собственно, пришел в ее комнату.
Когда звук кончился и потом, когда кончилась пленка, мы все еще сидели
так же, и тогда Мария посмотрела на меня, и я увидел ее глаза.

Через четыре года это повторилось. Нет, воскресло. Такое не
повторяется. Воскресло на несколько неистовых секунд, и снова звучала эта
музыка, и я был один в комнате в общежитии, я сидел за столом, подперев
ладонью голову, и в черном зеркале окна я увидел что-то, и это возникло и
сделало меня бесконечным, и все же переполнило меня, и я стал космосом, но
музыка и тогда осталась больше. Это было так ясно. Не знаю, можно ли
говорить об этом вслух. Кто-то скажет, что я увидел свое отражение, но нет,
это совсем другое.

А потом я услышал "A Night At The Opera". Это был сверкающий удар
молнии в самое сердце. Queen ворвались в мою жизнь сияющим росчерком
божественного огня музыки в нагретом, наэлектризованном воздухе моей души.
И где-то в середине мая я сказал Лиде: "Любовь должна быть выше
страха".

О любви пели все. Но я не знаю другой группы, которая сумела бы спеть о
любви страшно. Но любовь выше страха, даже когда она - страх.

Когда я пришел в деканат за документами, на меня уставились как на
чокнутого. У тебя же все нормально.
Я возразил, что зимнюю сессию я, все-таки, завалил.
- Но сдал ведь.
Секретарша (Татьяна) порылась в бумагах, нашла. Ну, все нормально у
тебя. Я вернусь из академического отпуска, и со свежими силами, и все такое,
а документы они мне не отдадут. Я отправился в отдел кадров и забрал
аттестат, оставив расписку. Пусть теперь хранят ее, сколько угодно. Хоть до
второго пришествия.
Потерял я аттестат в январе. А как, не помню. И бумажник с паспортом
тоже. Как ухитрился? После Рождества я уезжал в Таллин. Наверное, там. А вот
когда я вернулся? На машине. На чьей? А, ладно, какая разница. Главное, что
вернулся.

Первые проблемы с деньгами появились, когда я стал пить. Я получал
повышенную стипендию. Сто рублей присылала Мария. Но этого было мало.
Пришлось заняться "бизнесом". Перекидывал вещи из комка в комок. Потом
увлекся.
Когда он сказал мне, что занимается бизнесом, я спросил: "А каким?"
Он объяснил. Я сказал: "Так мы с тобой почти коллеги. Но мне-то на
водку не хватает, а тебе на кой?"
В крэйзе на такие вопросы не обижаются. Если не психи, конечно.

Чем-то я ему приглянулся. Он, вопреки собственному совету,
разоткровенничался, и мы не на шутку разговорились.
- Вобщем бросай своих утюгов. У меня идея есть. Только без трепа.
Деньги нужны, но я знаю, где достать. Можно объединиться.
Я вежливо помялся.
Через несколько дней он выписался. Я валялся на кровати и читал Кафку.
Он вошел в палату. Пора выходить. Я поздравил его.
Он написал свой адрес, вырвал листок из записной книжки и вручил мне.
Потом я продиктовал ему свой. Он хлопнул небрежно по колену - "левайсы". Я
кивнул. Ну, вобщем, давай. Звони, как выберешься. Да, конечно.
Я думал, на том и расстались. Как водится. Но в середине октября он
приехал.

Он прикатил на своем "запорожце" (на отцовском) и сообщил, что флэт
свободна, можно повеселиться. И он отвез меня к себе. По дороге захватили
еще четверых, - парня и трех девчонок. Повеселились.
Он живет в Зеленограде. Его подруга - в Москве. По крайней мере, одна
из его подруг. По ее милости я и вел машину.
- Меня ж убьют. Не, мне надо домой. Ну пожалуйста!
Они валялись на заднем сиденье и ничего уже не соображали, так упились.
Три литра самогона на пятерых. Хорошего самогона, я пробовал. Шел дождь. У
меня не было прав, но я был трезвый. В отличие от остальных.
Коробка передач вылетела на четвертой скорости.

Переключение заедало с самого начала. Ну заедает, и заедает. Машина
завизжала как истеричная и поползла. За нами шел "москвич". Тоже на
скорости. Я еще не сообразил, что же произошло, но уже понял, что это конец.
Но почему?
Он вылетел на встречную. А там "КамАЗ". Грустно. Лучше бы уж в нас
врезался. Жив бы остался, может быть. Ведь видел же. Или думал, успеет?
Я дотащил машину до обочины и встал. Шел дождь.
Они даже не проснулись. Серьезно задремали. Чтобы расслабиться, я
включил радио. Ко мне даже никто подходить не стал, и так все ясно. Пока
гаишники не подкатили.
Тогда то я и услышал эту музыку.

Я сидел и слушал. Может быть, просто хотел расслабиться. Ни о чем я не
думал. Остановил "дворники", но без раздражения. Закурил сигарету. Я узнал
эту музыку. Танцевальные мелодии в эфире.
Меня спрашивали. Я отвечал, но механически. Без интереса.
Но больше я уже не мог не понимать. Конечно. Да. Танец крота на дне
подземелья.

Надо было уходить вправо, а он, зачем-то, стал обгонять по встречной.
Сглупил. А может, психанул. Или судьба? Интересно, трупы проверяют на
алкоголь?
О мертвых плохо не говорят. Было холодно, и шел дождь.

И идет человек, и открывает новые пределы, и обретает родину в любви
своей. Там, где любовь его, родина его. Но бывают дни, когда уходит
вдохновение, и страшно становится, тоскливо, небо безлико темнеет за окном.
И нет солнца. И шепчет человек: "Мама. Мама моя, согрей меня. Укрой меня,
холодно мне".
И шепчу я имя твое, Мария.



    Октябрь 1988 г. - октябрь 1990 г.



Я стал встречаться с людьми. Говорить. Очень много говорили. Писал
статьи, их размножали на ксероксах, печатали в студенческих многотиражках. Я
кочевал по общежитиям, все говорил. Меня поддерживали, со мной спорили. Мне
показалось, что я умею увлечь. Убедить, переубедить. Переспорить.
Появились друзья. Свободные художники. Мы лучшие силы, новые силы. Жить
наизнос. Я говорил: "Моя проповедь. Мой Путь, Мой Долг, Мое Предназначение.
Наши Идеалы".
Ночевки на квартирах, споры, крик, табачный дым. Я мечтал о собственной
газете. Нервы превращались в мочалку. Жить наизнос. Драться. Наше право,
свобода, изменить мир, спасти мир, мы - Новая Миссия. Весь следующий год. В
мае приезжала Лида. И еще год. В конце августа я слег.

К тому времени мне все уже осточертело.
Август, интервью. Да, мы гедонисты. Скандал. Октябрь. Ночь в участке.
Мы вне политики. Никому не нужны. Нас услышит весь мир! Девчонки-истерички.
Срыв. Нервы. "Свободная" пресса. Мы поведем за собой. Псих ненормальный.
Ноябрь. Переутомление. Обморок. Бой. Предатели! Водка на Рождество.
Шампанское скупили обыватели. Гайдн на вымороженной площади. Война до
победы. Январь, нервное истощение. Больница. В марте "Великий Поход" по
стране. Ночь на вокзале. Простуда. На ногах. Май, апатия. Усталость. В
ванной пеленки, чужие дети орут. На одном месте. Пустота. Депрессия.
Загнанных лошадей... Обошлось без больницы. Появился заработок. Помогли
знакомства. Снял квартиру.
Все лето болел на ногах, и стоило только расслабиться, слег. И уже
капитально, до середины сентября. А в октябре пришла телеграмма от Лиды.

Она прислала телеграмму. Я прочитал ее и спятил. Если бы мне сообщили,
что я миллионер, это едва ли смогло бы обрадовать меня больше. Она приезжает
через три дня. В два часа пополудни.
Три дня я метался, и не потому даже, что занимал деньги, договаривался,
покупал цветы, вино и все-все-все, а просто потому что спятил.
Засыпать по ночам стало мучением. Как в детстве.
Я сам удивлялся себе.

Лида только поражалась, говорила: "Да что с тобой?"
Смеялась. На вокзале шептала испуганно: "Вокруг же люди".
Я отмахивался: "Да ну их!"
Весь день мы были вместе. Я иногда вставал, чтобы сменить кассету или
принести что-нибудь пожевать. Она два раза уходила чтобы принять душ. Я тем
временем проветривал комнату и вытряхивал пепельницу. Мы ничего не готовили,
только кофе. Еще бутерброды. Пили сырые яйца.
Она заснула в восемь утра. Я - в полдевятого. Проснулись мы
одновременно в полпервого дня. Вечером Лида вспомнила про командировку.
Схватилась за голову.
- Мне же нужно отметить прибытие!
Я сказал: "И отметим".
Она говорила: "Я не узнаю тебя".
И тут же говорила: "Ты весь в этом".
Противоречила себе на каждом шагу.
Я упрямился, не хотел ее отпускать. Она сказала: "Я ненадолго".
Я хотел пошутить, но понял, что уже устал смеяться, и сказал: "Ладно.
Только ненадолго".
Когда она вернулась, мы поехали гулять за город.
Была осень, первые солнечные дни. Как оказалось, они же последние.
Осень, она всегда вспоминается одинаково. И были ее запахи, желтые листья. И
последний запах лета - земли.
- Ты хорошо отдохнул за это время? - спросила Лида. - В прошлый раз ты
выглядел усталым.
- Скажи лучше, слабым. Это было жестоко, бросать меня на целый год, -
пожаловался я. - На полтора года!
Пожалей меня, скажи: "Ах ты бедняжка!"
- Ведь ты видишь, я добиваюсь этого.

Абсент, сигары, автомобили, столики на террасе кафе.
Я видел картину, я пытался разглядеть раму и уходил в темноту и
возвращался на свет, и тогда была помада губ, шаль и темные глаза, много
туши на ресницах.
Я подумал о балете, и тогда были арки, аллеи, багровые ковры и зеленый с
малиновым. Женщина в малиновом платье держала в руке стакан абсента?
Смутно. Лиловые тени глаз.
Утро было тремя цветами: золотой, синий и белый.
Болезнь уходила из тела и волочила за собой длинный шлейф,
а в комнате был запах студеной свежести, - осенний сквозняк, -
и я понял, что в парке холодно, и листья деревьев высохли.
И я подумал: "Сон сменялся сном, но не было пробуждения. Что это?"
А потом: "Грациозные птицы на стене замка, сухим плющом опутаны стены".
"Знамена ночного бала на утреннем сквозняке".
И еще: "Париж. Мост над Сеной".
Бонапарта не было, но Франция осталась. И я узнал ее. Ее белый и
красный.
И небо.

А потом приехала Лида. Она спросила: "Это Донген?"
А я сказал: "Мне нравится, когда светло. Наверное, Бах чувствовал то
же, когда услышал свою сюиту".
Лида попыталась напеть арию, сбилась. Эта?

- У тебя такая богемная обстановка, - сказала она.
Я сказал: "Потому что мебели нет?"
Она приглядывалась к корешкам книг, кассет, пластинок. Это, наверное,
очень дорого, снимать квартиру?
- Дороже, чем год назад, - признался я. - Цены здорово подскочили.
- Год назад, - сказала она тихо.

Душа ворковать отлетела на крыши, я слышу ее, но все тише,
это кровь перегоняет по трубам органа пальцев страсть ласк,
не пой, нет, напои, мне твой голос как воздух, пить хочу я, пить тебя с
губ,
я был гипсовой куклой, лицо - алебастр, в глазницах небо, но это маска,
неба не было, только цвет, он здесь, стебель венчает упругий,
хоботок бабочки ищет нектара сосать,
я не трогал струн, а хотел играть, пальцы были как сумерки сонны,
истомились струны, звука хотят, стона!