Шлепнул картузиком и ушел... А они двое еще с минуту сидели оцепенелые: началось!
Когда вымылись оба на кухне и переоделись в самое новое, что нашлось, стало уж темно, но тишина продолжалась.
Пошли на соседнюю пустую дачу, - не туда, где паслась Женька, а ближе, но где в доме тоже не было дверей, - зажгли спичку, осмотрелись...
- Да-а-а! - сказал Максим Николаевич, вздохнув. - Может, просто посидим на крылечке... как-нибудь скоротаем ночь...
Но сидеть рядом и молча слушать молчащую ночь показалось еще более жутко. Лучше все-таки было забиться в темный угол былого жилья, укутаться чем-нибудь с головой и зажать веки... Только чтобы забыть на время: было не было, жива - мертва... хоть бы на час забыть.
Это была жуткая ночь.
Ольга Михайловна лежала неслышно, и Максим Николаевич боялся даже представить, что в ней творилось теперь, только думал: "Ей бы сонных капель каких-нибудь... брому бутылку... не догадались прописать врачи..."
Вот она зарыдала глухо и длинно: про себя.
- Ну что же делать? Нечего делать! - говорил он, слушая. - Везде ведь смерть... Во всей России...
- Какое дело мне до всей России? - вскрикивала она. - Отдаст мне она ребенка?.. Если бы мы уехали вовремя из России этой, Мурка была бы жива-а-а-а!..
- Будем думать, что суждено так... Суждено, и все... И куда бы мы ни уехали... Ничего мы в этом не понимаем, а кого-то виним... Некого винить...
Но у нее были свои счеты с судьбой, запутанные длинные женские счеты:
- Отчего же когда в Екатеринославе нас обстреливали гранатами, и ничего?.. А закупорка вены?.. Ведь как трудно было ехать, как трудно, а хоть за два часа до заражения крови да приехали же!.. И ведь там видно было, что больна, и серьезно, а тут... Утром еще вчера не обратили внимания, а она... Она уж вечером говорить не могла... Радости сколько у нее было, когда я Женьку купила - пригнала... А это я... ей... смерть... смерть ее пригнала... Если б я не послала ее купать Женьку!.. Отчего вы не отсоветовали?..
- Почем же я знал?..
- Да, вам, конечно, все равно было... Вы же над ней смеялись тогда, что не нашла иголки... Это через вас она мне сказала: "Мама, я не могу так больше жить"... Мне ее жалко стало, я и говорю: "Поди искупай Женьку"...
И вдруг, подняв голову:
- Она отравилась!
- Ну что это вы!.. Чем? Как?.. Зачем?..
- Отчего же она так сказала?
- Больна уж была, я думаю... вот и сказала.
- Она была, конечно, больна... Я еще третьего дня заметила: лицо красное и ела мало... Это тиф у ней был... Брюшной тиф. Или сыпной... Если бы не пила она холодной воды потная!.. Если бы не купалась!
- Но ведь не было никакой сыпи!..
- Для сыпи рано еще!
- Значит, для смерти еще раньше.
- Если б была камфара!.. Я помню брюшной тиф у брата... Вот так же ходил, как и Мурка, до последнего дня, а потом сразу выше сорока... Фельдшер один спас: целую ночь перед кризисом дежурил, и все камфару!
- Значит, вы знали про камфару?.. Отчего же вы не взяли в аптеке?
- Я взяла все, что он прописал, этот Шварцман!.. Он вон я аспирин прописал при холере!.. Я и аспирин взяла!.. А отчего же вы не прочитали даже его рецептов?.. Вы все о политике с ним рассуждали, нашли время!.. Если б вы тогда прочитали...
- Он сказал ведь, что "все равно"!.. Или это - Мочалов? А о политике мы тогда не говорили...
- Конечно, все равно было утром!.. Это ночью нужно было, до кризиса... Ведь я же вам сказала, когда Бородаев этот ваш был, я вам сказала: "Сорок один!.." А вы что? Даже вниманья не обратили!..
Он хотел было сказать: "Это Невидимый...", но сказал:
- Эта смерть... если бы я мог предотвратить ее, я дал бы себе отсечь руку, ногу... Если б я хоть отдаленно понял тогда, что это значило!..
Жалобный, заунывный вой донесся со стороны их дачи... В сыром, густом воздухе был он очень отчетлив и выразителен, точно плач ребенка.
- Что это? А? Что это?..
- Должно быть, Бобка!
- Он никогда не выл раньше!.. Вы же знаете, что он никогда, никогда не выл раньше!..
- Да он и не приходил по ночам в последнее время. Теперь он Эреджепу своему нужен: виноградник стеречь... Он на цепи сидит...
- Максим Николаич! Надо поглядеть! Подите!..
- Пойду.
Земля все еще была сырая, вязкая... Молодая луна, сделавши свой недолгий путь от одной горы к другой, теперь пряталась за лесом на гребне этой другой горы, и Максим Николаевич сразу не понял даже, что это за светлый язык там, в лесу, на горе. Он шел тревожно и, не в силах вынести воя, позвал:
- Бобка! Бобка!
Тотчас же оборвался вой, и через несколько моментов черный в мутной ночи уже вертелся и визжал около ног его Бобка, визжал с изумительными оттенками голоса, точно вполне понимая, что случилось, говорил по-своему, жалел бедную Мушку, сочувствовал, пробовал утешать.
- Ах, Бобка, Бобка!
Максим Николаевич трепал его по упругой спине, думал, идти ли ему дальше, к воротам... Непроизвольно пошел все-таки, посмотрел... Ворота были заперты... Домик явно показался мертвым, ненужным для жилья, годным только затем, чтобы было откуда уехать.
Когда шел обратно, встретил Ольгу Михайловну.
- Это Бобка!.. Вот он!..
- Боб-ка?.. А я думала...
Постояла немного и сказала:
- Вы там были?
- Да... Ворота заперты... Ничего...
Бобка прыгал и визжал, явно радуясь, что видит эту высокую женщину в черном живою и невредимой.
- Ну, все равно, ведь мы не спим... Постоим там.
Повернул Максим Николаевич. Дошли до бассейна для дождевой воды. Прямо против него приходилось окно Мушкиной комнаты. Стали там и стояли молча... И вдруг, - странно и страшно было это! - Бобка снова завыл...
Он отошел для этого в сторону на полянку, повыше дома, откуда видна была вся крыша, и выл тихо и горестно, так надрывающе душу, что Максим Николаевич не выдержал и бросил в него камнем, негромко крикнув:
- Пошел!
Потом добавил:
- Тут тихо!.. Тут нечего слушать... Пойдемте!
- Обойдите кругом, посмотрите, - есть ли Женька?
- Как же могли бы увести Женьку через запертые ворота? - сказал было Максим Николаевич, но все-таки пошел, хотя и знал, что делает совершенно ненужное. Обошел кругом дома, посмотрел, не сломан ли где забор, им самим из старых досок сколоченный... Пробыл здесь столько, сколько, по его мнению, нужно было для Ольги Михайловны, чтобы постоять вблизи мертвого окна, послушать.
Потом вернулся, и назад они пошли молча.
Обиженный камнем и окриком, Бобка пропал в ночи...
Разоренная дача, в которую они вошли снова, была точно пещера, куда они спасались от лихой погони.
Опустившись на пол, сказала Ольга Михайловна:
- Когда я давала ей каломель, я ее спрашиваю: "Ты меня узнаешь, Мура?.. Цыпленочек мой, ты знаешь, кто я?" - а она тихо так повторила: "Цы-пле-но-чек"... "Ты видишь меня, Мурочка?.. Кто я, Мурочка?"... А она так раздельно: "Тэ рэс"...
- Может быть: "пе-рес"?.. То есть она хотела сказать: "Перестань!.." Ей вообще, видно, трудно было слушать что-нибудь... и говорить больно...
- Нет... Вполне ясно я слышала: Тэ рэс... точно по-латыни: Te res... Совсем не "перес"... И больше ничего она не говорила... Только вот перед самой смертью в корыте: "Не надо!" И еще... Я тогда руку ей положила на грудку, а она обе свои на мою положила сверху: прощалась!.. Ведь вы же знаете, как она всегда выбегала встречать меня, если я поздно из города?.. И если с корзиной я, - сама ее возьмет, и сзади меня подталкивает головою, чтобы мне легче было идти в гору... Чтобы мне легче!.. Марусечка!.. А-а-а-а!
...И когда ей четыре года всего, это перед войной, тогда мода была на слоников, - все дарили на счастье... (Счастье!.. Это как раз перед войной-то!..) Был у ней из папье-маше, - все она с ним возилась... Встанет, бывало, рано, я еще сплю... она ко мне шепотом: - Мама! - Я и проснусь, да вставать не хочется, лежу, глаза закрывши... Она ведь не будит!.. Ни за что не разбудит, а только все со слоником своим: шу-шу-шу, шу-шу-шу, - все на него серчает и выговаривает... И все он от нее как будто убегает, а она его ловит - шу-шу-шу, шу-шу-шу... Так много у ней он бегал, все пяточки ему приходилось подклеивать... Повозится, и опять тихонечко: - Мама!.. Видит, что я все сплю, и опять со слоником шепчется... А не разбудит!.. Жалела меня будить... Детка моя милая... Да что же это, господи, что же это?.. Что-о-о?..
...Когда зимой из саней ее потеряли да нашли, - брат мой говорил ей тогда: - Ну, племянница, видно, уж тебе до ста лет дожить! - До-жи-ла!.. Такой год страшный пережили! Такой голод вынесли, ну, думала, теперь уж лучше будет. Вот тебе лучше... вот! Мурочка!.. Муроч-ка!.. Родненькая моя!..
...Когда ей год еще всего, чуть начала ходить от стульчика к стульчику, - а носик у ней маленький был, как кнопочка, - приставишь к нему палец: тррр, - звонок... И она тянется тоже... своим пальчонком малюточным... И глазенки сияют, - очень довольна, что до моего носа дотянется, и тоже так: тссс... и хохочет-хохочет... Радость ты моя!.. Как же теперь?.. Несчастная я!.. А-а-а-а!.. Что же те-пе-е-ерь?..
И так долгие часы... Замолкают рыдания, успокаивается немного вздрагивающее тело, и начинается странный лепет, серый, осенний дождь воспоминаний... Перетасовываются, как в карточной колоде, годы. Нет разницы: год ли был Мушке, десять ли, пять или восемь... Что-то лепечут испуганные, раздавленные горем губы, - в слова, в жалкие, затасканные человеческие слова хотят как-нибудь, приблизительно, отдаленно, смутно, перелить для себя, осмыслить, что такое потеряно, чего больше не будет никогда около, что отнято кем-то невидимым в несколько часов... И не может перелить в слова... И все выходит не то... И от этого еще страшнее...
И лежащий около на полу, снятым с себя пиджаком закутавший голову, Максим Николаевич хочет внести поправки в этот не попадающий в главное лепет и представляет только тонкое, белое, извивающееся на их руках тело, страшные от боли белые глаза и потом этот рот ее, вытянутый трубкой... и не видно было, кто же с нею делал такое...
К утру Ольга Михайловна на минуту забылась, но, очнувшись, вскрикнула:
- Где мы?.. Едем?.. Максим Николаич, это вы?.. А Мура?.. А где же Мура?.. Мурочка!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!..
Это была жуткая ночь, и никогда раньше Максим Николаевич не был так благодарен рассвету...
15
Бледные, с воспаленными глазами, поднявшись, подошли они к своей дачке. Посмотрели на давно уж не крашенную рыжую крышу, - под нею там Мушка... и тут же отвели глаза к морю и к небу над ним, уже золотевшему.
- Женьку выпустить надо, - сказал Максим Николаевич.
А Ольга Михайловна спросила:
- Почему же не несут гроба? - И добавила тихо и невнятно, как девочка, робко глядя из-под ресниц в его глаза: - А вдруг она там очнулась... сидит на кровати...
Максим Николаевич молча дотронулся до ее локтя, отвернулся и поспешно пошел к Женьке не через двор, где было "воспрещено" им ходить, а в обход, кругом дачи.
Женька вышла бодрая, могучая, как всегда; приветственно заревела, узнав Ольгу Михайловну; проходя мимо нее, взмахнула хвостом... А за нею следом вышел и Толкун, беломорденький, жмурый, как ребенок утром, неуверенно ступая тонкими и слабыми еще копытцами... Подошел к Ольге Михайловне и толкнул ее в платье.
- Толку ты мое, Толку! - шепнула по-мушкиному Ольга Михайловна, обняла его доверчиво протянутую голову, пахнувшую теплой шерстью, и вдруг заплакала навзрыд.
Солнце всходило огромное, ослепительное - явный жизнедавец земли.
"Жизнедавец, я к тебе с жалобой!.. Ты любил маленькую беловолосую Мушку, с ясными до дна глазами, и она любила тебя... Она рано вставала по утрам, отворяла двери и, если видела тебя, кричала радостно: - Солнце! Солнце! - и на голом полу кувыркалась через голову от восторга... А если не видела тебя, заслоненного тучами, она грозила им своим маленьким кулаком: У-у, противные тучи! - Она любила все цветы, и каждую травку, и каждую козявку, которой ты - единственный отец... И вот нет уж ее: она убита!.. Я к тебе с жалобой, жизнедавец!.. Вот женщина - ты ее видишь? Она обняла голову теленка - Толкушки, который тоже осиротел теперь - и она плачет... Это мать!.. Мы не войдем сейчас в свой дом, - нам воспретили... Чужие люди придут и откроют двери... Она - мать, и она ждет от тебя чуда. Ты, конечно, не совершишь этого чуда, ты - чудотворец, ты - жизнедавец, и я к тебе с новой жалобой за то, что не совершишь!..
Так думал, глядя на солнце, Максим Николаевич, между тем снизу несли уже двое: один - белый тесовый гроб, другой - криворотый - крышку, и в гробу лежала и блестела кирка, в крышке - лопата для могилы.
Санитарная линейка с тремя санитарами приехала часам к девяти. Все трое были татары и все крикливые: один - с черными усами, другой - с рыжими, третий пока безусый. Тут же важно надели белые халаты, закурили и начали торг.
- Ха-з-зяйн! - сказал черноусый. - Ты нам сколько дашь за работа?
- А город разве вам за это не платит? - пробовал выяснить Максим Николаевич.
- Горрад-горрад!.. Чево там нам горрад?.. Один уфунта хлеб? Большое дело, це-це!.. Слушай: девять мильен нам дашь, - повезем, не дашь, - не повезем! Как знайшь!
- Да как же ты смеешь так говорить? - начал было Максим Николаевич, изумленный...
Но Ольге Михайловне так тяжко было долгое ожидание, так хотелось, чтобы открыли двери и окна, чтобы увидеть Мушку!
- Ну, пусть, пусть! - замахала она руками. - Пусть!.. Только сейчас у нас ничего нет...
- Нет денег, - мука дай, крупа дай... Мы ждать не хочим!.. Кушать нада, понял?.. Каждый день хочим кушай!
Потом вступил рыжий:
- Хозяин! Слушай мене!.. Халерный барак ест, - там мы бесплатный... Здеся дома покойник, - надо платил... Понял мене?.. Уж холера, она... (Выставил губы и рукой показал на свой живот.) Вы человек образован, - сам понимаешь... Такой дело!
Безусый сидел на линейке, играл вожжами по спине гнедой шершавой лошади, курил и сплевывал через зубы.
- Ну, хорошо!.. В городе я достану им денег... Займу! - вмешалась Ольга Михайловна.
- Девять мильен: три да ему, три да ему, три да мене, - тыкал пальцем черноусый: - Ну, айда!
Сам он взял крышку, рыжий - гроб, и вошли в двери.
Ольга Михайловна поместилась там, - возле бассейна на верху выемки, откуда было бы видно всю Мушкину кровать, чуть только откроют ставни, - и Максим Николаевич стал рядом c ней.
Отворили ставни.
Тело было покрыто с головой розовым дырявым одеялом: так оставили, когда ушли, чтобы не садились мухи на лицо.
Черноусый сдернул одеяло, взял тело за плечи, рыжий - за ноги: стуча, положили в гроб.
- Покажите мне ее!.. Покажи головку! - закричала Ольга Михайловна.
Отступили там внизу оба в белых халатах, и увидали оба здесь, снаружи, голову Мушки: мертвые пряди милых белых волос, желтое личико с запавшими глазами, и на левой щеке потемневшее большое пятно.
- А-а-ай! - не своим голосом, в совершенном испуге вскрикнула Ольга Михайловна, закрыла лицо руками и опустилась наземь.
Черноусый, обшарив комнаты привычными глазами, нашел в выдвинутом ящике стола гвозди и молоток и забил крышку гроба. Но в открытом шкафу он заметил также пачку табаку... Он взял ее, повертел в руках, стал к окну спиною и положил в карман. Максим Николаевич это видел, но тут же забыл об этом. Он успокаивал рыдавшую Ольгу Михайловну, как будто мог ее успокоить.
- Крепитесь! - говорил он. - Дорогая, крепитесь!.. Нам еще на кладбище идти, - не теряйте силы!..
Вынесли забитый гроб; положили на линейку, как ящик. Тронулись.
Оба высокие, Максим Николаевич и Ольга Михайловна шли под руку и старались идти в ногу.
Дорога круто вела вниз по камням и промоинам; давно не ездил по ней никто, и никто не поправлял ее лет семь с начала войны. Гроб сильно качало, и двое татар шли с обеих сторон линейки, придерживали тесный домик Мушки... Криворотый набил на крышке его крест из цветных дощечек, а Ольга Михайловна обвила гроб длинной веткой кипариса.
Спустившись с горы вниз, в городок, санитары уселись на гроб и закурили, болтая о чем-то на своем кудахтающем языке, на котором нельзя говорить тихо, а они двое шли сзади молча, мерно шагая в ногу.
Набережная, по которой шли, была пуста. Выбитыми стеклами всех решительно окон зияли франтоватые прежде, в арабском стиле городские купальни. Стоявшую на двутавровых балках в самом море деревянную кофейню, вычурно раскрашенную и носившую шутливое название "Поплавок", теперь почти разобрали на дрова. От кинематографа "Рион" осталась одна задняя каменная стена; от целого ряда лавок на берегу - куча неприбранного мусора, лежащего уже два года. На этом мусоре сидел весь голый и весь в коросте чей-то неопрятный ребенок лет четырех и собирал черепки. Кусок набережной, сажени в три длиною, провалился и был унесен прибоем; место это огородили кое-как колючей проволокой, оставив узенький проезд... Морщинистая, простоволосая какая-то женщина в грязной кофте, шедшая навстречу, остановилась, посмотрела на гроб и на них двоих, испуганно перекрестилась и поспешно прошла мимо, пряча глаза.
Пустое море. Пустая пристань.
Шире шаг и в ногу!.. Так легче идти.
Проехала линейка Базарную площадь, от которой влево стояла церковь.
- Как же священника вызвать? - спросил Максим Николаевич.
- А? Священника? - очнулась Ольга Михайловна. - Нужно сходить к нему на дом... Пусть станут...
- Эй! - крикнул татарам Максим Николаевич. - Стой!.. К священнику сходим!
Линейка остановилась. Соскочил черноусый, но когда понял, чего хотят, махнул рукой и ворчнул:
- Зачем такой свячельник?.. Не надо свячельник!
Крикнул своим:
- Айда! Трогай! - и пошел следом.
- Должно быть, холерных не полагается хоронить со священником, догадался Максим Николаевич. - Боятся заразы. Пригласим его после...
Кладбищ было два: старое и новое, - правда, хоть и прошлогоднее, но уж такой же величины, как старое.
Однако криворотый встретил линейку у ворот старого: чтобы скорее и легче было копать, вскрыл одну из старых могил, дойдя до полусгнившего гроба.
Кладбище было неуютное, на косогоре, на твердом шифере. Деревья здесь были редкие, чахлые, больше все кипарисы, сплошь облепленные прошлогодними и новыми шишками, некрасивые, корявые. Кресты на могилах больше все деревянные, некрашеные, кривые...
Гроб с линейки тащили с трудом черный и рыжий татары и кричали криворотому:
- Памагай, эй!.. Зачем так стоишь?
Миндальное деревцо кто-то посадил на старой могиле, и теперь его выкопали с корнем, и оно с поникшими узкими листочками валялось тут же рядом с бедряной костью, черной и прелой, какого-то давнишнего покойника.
Кладбищенский сторож, старик с зеленой бородою, еще бравый, должно быть бывший фельдфебель, принес полотенце опустить гроб в могилу.
И когда новенький гробик лег плотно на истлевающий старый, и криворотый вместе с другим приземистым пожилым и очень мрачным сбросили вниз по лопате жесткой, как железная руда, сухой земли, гулко ударившейся в доски, упала на колени Ольга Михайловна:
- Да детка ж моя, Марусечка!.. Да что ж это такое, господи!
- Не надо, Ольга Михайловна!.. Успокойтесь! - пытался было поднять ее Максим Николаевич, но бравый старик, подняв зеленую бороду, причмокнув, сказал строго:
- Раз ежели она мать, должна она по своем детищу плакать... Пусть...
Огляделся деловито кругом, увидел миндальное деревцо и вставил его снова в могилу.
- Да оно уж не пойдет теперь, брось! - сказал мрачный товарищ криворотого, валом осыпая сухую землю.
- Почем это знать? Корень у ней цельный! - не сдался фельдфебель. Отобьет глазок и в лучшем виде пойдет!..
Но криворотый передразнил:
- Глазо-ок!.. Картошка это тебе?.. Ладнает, как бы на чай задарма получить!
Максим Николаевич думал: - На чай?.. Его право... И надо дать... А дать нечего... Стыд!
Отошли татары к воротам... Немного постояв без дела, отошел следом за ними и зеленобородый; каменно стуча, сыпалась вниз земля. Совершенно сраженное лежало ничком и крупно вздрагивало тело Ольги Михайловны, когда неожиданно, откуда-то сзади появился "Квазимодо" с портфелем, - Кизилштейн, курьер суда.
Докрасна рыжий, маленький, горбатый, испитой, но непреклонный, он начал сразу о служебном:
- Товарищ секретарь, заседание суда завтра, а вот тут (он щелкнул по папке) два дела о грабеже и краже... из милиции. Я вас издали видел, - за вами шел... Ну и что же у вас тут такое, - ай-ай!..
Максим Николаевич посмотрел на него хмуро:
- Ничего, Кизилштейн, - простое-житейское... Была одна девочка, Мушка, - и умерла... Больше ничего не случилось...
В стороне между могил проходили две пожилые уже женщины и несли на чадрах совсем маленький гробик... У каждой в руках было по ветке кипариса, и лица важные у обеих...
А в воротах, установив на земле пузатый дезинфекционный бак с резиновым рукавом, безусый санитар окатывал из него какою-то жидкостью прячущихся за ограды могил черноусого с рыжеусым и, отвалившись назад и задрав голову так, что чуть не падала шапка, хохотал во все горло.
Август 1922 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
В грозу. Впервые напечатано в журнале "Новый мир" №№ 9 и 10 за 1927 год. В собрание сочинений С.Н.Сергеева-Ценского включается впервые. Печатается по книге: С.Н.Сергеев-Ценский. В грозу. Изд. "Федерация", Москва, 1929.
H.M.Любимов
Когда вымылись оба на кухне и переоделись в самое новое, что нашлось, стало уж темно, но тишина продолжалась.
Пошли на соседнюю пустую дачу, - не туда, где паслась Женька, а ближе, но где в доме тоже не было дверей, - зажгли спичку, осмотрелись...
- Да-а-а! - сказал Максим Николаевич, вздохнув. - Может, просто посидим на крылечке... как-нибудь скоротаем ночь...
Но сидеть рядом и молча слушать молчащую ночь показалось еще более жутко. Лучше все-таки было забиться в темный угол былого жилья, укутаться чем-нибудь с головой и зажать веки... Только чтобы забыть на время: было не было, жива - мертва... хоть бы на час забыть.
Это была жуткая ночь.
Ольга Михайловна лежала неслышно, и Максим Николаевич боялся даже представить, что в ней творилось теперь, только думал: "Ей бы сонных капель каких-нибудь... брому бутылку... не догадались прописать врачи..."
Вот она зарыдала глухо и длинно: про себя.
- Ну что же делать? Нечего делать! - говорил он, слушая. - Везде ведь смерть... Во всей России...
- Какое дело мне до всей России? - вскрикивала она. - Отдаст мне она ребенка?.. Если бы мы уехали вовремя из России этой, Мурка была бы жива-а-а-а!..
- Будем думать, что суждено так... Суждено, и все... И куда бы мы ни уехали... Ничего мы в этом не понимаем, а кого-то виним... Некого винить...
Но у нее были свои счеты с судьбой, запутанные длинные женские счеты:
- Отчего же когда в Екатеринославе нас обстреливали гранатами, и ничего?.. А закупорка вены?.. Ведь как трудно было ехать, как трудно, а хоть за два часа до заражения крови да приехали же!.. И ведь там видно было, что больна, и серьезно, а тут... Утром еще вчера не обратили внимания, а она... Она уж вечером говорить не могла... Радости сколько у нее было, когда я Женьку купила - пригнала... А это я... ей... смерть... смерть ее пригнала... Если б я не послала ее купать Женьку!.. Отчего вы не отсоветовали?..
- Почем же я знал?..
- Да, вам, конечно, все равно было... Вы же над ней смеялись тогда, что не нашла иголки... Это через вас она мне сказала: "Мама, я не могу так больше жить"... Мне ее жалко стало, я и говорю: "Поди искупай Женьку"...
И вдруг, подняв голову:
- Она отравилась!
- Ну что это вы!.. Чем? Как?.. Зачем?..
- Отчего же она так сказала?
- Больна уж была, я думаю... вот и сказала.
- Она была, конечно, больна... Я еще третьего дня заметила: лицо красное и ела мало... Это тиф у ней был... Брюшной тиф. Или сыпной... Если бы не пила она холодной воды потная!.. Если бы не купалась!
- Но ведь не было никакой сыпи!..
- Для сыпи рано еще!
- Значит, для смерти еще раньше.
- Если б была камфара!.. Я помню брюшной тиф у брата... Вот так же ходил, как и Мурка, до последнего дня, а потом сразу выше сорока... Фельдшер один спас: целую ночь перед кризисом дежурил, и все камфару!
- Значит, вы знали про камфару?.. Отчего же вы не взяли в аптеке?
- Я взяла все, что он прописал, этот Шварцман!.. Он вон я аспирин прописал при холере!.. Я и аспирин взяла!.. А отчего же вы не прочитали даже его рецептов?.. Вы все о политике с ним рассуждали, нашли время!.. Если б вы тогда прочитали...
- Он сказал ведь, что "все равно"!.. Или это - Мочалов? А о политике мы тогда не говорили...
- Конечно, все равно было утром!.. Это ночью нужно было, до кризиса... Ведь я же вам сказала, когда Бородаев этот ваш был, я вам сказала: "Сорок один!.." А вы что? Даже вниманья не обратили!..
Он хотел было сказать: "Это Невидимый...", но сказал:
- Эта смерть... если бы я мог предотвратить ее, я дал бы себе отсечь руку, ногу... Если б я хоть отдаленно понял тогда, что это значило!..
Жалобный, заунывный вой донесся со стороны их дачи... В сыром, густом воздухе был он очень отчетлив и выразителен, точно плач ребенка.
- Что это? А? Что это?..
- Должно быть, Бобка!
- Он никогда не выл раньше!.. Вы же знаете, что он никогда, никогда не выл раньше!..
- Да он и не приходил по ночам в последнее время. Теперь он Эреджепу своему нужен: виноградник стеречь... Он на цепи сидит...
- Максим Николаич! Надо поглядеть! Подите!..
- Пойду.
Земля все еще была сырая, вязкая... Молодая луна, сделавши свой недолгий путь от одной горы к другой, теперь пряталась за лесом на гребне этой другой горы, и Максим Николаевич сразу не понял даже, что это за светлый язык там, в лесу, на горе. Он шел тревожно и, не в силах вынести воя, позвал:
- Бобка! Бобка!
Тотчас же оборвался вой, и через несколько моментов черный в мутной ночи уже вертелся и визжал около ног его Бобка, визжал с изумительными оттенками голоса, точно вполне понимая, что случилось, говорил по-своему, жалел бедную Мушку, сочувствовал, пробовал утешать.
- Ах, Бобка, Бобка!
Максим Николаевич трепал его по упругой спине, думал, идти ли ему дальше, к воротам... Непроизвольно пошел все-таки, посмотрел... Ворота были заперты... Домик явно показался мертвым, ненужным для жилья, годным только затем, чтобы было откуда уехать.
Когда шел обратно, встретил Ольгу Михайловну.
- Это Бобка!.. Вот он!..
- Боб-ка?.. А я думала...
Постояла немного и сказала:
- Вы там были?
- Да... Ворота заперты... Ничего...
Бобка прыгал и визжал, явно радуясь, что видит эту высокую женщину в черном живою и невредимой.
- Ну, все равно, ведь мы не спим... Постоим там.
Повернул Максим Николаевич. Дошли до бассейна для дождевой воды. Прямо против него приходилось окно Мушкиной комнаты. Стали там и стояли молча... И вдруг, - странно и страшно было это! - Бобка снова завыл...
Он отошел для этого в сторону на полянку, повыше дома, откуда видна была вся крыша, и выл тихо и горестно, так надрывающе душу, что Максим Николаевич не выдержал и бросил в него камнем, негромко крикнув:
- Пошел!
Потом добавил:
- Тут тихо!.. Тут нечего слушать... Пойдемте!
- Обойдите кругом, посмотрите, - есть ли Женька?
- Как же могли бы увести Женьку через запертые ворота? - сказал было Максим Николаевич, но все-таки пошел, хотя и знал, что делает совершенно ненужное. Обошел кругом дома, посмотрел, не сломан ли где забор, им самим из старых досок сколоченный... Пробыл здесь столько, сколько, по его мнению, нужно было для Ольги Михайловны, чтобы постоять вблизи мертвого окна, послушать.
Потом вернулся, и назад они пошли молча.
Обиженный камнем и окриком, Бобка пропал в ночи...
Разоренная дача, в которую они вошли снова, была точно пещера, куда они спасались от лихой погони.
Опустившись на пол, сказала Ольга Михайловна:
- Когда я давала ей каломель, я ее спрашиваю: "Ты меня узнаешь, Мура?.. Цыпленочек мой, ты знаешь, кто я?" - а она тихо так повторила: "Цы-пле-но-чек"... "Ты видишь меня, Мурочка?.. Кто я, Мурочка?"... А она так раздельно: "Тэ рэс"...
- Может быть: "пе-рес"?.. То есть она хотела сказать: "Перестань!.." Ей вообще, видно, трудно было слушать что-нибудь... и говорить больно...
- Нет... Вполне ясно я слышала: Тэ рэс... точно по-латыни: Te res... Совсем не "перес"... И больше ничего она не говорила... Только вот перед самой смертью в корыте: "Не надо!" И еще... Я тогда руку ей положила на грудку, а она обе свои на мою положила сверху: прощалась!.. Ведь вы же знаете, как она всегда выбегала встречать меня, если я поздно из города?.. И если с корзиной я, - сама ее возьмет, и сзади меня подталкивает головою, чтобы мне легче было идти в гору... Чтобы мне легче!.. Марусечка!.. А-а-а-а!
...И когда ей четыре года всего, это перед войной, тогда мода была на слоников, - все дарили на счастье... (Счастье!.. Это как раз перед войной-то!..) Был у ней из папье-маше, - все она с ним возилась... Встанет, бывало, рано, я еще сплю... она ко мне шепотом: - Мама! - Я и проснусь, да вставать не хочется, лежу, глаза закрывши... Она ведь не будит!.. Ни за что не разбудит, а только все со слоником своим: шу-шу-шу, шу-шу-шу, - все на него серчает и выговаривает... И все он от нее как будто убегает, а она его ловит - шу-шу-шу, шу-шу-шу... Так много у ней он бегал, все пяточки ему приходилось подклеивать... Повозится, и опять тихонечко: - Мама!.. Видит, что я все сплю, и опять со слоником шепчется... А не разбудит!.. Жалела меня будить... Детка моя милая... Да что же это, господи, что же это?.. Что-о-о?..
...Когда зимой из саней ее потеряли да нашли, - брат мой говорил ей тогда: - Ну, племянница, видно, уж тебе до ста лет дожить! - До-жи-ла!.. Такой год страшный пережили! Такой голод вынесли, ну, думала, теперь уж лучше будет. Вот тебе лучше... вот! Мурочка!.. Муроч-ка!.. Родненькая моя!..
...Когда ей год еще всего, чуть начала ходить от стульчика к стульчику, - а носик у ней маленький был, как кнопочка, - приставишь к нему палец: тррр, - звонок... И она тянется тоже... своим пальчонком малюточным... И глазенки сияют, - очень довольна, что до моего носа дотянется, и тоже так: тссс... и хохочет-хохочет... Радость ты моя!.. Как же теперь?.. Несчастная я!.. А-а-а-а!.. Что же те-пе-е-ерь?..
И так долгие часы... Замолкают рыдания, успокаивается немного вздрагивающее тело, и начинается странный лепет, серый, осенний дождь воспоминаний... Перетасовываются, как в карточной колоде, годы. Нет разницы: год ли был Мушке, десять ли, пять или восемь... Что-то лепечут испуганные, раздавленные горем губы, - в слова, в жалкие, затасканные человеческие слова хотят как-нибудь, приблизительно, отдаленно, смутно, перелить для себя, осмыслить, что такое потеряно, чего больше не будет никогда около, что отнято кем-то невидимым в несколько часов... И не может перелить в слова... И все выходит не то... И от этого еще страшнее...
И лежащий около на полу, снятым с себя пиджаком закутавший голову, Максим Николаевич хочет внести поправки в этот не попадающий в главное лепет и представляет только тонкое, белое, извивающееся на их руках тело, страшные от боли белые глаза и потом этот рот ее, вытянутый трубкой... и не видно было, кто же с нею делал такое...
К утру Ольга Михайловна на минуту забылась, но, очнувшись, вскрикнула:
- Где мы?.. Едем?.. Максим Николаич, это вы?.. А Мура?.. А где же Мура?.. Мурочка!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!.. А-а-а-а!..
Это была жуткая ночь, и никогда раньше Максим Николаевич не был так благодарен рассвету...
15
Бледные, с воспаленными глазами, поднявшись, подошли они к своей дачке. Посмотрели на давно уж не крашенную рыжую крышу, - под нею там Мушка... и тут же отвели глаза к морю и к небу над ним, уже золотевшему.
- Женьку выпустить надо, - сказал Максим Николаевич.
А Ольга Михайловна спросила:
- Почему же не несут гроба? - И добавила тихо и невнятно, как девочка, робко глядя из-под ресниц в его глаза: - А вдруг она там очнулась... сидит на кровати...
Максим Николаевич молча дотронулся до ее локтя, отвернулся и поспешно пошел к Женьке не через двор, где было "воспрещено" им ходить, а в обход, кругом дачи.
Женька вышла бодрая, могучая, как всегда; приветственно заревела, узнав Ольгу Михайловну; проходя мимо нее, взмахнула хвостом... А за нею следом вышел и Толкун, беломорденький, жмурый, как ребенок утром, неуверенно ступая тонкими и слабыми еще копытцами... Подошел к Ольге Михайловне и толкнул ее в платье.
- Толку ты мое, Толку! - шепнула по-мушкиному Ольга Михайловна, обняла его доверчиво протянутую голову, пахнувшую теплой шерстью, и вдруг заплакала навзрыд.
Солнце всходило огромное, ослепительное - явный жизнедавец земли.
"Жизнедавец, я к тебе с жалобой!.. Ты любил маленькую беловолосую Мушку, с ясными до дна глазами, и она любила тебя... Она рано вставала по утрам, отворяла двери и, если видела тебя, кричала радостно: - Солнце! Солнце! - и на голом полу кувыркалась через голову от восторга... А если не видела тебя, заслоненного тучами, она грозила им своим маленьким кулаком: У-у, противные тучи! - Она любила все цветы, и каждую травку, и каждую козявку, которой ты - единственный отец... И вот нет уж ее: она убита!.. Я к тебе с жалобой, жизнедавец!.. Вот женщина - ты ее видишь? Она обняла голову теленка - Толкушки, который тоже осиротел теперь - и она плачет... Это мать!.. Мы не войдем сейчас в свой дом, - нам воспретили... Чужие люди придут и откроют двери... Она - мать, и она ждет от тебя чуда. Ты, конечно, не совершишь этого чуда, ты - чудотворец, ты - жизнедавец, и я к тебе с новой жалобой за то, что не совершишь!..
Так думал, глядя на солнце, Максим Николаевич, между тем снизу несли уже двое: один - белый тесовый гроб, другой - криворотый - крышку, и в гробу лежала и блестела кирка, в крышке - лопата для могилы.
Санитарная линейка с тремя санитарами приехала часам к девяти. Все трое были татары и все крикливые: один - с черными усами, другой - с рыжими, третий пока безусый. Тут же важно надели белые халаты, закурили и начали торг.
- Ха-з-зяйн! - сказал черноусый. - Ты нам сколько дашь за работа?
- А город разве вам за это не платит? - пробовал выяснить Максим Николаевич.
- Горрад-горрад!.. Чево там нам горрад?.. Один уфунта хлеб? Большое дело, це-це!.. Слушай: девять мильен нам дашь, - повезем, не дашь, - не повезем! Как знайшь!
- Да как же ты смеешь так говорить? - начал было Максим Николаевич, изумленный...
Но Ольге Михайловне так тяжко было долгое ожидание, так хотелось, чтобы открыли двери и окна, чтобы увидеть Мушку!
- Ну, пусть, пусть! - замахала она руками. - Пусть!.. Только сейчас у нас ничего нет...
- Нет денег, - мука дай, крупа дай... Мы ждать не хочим!.. Кушать нада, понял?.. Каждый день хочим кушай!
Потом вступил рыжий:
- Хозяин! Слушай мене!.. Халерный барак ест, - там мы бесплатный... Здеся дома покойник, - надо платил... Понял мене?.. Уж холера, она... (Выставил губы и рукой показал на свой живот.) Вы человек образован, - сам понимаешь... Такой дело!
Безусый сидел на линейке, играл вожжами по спине гнедой шершавой лошади, курил и сплевывал через зубы.
- Ну, хорошо!.. В городе я достану им денег... Займу! - вмешалась Ольга Михайловна.
- Девять мильен: три да ему, три да ему, три да мене, - тыкал пальцем черноусый: - Ну, айда!
Сам он взял крышку, рыжий - гроб, и вошли в двери.
Ольга Михайловна поместилась там, - возле бассейна на верху выемки, откуда было бы видно всю Мушкину кровать, чуть только откроют ставни, - и Максим Николаевич стал рядом c ней.
Отворили ставни.
Тело было покрыто с головой розовым дырявым одеялом: так оставили, когда ушли, чтобы не садились мухи на лицо.
Черноусый сдернул одеяло, взял тело за плечи, рыжий - за ноги: стуча, положили в гроб.
- Покажите мне ее!.. Покажи головку! - закричала Ольга Михайловна.
Отступили там внизу оба в белых халатах, и увидали оба здесь, снаружи, голову Мушки: мертвые пряди милых белых волос, желтое личико с запавшими глазами, и на левой щеке потемневшее большое пятно.
- А-а-ай! - не своим голосом, в совершенном испуге вскрикнула Ольга Михайловна, закрыла лицо руками и опустилась наземь.
Черноусый, обшарив комнаты привычными глазами, нашел в выдвинутом ящике стола гвозди и молоток и забил крышку гроба. Но в открытом шкафу он заметил также пачку табаку... Он взял ее, повертел в руках, стал к окну спиною и положил в карман. Максим Николаевич это видел, но тут же забыл об этом. Он успокаивал рыдавшую Ольгу Михайловну, как будто мог ее успокоить.
- Крепитесь! - говорил он. - Дорогая, крепитесь!.. Нам еще на кладбище идти, - не теряйте силы!..
Вынесли забитый гроб; положили на линейку, как ящик. Тронулись.
Оба высокие, Максим Николаевич и Ольга Михайловна шли под руку и старались идти в ногу.
Дорога круто вела вниз по камням и промоинам; давно не ездил по ней никто, и никто не поправлял ее лет семь с начала войны. Гроб сильно качало, и двое татар шли с обеих сторон линейки, придерживали тесный домик Мушки... Криворотый набил на крышке его крест из цветных дощечек, а Ольга Михайловна обвила гроб длинной веткой кипариса.
Спустившись с горы вниз, в городок, санитары уселись на гроб и закурили, болтая о чем-то на своем кудахтающем языке, на котором нельзя говорить тихо, а они двое шли сзади молча, мерно шагая в ногу.
Набережная, по которой шли, была пуста. Выбитыми стеклами всех решительно окон зияли франтоватые прежде, в арабском стиле городские купальни. Стоявшую на двутавровых балках в самом море деревянную кофейню, вычурно раскрашенную и носившую шутливое название "Поплавок", теперь почти разобрали на дрова. От кинематографа "Рион" осталась одна задняя каменная стена; от целого ряда лавок на берегу - куча неприбранного мусора, лежащего уже два года. На этом мусоре сидел весь голый и весь в коросте чей-то неопрятный ребенок лет четырех и собирал черепки. Кусок набережной, сажени в три длиною, провалился и был унесен прибоем; место это огородили кое-как колючей проволокой, оставив узенький проезд... Морщинистая, простоволосая какая-то женщина в грязной кофте, шедшая навстречу, остановилась, посмотрела на гроб и на них двоих, испуганно перекрестилась и поспешно прошла мимо, пряча глаза.
Пустое море. Пустая пристань.
Шире шаг и в ногу!.. Так легче идти.
Проехала линейка Базарную площадь, от которой влево стояла церковь.
- Как же священника вызвать? - спросил Максим Николаевич.
- А? Священника? - очнулась Ольга Михайловна. - Нужно сходить к нему на дом... Пусть станут...
- Эй! - крикнул татарам Максим Николаевич. - Стой!.. К священнику сходим!
Линейка остановилась. Соскочил черноусый, но когда понял, чего хотят, махнул рукой и ворчнул:
- Зачем такой свячельник?.. Не надо свячельник!
Крикнул своим:
- Айда! Трогай! - и пошел следом.
- Должно быть, холерных не полагается хоронить со священником, догадался Максим Николаевич. - Боятся заразы. Пригласим его после...
Кладбищ было два: старое и новое, - правда, хоть и прошлогоднее, но уж такой же величины, как старое.
Однако криворотый встретил линейку у ворот старого: чтобы скорее и легче было копать, вскрыл одну из старых могил, дойдя до полусгнившего гроба.
Кладбище было неуютное, на косогоре, на твердом шифере. Деревья здесь были редкие, чахлые, больше все кипарисы, сплошь облепленные прошлогодними и новыми шишками, некрасивые, корявые. Кресты на могилах больше все деревянные, некрашеные, кривые...
Гроб с линейки тащили с трудом черный и рыжий татары и кричали криворотому:
- Памагай, эй!.. Зачем так стоишь?
Миндальное деревцо кто-то посадил на старой могиле, и теперь его выкопали с корнем, и оно с поникшими узкими листочками валялось тут же рядом с бедряной костью, черной и прелой, какого-то давнишнего покойника.
Кладбищенский сторож, старик с зеленой бородою, еще бравый, должно быть бывший фельдфебель, принес полотенце опустить гроб в могилу.
И когда новенький гробик лег плотно на истлевающий старый, и криворотый вместе с другим приземистым пожилым и очень мрачным сбросили вниз по лопате жесткой, как железная руда, сухой земли, гулко ударившейся в доски, упала на колени Ольга Михайловна:
- Да детка ж моя, Марусечка!.. Да что ж это такое, господи!
- Не надо, Ольга Михайловна!.. Успокойтесь! - пытался было поднять ее Максим Николаевич, но бравый старик, подняв зеленую бороду, причмокнув, сказал строго:
- Раз ежели она мать, должна она по своем детищу плакать... Пусть...
Огляделся деловито кругом, увидел миндальное деревцо и вставил его снова в могилу.
- Да оно уж не пойдет теперь, брось! - сказал мрачный товарищ криворотого, валом осыпая сухую землю.
- Почем это знать? Корень у ней цельный! - не сдался фельдфебель. Отобьет глазок и в лучшем виде пойдет!..
Но криворотый передразнил:
- Глазо-ок!.. Картошка это тебе?.. Ладнает, как бы на чай задарма получить!
Максим Николаевич думал: - На чай?.. Его право... И надо дать... А дать нечего... Стыд!
Отошли татары к воротам... Немного постояв без дела, отошел следом за ними и зеленобородый; каменно стуча, сыпалась вниз земля. Совершенно сраженное лежало ничком и крупно вздрагивало тело Ольги Михайловны, когда неожиданно, откуда-то сзади появился "Квазимодо" с портфелем, - Кизилштейн, курьер суда.
Докрасна рыжий, маленький, горбатый, испитой, но непреклонный, он начал сразу о служебном:
- Товарищ секретарь, заседание суда завтра, а вот тут (он щелкнул по папке) два дела о грабеже и краже... из милиции. Я вас издали видел, - за вами шел... Ну и что же у вас тут такое, - ай-ай!..
Максим Николаевич посмотрел на него хмуро:
- Ничего, Кизилштейн, - простое-житейское... Была одна девочка, Мушка, - и умерла... Больше ничего не случилось...
В стороне между могил проходили две пожилые уже женщины и несли на чадрах совсем маленький гробик... У каждой в руках было по ветке кипариса, и лица важные у обеих...
А в воротах, установив на земле пузатый дезинфекционный бак с резиновым рукавом, безусый санитар окатывал из него какою-то жидкостью прячущихся за ограды могил черноусого с рыжеусым и, отвалившись назад и задрав голову так, что чуть не падала шапка, хохотал во все горло.
Август 1922 г.
ПРИМЕЧАНИЯ
В грозу. Впервые напечатано в журнале "Новый мир" №№ 9 и 10 за 1927 год. В собрание сочинений С.Н.Сергеева-Ценского включается впервые. Печатается по книге: С.Н.Сергеев-Ценский. В грозу. Изд. "Федерация", Москва, 1929.
H.M.Любимов