И в этот день, как всегда, придя на террасу, она уселась на стул и долго обмахивалась платком, отдышивалась, откашливалась, наконец спросила, оглянувшись:
   - А не знаете, милая Ольга Михайловна, почем теперь идут пятисотки?
   - Да они разве еще идут? - возясь с воронкой и молоком, спросила та рассеянно.
   - Ну вот, - здравствуйте!.. Уж и пятисотки чтоб не шли!.. Как же они могут не идти?.. А я-то вас считала... сведущей!..
   И обиделась явно, и Мушке, которая сидела тут же на перилах и болтала босыми ногами, сказала, покачав головой:
   - Вот растет... дитя природы!..
   - Хорошо это или плохо, по-вашему? - спросила Мушка.
   - Маруся!.. не болтай ногами! - прикрикнула мать.
   - Мама!.. Да ведь все эти старые деньги давно уж все в печках сожгли!.. И ты сама говорила, что тебе это надоело!.. И вы бы взяли да сожгли!
   Старушка долго жевала запавшими губами и смотрела на нее зло и обиженно, наконец продвинула между носом и подбородком:
   - Это труд человеческий - деньги!.. Труд человеческий жечь?
   - Велика важность!
   - Чтобы труд человеческий пропал зря?
   - Он и всегда пропадает зря... Вообще, все зря трудятся и трудились...
   - Маруся!..
   - Мама, дам ведь тоже труд человеческий? А разве он, какой угодно, - не может сгореть?.. Сгорит в лучшем виде, и все... И наш может сгореть, и ваш тоже... Загорится как-нибудь ночью, - и все...
   - Поди за дровами, Мурка!.. Поди, пожалуйста!.. Заниматься не хочет... в разговоры старших лезет... Что это с тобою сегодня?
   А старушка сидела совсем испуганная, и голова у нее дрожала.
   С веревкой и топором, для которого сама когда-то сделала топорище, Мушка, пообедав, пошла за дровами в балки; кстати надо было посмотреть, не ушла ли слишком далеко Женька. Теперь она старалась не приглядываться к морю и горам и не глядеть в небо. Только искоса и бегло взглядывала и тут же отводила глаза. Глядела в землю, ища толстых корней по обрывам; узловатые, крепкие, они горели долго и жарко, как каменный уголь... На одном дубовом пне сидел в тени и слетел, спугнутый ею, большой ястреб-тетеревятник. Мушка тут же решила, что это - тот самый, который в прошлом году заклевал у них не меньше десятка кур, и странно было, что каждую клевал по-новому; то раньше всего разбивал клювом голову и съедал мозг; то разрывал грудь и срывал с кобылки все белое мясо; то начинал лакомиться печенью; а одну неторопливо ощипал догола всю лучше любой кухарки и нигде не ранил, - так и нашли курицу голой, когда его согнали, нигде не раненной, но все-таки мертвой: должно быть, умерла от страха.
   - Ах ты, убийца! - крикнула ему вслед Мушка и бросила камень. - Погубил все наше куриное хозяйство!..
   На голос Мушки отозвалась издалека дружелюбным мычанием Женька, а Мушка крикнула ей:
   - Женя, Женя, Женя, - на, на, на, на, на-а-а!..
   Женька посмотрела, подумала, понимающе промычала еще раз и повернула к дому: время было пить воду, доиться и полежать под навесом, отдохнуть. А Мушка замечала о себе самой, что как-то неуверенно, неловко, не так, как всегда, ходила она по сыпучим шиферным скатам; два раза чуть не сорвалась вниз; и топор ей казался очень тяжелым.
   В трех местах она порвала платье; осерчала и бросила топор; собрала дрова, - вышла небольшая вязанка, - и когда поровнялась с нею Женька, за которой еле поспевало Толку, погнала их к дому.
   Начинала даже немного болеть голова, - конечно, от солнца, - когда она подходила к своей калитке. Дрова и топор она брякнула на дворе устало и сердито, но, увидев на веранде рано пришедшего Максима Николаевича, сказала обрадованно:
   - Ага!.. Вот у кого я спрошу!..
   Максим Николаевич, как всегда утомленный долгой ходьбой из города, только поглядел на нее устало, а Ольга Михайловна ахнула, увидя изорванное платье:
   - Мурка!.. Да что же это!.. Даже страшно смотреть!.. Сейчас же поди зашей!..
   - Была охота, - медленно отозвалась Мушка, сама вся пунцовая.
   - Лозины хочешь?.. Сейчас же возьми иголку, зашей!
   - А где иголка?
   На что ответил Максим Николаевич:
   - Отдел третий, шкаф седьмой, полка пятая...
   Стремительная вообще, Мушка была рассеянна.
   Часто посылали ее в комнаты с террасы за тарелкой, чашкой, вилкой, ножом, и неизменно она спрашивала:
   - Где это?
   - Найди там...
   - А где искать?
   Поищет и вернется тут же и скажет:
   - Нет там ничего!.. Где искать?
   В шутку говорил в таких случаях Максим Николаевич, представляя большую публичную библиотеку:
   - Отдел... шкаф... полка...
   Говорил это спокойно, совсем не в насмешку, но Мушка почему-то надувала губы.
   Услышав это теперь, она посмотрела на Максима Николаевича, на мать, потупясь постояла немного на террасе, забывчиво потирая одну оцарапанную голую ногу другою ногой, и пошла в комнату, куда тут же, как всегда быстро и прямо неся высокое тело, вошла мать, говоря на ходу: - Вон у зеркала, в подушечке, - видишь?.. Всегда там иголки и больше нигде!..
   Но тут, - было ли это от усталости, или от июльской жары, или от чего другого, - Мушка упала вдруг перед ней на колени и сказала глухо и тихо:
   - Мама... я не могу так больше... жить!..
   Подняла на нее глаза в слезах и добавила еще тише:
   - Милая мама... Не могу... Нет...
   Этого никогда с ней не случалось раньше... Этого не могла припомнить за нею Ольга Михайловна... Она спросила испуганно:
   - Да что с тобою?
   - Ничего, - прошелестела Мушка.
   Максим Николаевич сидел на террасе (он пил молоко), а они две маленькая муха и большая - так похожие друг на друга, так привыкшие понимать друг друга, были теперь рядом и отдельно... Ольга Михайловна чувствовала только, что у ее девочки теперь такая же тоска, какая заставляла ее самое повторять временами: "До чего мы дожили, - боже мой!"... Как мучительны были приступы этой тоски - она знала. Ей хотелось чем-нибудь утешить Мушку, но чем же было утешить?.. Она гладила мягковолосую головку девочки и вдруг вспомнила, как та все порывалась искупать свою корову в море, и сказала вполголоса:
   - Хочешь, - поди искупай Женьку!
   Она ждала, что Мушка вскочит, кинется ее целовать, бурно завертится волчком по комнате, но Мушка только посмотрела на нее долго, печально, непонимающе, как взрослая на ребенка, и отозвалась тихо:
   - Я пойду... Только это в город надо... Там мельче... за купальнями... а здесь глубоко...
   - Ну что ж... Иди на тот пляж... Кстати, продай яиц десяток и купи мыла... Просто, отдай в лавочку Розе, а она даст мыла... какое раньше брали...
   - Только вот Толку... Его надо запереть, а то он... потащится следом...
   - Ну, конечно, Толку запрем...
   7
   Женька не понимала, куда и зачем ее ведут. Она упиралась короткими крепкими молодыми смоляно-черными ногами в каждый бугорок дороги, оглядывалась назад и мычала. Но Ольга Михайловна помогала Мушке ее вести, подгоняла сзади, - и ушла домой только тогда, когда Женька окончательно присмирела и пошла спокойно. Проходя мимо домика в два окошка, где жил Павлушка, уморивший брата, Мушка смотрела на него во все глаза: даже самый этот домишка, похожий на клетку, казался ей страшным. И другие тоже. Появилась робость ко всему кругом - незнакомое ей раньше чувство. Начинало казаться, что вот-вот кто-то выскочит из этих страшных домишек и отнимет у нее и Женьку и яйца, и, главное, не было прежней уверенности, что она сама может убежать куда-нибудь: вялые, негибкие были ноги.
   Очень обрадовалась, когда, пройдя уже пригород, около первого городского дома доктора Мочалова увидела свою бывшую подругу по здешней школе, Шуру Комкову.
   - Шу-ра!.. Вот как хорошо!.. А то я так боялась... Пойдем купаться!.. Пойдешь?.. Ты откуда идешь?
   - Пол у доктора Мочалова мыла...
   Шура была на год старше Мушки, с такими же серыми глазами, худенькая, с тихим голосом; одета в юбку из красной камчатной скатерти и блузку из такой же чадры, как у Мушки.
   - Пол мыла?
   - Да, он в холерном бараке сам, а она так боится... Знаешь, сколько уж умерло? - Семнадцать человек. А ты куда корову?.. Или продали?
   - Ку-пать!.. Женька моя купаться хочет!.. Шура, милая, возьми ее за веревку, - она ничего, - и иди, а я сейчас яйца занесу Розе... Вон лавочка Розы...
   Мушка думала сунуть Розе яйца, взять кусок мыла и догнать Шуру в два прыжка. Но еврейка Роза так долго разглядывала каждое яйцо на свет, так долго пела (она именно пела, а не говорила), что мыло страшно подорожало, а яйца подешевели, что она уж купила яйца у какого-то татарчонка, и ей, признаться, не так и нужно... Когда Мушка получила, наконец, небольшой кусок мыла и выскочила от Розы на улицу, Шура была уже далеко. Мушка бросилась бегом догонять, вспотела, захотела пить... Было душно. Колотило в виски... Когда догнала Шуру, сказала:
   - Ух, пить хочу!
   А Шура:
   - Вот тут как раз во дворе колодец, - мой дядя Василий копал... Глубокий-глубокий... Вода холодная-холодная!..
   Когда вытаскивали воду ведром на цепи и пили прямо из ведра, говорила о своем дяде-колодезнике Шура:
   - Мы-то зимою лошадиную кожу с травой варили, кое-как выжили, а дядя Василий с ума сошел... Увезли его отсюда куда-то в больницу, - по-настоящему не знаем, куда... Должно, помер теперь...
   - Он что говорил, когда с ума сошел?
   - Так... разное... Чепуху все... "Захочу, - говорил, - вот из этих камней булыжных хлебы сделаю, и человечество будет сыто!.." Одеться тоже не во что было, он листья разные к своим дырьям за черешки привяжет, так и ходит... "Человечество, - говорил, - не замечает, во что ему одеться, а я указую на райскую жизнь!.." Все "человечество"... А еще так: "Класс народа класс божий"...
   От холодной воды заломило зубы у Мушки и стало неловко горлу... Но море было в пяти шагах.
   - А вдруг Женька в море совсем даже и не войдет? - заволновалась Мушка. - Если не войдет, мы ее мыть будем... с мылом... да, Шура?..
   Но Женька вошла.
   Подойдя к самой воде, чуть набегавшей на песок белой каймой ленивого прибоя, она грузно наставила рога к морю, раздула ноздри, сбычила голову, страшно выкатила глаза, собралась бодаться... Потом поглядела на Мушку, встряхнулась, понюхала и лизнула соленую гальку, хотела было напиться, заболтала головой и зафыркала - не понравилась вода... Ступила передней ногою в пену прибоя и смотрела очень внимательно, как погружалась в рыхлый песок нога.
   Мгновенно сбросила с себя Мушка платье, бухнула с разгону в море, забрызгала и Шуру и Женьку, схватила веревку...
   - Но, Женька, но!.. Лезь, не бойся!.. Лезь, дура, и будем плавать!.. Подгони ее, Шура!..
   Женька еще сделала шаг и еще... Вдруг погрузилась по самую шею, подняла рогатую голову, теперь явно курносую, и поплыла...
   - Ура! Плывет!.. Смотри, Шура, - гидроплан!..
   Она сама плыла вперед вдоль берега, работая одной рукой и ногами, а другой крепко держа Женькину веревку. Шура с берега, тоже уж раздетая, беззвучно смеялась, упершись руками в колени, страшным, выпученным Женькиным глазам, и от смеха вздрагивали на ее узкой рыбьей спинке две тугие недлинные русые косички, перевязанные синей ленточкой.
   Море тут было мелкое: близко впадала речка, протекавшая через городок, и стояли в воде железные рельсы, остаток бывшей здесь раньше пристани для яликов. Но доски пристани не так давно растаскали на дрова, и у торчащих из воды свай был загадочный вид, как у всяких развалин... А море на горизонте еще отчетливее, чем утром, щербатилось, - однако теперь не до него было: надо было завести Женьку в узкий коридор между свай.
   - Женька, моя египетская ночь, - сюда!
   Когда же, уставши, наконец, грести одной рукой и тащить веревку, она вывела корову на берег, и Женька, отдуваясь, и фыркая, и мотая мордой, и встряхиваясь, как собака - совсем по-собачьи, колечком свернула вдруг хвост, - оживлению Мушки не было границ.
   - Шура, Шура, смотри!
   И она бросилась к Шуре, завертела ее по пляжу, танцуя вокруг Женьки танец дикарей, наконец повалилась от хохота и усталости на песок и здесь, запрокинув голову, хохотала:
   - Собачий хвостик!
   Белые пятна Женьки от воды потускнели, зато черная шерсть лоснилась, блистала, и хвост был устойчиво и уморительно завернут кверху кольцом.
   Беспокоили все время Женьку, как и всех коров летом, жесткие, как жуки, желтые мухи; они стаями сидели в таких местах, где она никак не могла их достать языком; теперь их не было на ней, и Мушка ликовала:
   - Ага! Потонули, проклятые!..
   Больше Женька уж не вошла в воду, зато до дрожи купалась сама Мушка и плавала боком, на спинке и по-бабьи ничком "гнала волну".
   Только Шура напомнила ей, что надо идти домой - поздно, а то бы она, отдохнув и обсохнув, купалась снова.
   Пообещавши зайти к ней на днях, Шура прямо с берега пошла домой, а Мушка повела Женьку одна. Идти было любопытно. Правда, улицы были пустынны как море, но все, кто попадался, удивлялись, - так представлялось Мушке, как это могла девочка выкупать в море корову, точно лошадь.
   Развеселили два татарчонка с вязанками валежника за плечами. Они смотрели на мокрую корову с диковинно закрученным хвостом, показывали на нее пальцами и кричали:
   - Собака!.. Собака!..
   Но чем дальше шла Мушка, тем больше спадало с нее оживление. Подъем из города в гору показался небывало крутым, но и на нем она не могла как следует согреться; прежнее ощущение жуткого страха, когда она проходила мимо домишек Павлушки, Дарьи и других, еще усилилось; ноги положительно деревенели, так что даже Женька догоняла ее и тыкалась мордой в плечо, сопя над ухом.
   - Однако ты долго! - встретила ее Ольга Михайловна.
   - Вот мыло, - на, - сказала устало Мушка.
   - А Женька что? Купалась? Вошла в воду?
   - Женька?.. Конечно, вошла.
   И больше ничего не сказала, и не хотела есть, и спать почему-то легла раньше, чем ложилась всегда.
   Спальня у Ольги Михайловны и Мушки была общая. Вся еще полная теми странными словами Мушки: "Мама, я не могу так больше жить!" - Ольга Михайловна в эту ночь почти не спала. Все думала над ними: откуда они?.. Она объясняла: - Ведь она ребенок еще, а ей так много приходится делать, как взрослой... Целый день... и учиться еще... И все время одна, среди взрослых... Говорят при ней все, а она - ребенок еще... Забыли об этом... Забыли о ребенке, что он - ребенок!..
   И, однако, ясно было, что никак изменить и ничем скрасить Мушкину жизнь нельзя.
   В последнее время как-то перестали даже говорить о загранице: не с чем и невозможно было уехать.
   8
   Был день отдыха - воскресенье, и пока можно было не думать о суде и бумагах. Чай был настоящий, хотя и плиточный, даже с сахарином, и при небольшом забытьи казалось, что это как прежде, обычное: воскресенье, утренний чай, свежая газета.
   - Му-ра! - позвала Ольга Михайловна. - Иди чай пить!
   Но Мушка ответила из комнаты:
   - Не хочу я!
   - Почему это?
   - Не хочу, и все!
   Она лежала одетая на диване, читала "Пир во время чумы", но строчки почему-то двоились и рябило в глазах, отдельные буквы выпадали из строчек, голова тупо болела и кружилась, и чуть тошнило.
   Ольга Михайловна знала, что Мушка вообще не любила чаю. Она не спросила даже, не больна ли Мушка. Она думала, что готовить сегодня на обед и из чего готовить: каждое утро сваливало на нее кучу домашних забот.
   - Тогда посмотри поди, куда пошла Женька.
   - Женька?.. Я сейчас, - отозвалась Мушка лениво.
   Она встала, вышла на террасу, потянулась... Солнечный яркий свет так резанул глаза, что она зажмурилась и покачнулась... Потом сказала: - Я сейчас! - и опять ушла в комнату и легла на диван, а ложась, в первый раз почувствовала, как остро вдруг заболело горло... Открыла было Пушкина снова, но так распрыгались вдруг буквы, что даже удивилась она, и когда заставила их собраться снова, то голова заболела сильнее, стало бить в затылок тупыми, круглыми ударами и затошнило.
   - Мама! - позвала она недоуменно.
   Ольга Михайловна была на кухне, и отозвался Максим Николаевич.
   - Чего тебе?
   - Мама! - досадливо позвала Мушка.
   - Мама занята... Ты что там?
   Пушкин выпал из рук девочки, - такой он показался тяжелый, - и свет резал глаза.
   - Да ма-ма же! - протянула Мушка плаксиво.
   Как будто двухлеткой стала, когда мама бывает единственной и всемогущей.
   - Ангина, должно быть, - сказала Ольга Михайловна мужу. - Или, может быть, живот... Попасите уж вы Женьку, Максим Николаич.
   - Что же... пройдусь...
   И он пошел, захватив газету и даже не взглянув на Мушку: ангина или живот... Между тем конференция в Гааге кончится, кажется, вничью, впустую... и вся жизнь кругом впустую... и уж совершенно впустую жизнь его, Максима Николаевича... Предсказал бы ему лет двадцать назад какой-нибудь кудесник, что он будет кончать дни свои писцом в этом деревенском суде и пасти единственное имущество свое - пеструю корову!
   День был такой, когда ясное здоровое сознание меньше всего склонно бывает допустить, что земля движется. С утра одолела ее жаркая лень. Даже какой-то хищник в небе висел неподвижно, как убитый.
   Женька ушла уж далеко от дома, и едва разглядел он в кустах черную спину и белый лоб. Видно было, что паслась она добросовестно и деловито, обгрызая подряд всю траву, какая попадалась, и ежеминутно отмахивалась хвостом от мух.
   Чтобы не терять ее из виду, Максим Николаевич взобрался повыше и поближе к дороге, стал было читать газету, но скоро ухватился за какую-то мысль, развил ее, и опять пошла сучиться, как нитка, речь. Однако речь эта была странная: никого не защищал он и никого не обвинял. Он только доказывал, что все случилось так изумительно неизбежно, так ясны и отчетливы были все слагаемые, давшие в сумме ту Россию, какая появилась теперь, что смешно даже и говорить о каких-то "если бы". И будь на шахматной доске русской истории опять расставлены в прежнем, предреволюционном порядке фигуры и начни игроки переигрывать партию снова, результат игры неминуемо был бы тот же самый, и каждое "если бы" - только ребячество того, кто о нем говорит...
   Когда рядом с ним появился человек, неслышно подошедший сзади, он даже вздрогнул от неожиданности, а человек этот сказал весело:
   - Вот как мне повезло сегодня: к кому шел, того и нашел!.. Правда, вас мне показали издали... Здравствуйте!.. Узнаете?.. Постарели вы немного, засеребрились... Узнаете?
   И, вглядевшись, Максим Николаевич узнал Бородаева, тоже бывшего московского адвоката. Они не виделись около пяти лет, и за это время Бородаев, оказалось, потолстел. Одет он был во все новое, хотя и по-дачному свободно и просторно. Жесткая бородка его и усы были еще черны, но в голове тоже уж много седины.
   Поцеловались, хотя раньше никогда не были ни дружны, ни даже очень близко знакомы.
   - Отощали, батенька, отощали!.. В года входите - надо полнеть!.. А я совершенно случайно, - вижу, вывеска "Народный суд"... Дай, думаю, спрошу, кто здесь судья. Судья-то оказался незнакомый, зато сек-ре-та-арь!.. Что же вы так скромно?
   - Так уж... Да вы откуда к нам?
   - Я... все-таки из Москвы!.. Устроился там на бирже... Поздравьте: биржевой заяц!.. Возношусь на крыльях нэпа и вздуваю десятки... А здесь я с женой... Однако и вы, говорят, того? Женились?
   - Женился, - не сразу почему-то ответил Максим Николаевич. - Как только стали всячески разрушать семью, так и вышло, что обязательно надо жениться... Пойдемте, - познакомлю с женой... Кстати подгоню ближе мою корову Женьку... а то далеко зайдет...
   - Скажите, пожалуйста, да вы - Цинцинат!..
   - Только вот спасать отечество меня не зовут...
   Когда Максим Николаевич представил Бородаева, у Ольги Михайловны был явно оторопелый вид. Он приписал это одичанию: отвыкла от всего прежнего, между прочим, и от гостей... Но скоро вошло в обычное: гость сидел в столовой, пил молоко и ел творог, спрашивая, почему от такого глагола, как "творить", в русском языке три смешных слова: тварь, творог и творило, остроумие ли тут какое или некая скудость ума?
   Он вкусно ел. Есть люди, - и таких большинство, - которым не идет как-то, когда они едят; этому шло. В него плотно, как по мерке, вкладывалось то, что ел; глаза у него были маленькие, веселые и поблескивали хитро и сыто; голос был рассыпчатый, грудной. И, двигая лоснящимися красными щеками, гость говорил Ольге Михайловне:
   - Вы знаете, сколько стоит корова на Украине? - Пол-мил-ли-арда!
   Ольга Михайловна поглядела на него, стараясь понять, что именно он сказал, и отозвалась невнятно:
   - Да они и здесь до этих цен доходят.
   - Ах, как вам хочется, чтобы наша Женька тоже стоила полмильярда, улыбнулся ей Максим Николаевич. - Нет, как хотите, а слово - великая вещь... Миллиарды заношу я нашей революции в актив... И если вернемся мы когда-нибудь к копейкам, ах, как это будет скучно!.. Это я серьезно, - я отвык шутить... Неужели придем назад к старой культуре?.. Зачем же? Смелость так смелость!..
   - Гм... Отвык шутить! - подмигнул на него гость Ольге Михайловне.
   Но она не улыбнулась; она сказала:
   - Приехали вы в Крым отдохнуть, а у нас тут холера...
   - Ни-как-кие холеры вам тут не страшны! - счел нужным обнадежить женщину гость. - На таком солнце, как у вас, все бациллы передохнут за пять минут.
   - Ма-ма! - позвал вдруг из закрытой спальни слабый голос Мушки.
   - Ага! "Мама", - игриво подмигнул Бородаев Максиму Николаевичу, когда Ольга Михайловна пошла в спальню.
   - Дочь моей жены от первого мужа, - объяснил Максим Николаевич. - Она уже большая, - двенадцать лет... Приболела что-то сегодня.
   - Я сюда не на отдых, - закурив, сказал гость. - Я сюда по делу... А от вас хочу получить сведений тьму, так как вы уж тут старожил и все знаете.
   И он начал обстоятельно говорить, что их - компания из пяти человек, все биржевые маклеры, но биржа - дело неверное: всегда надо быть готовым к тому, что закроют и разгонят; поэтому они хотят основать здесь, на Южном берегу, большую мельницу-вальцовку.
   Озабоченная вышла из спальни Ольга Михайловна и, тихо прикрыв двери в зал, ушла снова к Мушке, а Бородаев, еще более повысив свой рассыпчатый голос, пояснил:
   - Практика последних лет показала, что единственные предприятия, возможные у нас, - пищевые... Мельницы все разобраны в аренду, а фабрики-заводы стоят... и так будет еще лет пять, пока накопятся продукты. Вот почему мы и пришли к бесспорному выводу: вальцовка!.. Но вопрос: где же именно?.. Только из-за этого я и был в Полтаве... Короче, мы вполне сознательно выбрали Крым.
   Очень тщательно притворив за собою дверь, вошла в столовую Ольга Михайловна.
   - Ну как?.. Что там такое? - спросил Максим Николаевич.
   - Жалуется, - голова очень болит... Поставила градусник, - ответила Ольга Михайловна; а гость продолжал о своем:
   - В этом районе вальцовок совсем нет, между тем - хлебопашество... Да, несмотря на виноградники и сады, здесь сеют довольно хлеба, и с каждым годом будут сеять все больше... Не думайте, - мы учли голод!.. На всех бывших табачных плантациях, на всех старых, запущенных виноградниках, даже на всех сенокосах теперь будут сеять хлеб...
   - Но ведь у нас есть мельницы, - попытался вставить Максим Николаевич.
   Гость усмехнулся:
   - Какие же это мельницы?.. Водяные?.. Шеретовку делают?.. Только зерно портят... А у нас будет крупчатка не хуже американской, а, конечно, лучше, потому что без примеси... Да и пшеница наша лучше... Если во всем побережном районе будет тысяч пятьдесят жителей... считая Гурзуф, Ялту и все деревни... Как вы полагаете, - будет?
   - Пожалуй, будет... с приезжими летом...
   - Тогда наше дело в шляпе!
   - Кто же к вам поедет за мукой и с зерном?
   - А мы будем возить все сами... Имейте в виду, - если есть у какой части России ближайшее будущее, то это у Крыма. У него все возможности Греции: береговая линия и прочее, и он прежде всего должен расцвести... И вы знаете, кто выведет Крым в ближайшие годы из разрухи?
   - Что? - с большим любопытством спросил Максим Николаевич.
   - Не "что", нет, а именно "кто"!
   И, сделав глаза хитрее хитрого и приличную паузу, выждав, Бородаев сказал:
   - Курица!
   - Как курица?
   - Да... Обыкновенная курица!.. То есть не это, конечно, двуногое недоразумение, какое разводят здесь татары, а кохинхина, плимутрок, брама... При нашей мельнице огромнейшее, насколько возможно, птичье хозяйство... Обстоятельную лекцию о курице прочту я и здесь у вас и во всех городах Крыма... Курица уже спасла одну страну - Данию, после разгрома ее Пруссией, - спасет она и Россию... А рынок для сбыта яиц всегда готовый: Англия!.. Проглотит любое количество... И никакого рельсового пути: через Дарданеллы, прямехонько к нам... Имейте в виду: ни табак наш, ни шерсть, ни вина крымские, ни фрукты - Европе не нужны... но яйца...
   - Позвольте! - горячо перебил Максим Николаевич. - Но ведь для яиц этих надо зерно, а зерна не хватает даже для людей... Вот у меня есть курица Чапа, я выменял ее за два фунта тухлой пшеницы (пшеницу эту выдали мне, как месячный паек в феврале)... Два фунта такой пшеницы стоили бы в прежнее время копейку, и купить бы ее могли только для тех же кур... или для свиней... Но ведь я выменял на эти два фунта целую курицу, цена которой была, на худой конец, полтинник!.. Вот и считайте теперь прибыль от кур... Но вы бы лучше вот что...
   - Сорок один! - сказала вошедшая в этот момент Ольга Михайловна.
   Максим Николаевич видел ее лицо, вдруг ставшее неживым от бледности, но мгновенно мелькнуло в памяти, что их пятнадцатиминутный термометр показывал на сколько-то больше, чем было, и это "сорок один" показалось не очень важным.
   И когда гость, забеспокоившись, что его ждет жена обедать, поднялся, Максим Николаевич сам пошел его провожать, указал ближайшую к морю тропинку и не заметил даже, заговорившись, как спустился вниз и пошел береговой дорогой.
   Теперь говорил он, говорил о том, что перевернуло их жизнь, и одного из них заставило быть биржевым маклером, другого - писцом...
   Раза два он прощался с Бородаевым, говоря: - Ну, пойти домой... - Но тут же возникал какой-нибудь общерусский вопрос из целого моря новых общерусских вопросов и требовал немедленного решения. Казалось, что, не решивши его, нельзя даже и жить, не только идти зачем-то домой.