Пока Арсенин и Силантьев рассматривали ржавое корыто, к ним подбежал торговый агент, который за несколько минут успел напеть столько дифирамбов осматриваемому моряками пароходу, что иному восточному акыну, воспевающему сатрапа, при разумной экономии хватило бы на полгода. Если верить словам агента, то «Премиум» являлся едва ли не лучшим произведением немецких верфей за последние десять лет. А цена в двадцать тысяч фунтов стерлингов просто смехотворна и является чуть ли не десятой частью настоящей стоимости.
   Вполне закономерно не поверив агенту на слово, Арсенин и Силантьев решили полностью осмотреть пароход.
   Опустевшее судно напоминало собой разоренное гнездо в старом заброшенном парке, уныло взирая на посетителей пустыми квадратными глазницами ходовой рубки. Тоскливо скрипели стеньги, мачта грустно покачивала реями с убранными парусами, звук шагов Арсенина и Силантьева гулким эхом разносился по внутренним помещениям парохода, отскакивая от переборок и теряясь в лабиринте переходов.
   Осматривая машинное отделение, Арсенин отметил про себя, что, несмотря на запущенный вид и явно небрежную эксплуатацию в последнее время, паровая машина все же новая и установлена на пароходе совсем недавно.
   Через несколько часов хождения по «Премиуму» Арсенин и его штурман вновь поднялись на палубу, где на складном стульчике мирно посапывал дожидающийся их агент. Не тревожа его сон, моряки перешли на бак, где закурили и начали обмен впечатлениями. По общему мнению, пароходик показался достаточно приличным, и, если не лениться и вложить в его оснащение достаточные средства, то судно могло бы еще долгие годы верой и правдой служить владельцу.
   Быть капитаном и одновременно арматором собственного судна! Кто из судоводителей не мечтал об этом? Наверное, многие, и Арсенин тоже, чего скрывать, относился к их числу. Он с радостью бы приобрел сей кораблик, но цена… Двадцати тысяч у него не имелось, и поэтому следовало для начала насколько возможно сбить цену. Наскоро распределив роли, моряки потушили папиросы и пошли будить агента.
   После почти что часового торга, в ходе которого Арсенин и Силантьев, меняя тон с унылого и безразличного на делано-возмущенный, перечисляли сугубые недостатки выставленного на продажу парохода, не приводя при этом ни одного достоинства, агент понемногу начал сбавлять цену. Но и сумма в восемнадцать тысяч фунтов стерлингов представлялась для покупателя запредельной, и все началось сначала. К вечеру, измученные, но довольные друг другом, Арсенин и агент расстались, сойдясь на сумме в пятнадцать тысяч фунтов стерлингов.
   Тем же вечером свежеиспеченный судовладелец посетил Бринера, которому сообщил, что приобретает свой пароход и хотел бы продолжить совместную работу, но уже на несколько других условиях, как самостоятельный капитан.
   Немного подумав, Бринер предложение Арсенина одобрил, поинтересовавшись при этом, как Всеславу удалось приобрести пароход за имевшуюся у него, прямо говоря, невеликую сумму и хватает ли ему средств для оснастки судна.
   Обрадовавшись, что разговор свернул в нужное русло, Арсенин в лицах изобразил сцену торга с агентом и тут же попросил Бринера одолжить ему три тысячи фунтов стерлингов сроком на один год для того, чтобы привести судно в порядок и подготовить пароход к походу. Подумав, Бринер согласился, но с условием займа в одиннадцать процентов годовых, что являлось очень неплохим предложением, так как в банке получить такую сумму меньше чем под пятнадцать процентов представлялось крайне затруднительной затеей.
   Через полтора месяца Всеслав стал уже полноценным собственником парохода, названного им «Одиссей». Следом за своим капитаном на новое судно перевелись штурман Силантьев и боцман Ховрин. К удивлению капитана, Силантьев отказался от должности старшего помощника, пожелав остаться на должности первого штурмана. Свой отказ Силантьев мотивировал тем, что забот-хлопот у старпома не в пример больше, чем у штурмана, а вот вероятность стать когда-либо номером первым на этом судне равна нулю.
   В один из дней, когда Арсенин в очередной раз навестил доки, контролируя ремонт «Одиссея», он обратил внимание на высокого, сутулого, но при этом довольно полного мужчину в потертой рабочей тужурке с нашивками старшего помощника. Мужчина пытался что-то доказать своему собеседнику в цивильном платье, внешне похожему на вальяжного барчука, с таким чувством, что его отвисшие «польские» усы приподнимались к пухлым щекам при особо энергичных выражениях. Остановившись и прислушавшись, Всеслав выяснил, что человек с нашивками старпома доказывает визави необходимость проведения ряда ремонтных работ. Причем усач вносит предложения дельные и правильно аргументированные, а «барчук», напирая на то, что если до сей поры его все устраивало, значит, перемены не потребуются и впредь, на все доводы отвечает отказом. Дождавшись, пока вальяжный господин удалится, старпом сплюнул ему вслед, расправил фуражку, до этого зажатую в кулаке, и, вынув папиросу, стал с силой хлопать по карману тужурки в поисках спичек. Арсенин, сделав несколько шагов, приблизился к старпому, поджег спичку и аккуратно поднес ее мужчине:
   – Я вижу, вы в затруднительном положении, сударь. Позвольте вам помочь.
   «Поляк» удивленно посмотрел на неслышно подошедшего Арсенина, оценил его капитанские нашивки и, улыбнувшись в ответ, благодарно кивнул:
   – Премного меня обяжете. Рад буду составить знакомство с паном.
   – В таком случае разрешите представиться: Арсенин Всеслав Романович, капитан трехтысячетонника «Одиссей». – Всеслав, дождавшись, пока мужчина прикурит папиросу, склонил голову в коротком поклоне.
   – Политковский Викентий Павлович, старший помощник капитана с речного парохода «Кострома», – в свою очередь поклонился «поляк».
   – Вы меня извините, Викентий Павлович, я невольно оказался свидетелем вашей, так сказать, беседы и премного удивился. Не каждый день встретишь человека, дающего столь дельные советы; и уж, слава богу, мне очень редко встречались люди, не желающие относиться к подобным советам серьезно.
   – Да вы просто счастливец, Всеслав Романович! – всплеснул руками Политковский. – А я вот вынужден регулярно общаться с этим… представителем директората. Нех ме ясны перун тшасьне![1] Да будь мне куда идти, давно бы ушел, чем вот так, как дурень, перед ослом скакать!
   – Если я не ошибаюсь, вы не только старпом, но и поляк? – улыбнулся собеседнику Арсенин.
   – Как вы догадались? Неужели следили, матка боска? – широко улыбнулся в ответ Политковский. – Если же всерьез, то я действительно поляк и весьма этим горжусь! И не просто поляк, а шляхтич древнего рода, – гордо вскинул голову старпом, однако тут же снова улыбнулся: – Хотя, впрочем, если главным признаком шляхтича почитается спесь, то вот этим шляхетским достоинством я обделен начисто. Моего отца сослали в Сибирь за участие в восстании. Моя мама русская. Отец женился в Сибири, и, представьте себе, будучи поляком, умудрился воспитать меня как русского! Хотя… а вам, кстати, какое дело до того, что я поляк?! – вновь нахохлился Политковский.
   – Конечно, если вы согласитесь на меня работать, я не смогу вам предложить компанию в соблюдении католического обряда. – Арсенин примирительно поднял ладони вверх. – То есть, чтобы вы меня правильно поняли, до того, что вы поляк, мне дело ровно такое же, как если вы родились бы якутом. А вот до того, что вы отличный знаток своего дела, которому новая работа необходима почти так же, как мне – старший помощник, очень даже есть.
   Так на «Одиссее» появился старший помощник, и за последующие несколько лет Арсенин ни разу не пожалел о сделанном им в девяносто третьем году выборе.
   Политковский не только взвалил на себя огромную часть работы, пока Арсенин и Силантьев рыскали по городу в поисках еще двух штурманов, старпом также привел на судно отличных специалистов Кожемякина Никиту Степановича, который занял должность старшего механика, и судового врача Карпухина Петра Семеновича. И это не считая того, что на пару с Ховриным он занимался набором судовой команды, умудрившись при этом переманить на судно в должность кока повара-японца из уважаемой в порту ресторации. Какие посулы пустил в ход расторопный поляк, осталось неизвестно, однако с известных пор кухня «Одиссея» стала не просто предметом зависти, но и диковиной, повидать которую стремились многие портовые начальники и члены городской управы.
   Всеобщими усилиями к началу сентября 1893 года «Одиссей» ничуть не напоминал то унылое судно, купленное Арсениным за полцены. Заново выкрашенный, уверенно сияя обновленными рангоутом и такелажем, пароход, легонько попыхивая трубой, словно бездумный гуляка папиросой на бульваре, подошел к грузовому причалу Морской Компании Бринера, чтобы уйти в первый самостоятельный рейс к берегам Японии.
   До наступления зимы Арсенин успел сделать еще два рейса в Нагасаки, после чего был вынужден поставить судно на якорную стоянку и распустить на зиму практически весь экипаж, кроме двух смен кочегаров. Однако к началу новой навигации команда собралась практически в том же составе, а нескольких недостающих матросов наняли в считаные дни. С Бринером Арсенин расплатился в срок, но еще почти два года работал в тесном сотрудничестве с его компанией, переходя на зиму на Индийские линии.
   Дальнейшее же их сотрудничество прервалось по воле владельца компании. Причиной тому послужило вовсе не недовольство действиями контрагента, как могло бы показаться, а склонность Бринера к авантюрам, в том числе и политическим. Старый швейцарец принял участие в рискованной политической игре, связанной с корейским престолонаследником, и на фоне возникших дипломатических осложнений с Японией сам посоветовал Арсенину на некоторое время воздержаться от сотрудничества, дабы не дискредитировать себя в глазах некоторых восточных партнеров.
   А в 1896 году Арсенин получил ряд предложений от немецких торговых фирм и сменил Японское море на Средиземное и Черное.
   Вот так в конце января 1899 года «Одиссей» под командой Арсенина принял фрахт от Стамбула до Мариуполя. Однако шторм на широте Ялты внес в судьбу капитана и его экипажа свои коррективы, и вместо точки назначения пароход с хозяином и командой попал в Одессу.
   Кабы знать, к чему в конце концов это приведет, он наверняка постарался бы дотянуть своего «Одиссея» до Мариуполя… Но! Выбор был сделан, и всем давно известно, что прежде чем попасть домой, Одиссей, тот самый, что у Гомера, пережил множество различных приключений, назвать которые веселыми и беззаботными вряд ли у кого язык повернется.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

   Октябрь 20… года, Российская Федерация
   Если вы потеряли вещь, которая вроде бы нужна, но не так чтобы очень, тьма народу без нее вполне комфортно живет, будете ли вы ее искать с маниакальным упорством, тратя не дни, а годы без какой бы то ни было гарантии, что найдете? Угу, крайне сомнительно. Вот и я однажды поутру задумался: а оно мне надо? Надо искать этот самый смысл жизни? Солнце вон светит, люди на работу бегут… И многие ли из них, озадаченные ближайшими целями, думают о смысле жизни? Порой, честное слово, так и чешется язык спросить у первого встречного: приятель, в чем смысл твоего бытия на земле? Да, на этой вот самой земле, покрытой травкой, сквозь которую глядят в небо сигаретные бычки и горлышки пивных бутылок? Именно сегодня, в слякотный понедельник, а не в пятницу, когда жизнь приобретает некое подобие смысла, сверяясь с традициями поколений? Ибо другой земли и другого времени у тебя нет и не будет.
   Но я ни разу не спросил. И не спрошу. Потому как городишко у нас не то чтобы большой, и мысль проснуться назавтра в ранге городского юродивого ну совсем не греет.
   А вообще… черт с ним, со смыслом. Утро не хуже, чем вчера, если не считать, что это утро понедельника. Поэтому на то, что оно будет лучше, даже не надеюсь, да и на завтра не загадываю. Не это ли состояние называют волшебным словом «стабильность», ласкающим слух как государственных мужей, так и заурядных домохозяек. Так что жаловаться грех. И в предсказуемости есть своя прелесть: каждому случайному событию радуешься, как подарку судьбы.
   Встреча в подъезде с бабой Валей из квартиры этажом ниже впервые за неделю обошлась без напоминаний о том, что в прошлый понедельник я ее залил. Алевтина Семеновна, завуч наш ненаглядный, пребывала в приподнятом настроении. Скорее всего благодаря новой прическе, знаменующей перемены в ее личной жизни, ставшей в коллективе притчей во языцех.
   Тьфу ты, пропасть, проработав полтора года в сугубо дамском коллективе, я, кажется, уже начинаю мыслить, как они. Чур меня! Первый урок тоже прошел без эксцессов, то есть я и класс существовали в параллельных, не мешающих друг другу, но и практически не пересекающихся реальностях.
   А вот начиная со второго урока, как в песне «Алисы», все понеслось по наклонной, только успевай ловить… в буквальном смысле слова.
   Войдя в класс, я сразу же попал на импровизированный футбольный матч: четверо гоняли ногами чью-то мобилу, остальные азартно болели. Пока я соображал, что же предпринять (перекрикивать такой гвалт – дело бесперспективное, это я еще в первый месяц работы уяснил), примчалась Алевтина Семеновна. Класс настороженно притих (ну вот никак я не пойму, что за секрет таит от молодых коллег наша завучиха), и Алевтина, потрясая трофейной мобилкой, задвинула речь на четверть часа о том, что по половине здесь сидящих колония плачет, а по мне, грешному – биржа труда. М-да-а, а наш институтский препод по педагогике, помнится, очень прочувствованно вещал насчет педагогической этики. Явно отстал от жизни. Пристукнув мобилкой по учительскому столу, Алевтина поставила точку в своих, бесспорно, важных для всех и каждого рассуждениях и уселась на заднюю парту. Бдить. Я уже знал, что за этим воспоследует: еще одна лекция, на этот раз с глазу на глаз, и далеко идущие выводы насчет моей профпригодности. А премия… было бы о чем говорить! Премия в школе – это красивая, но очень печальная легенда. Правда, и каких-либо особо страшных санкций не последует, ну где она найдет нового преподавателя, когда учебный год уже начался?
   Вместо третьего урока было окно – Алевтина, составляя расписание, будто бы нарочно сделала для меня самый дурацкий из всех мыслимых графиков. Только я пристроился на шатком стуле чайку попить, как в дверном проеме замаячила всклокоченная голова вахтерши:
   – Алик, там твои оглоеды такое творя-ать! Иди скорей, пока они бошки себе не посворачивали!
   Ну, я и пошел, подстраиваясь под ее семенящий шаг, со злостью думая: опять из мухи слона раздула! С нее станется. Конечно, правильнее было бы на себя злиться: пошел ведь, как бычок на веревочке, вместо того, чтобы сначала порасспросить. Потому-то я, наверное, до полтинника буду числиться Аликом. Если, конечно, не пересяду в директорское кресло. Но подозреваю, что и в таком вот карьерном росте моей заслуги не будет. Логика проста, как сюжет мексиканского сериала: тетушки из гороно очень любят начальствовать над… гм… особями мужского пола. Однако ж, к бабке не ходи, я и тогда для всех, даже для учеников, буду Аликом… разве что – не в глаза, а за глаза. Буду привычно корчить из себя эдакого вещего Олега, но и сам в душе так и останусь Аликом… слава богу, если не алкоголиком, что отнюдь не факт. А завуч (кто знает, может, по-прежнему Алевтина; такие, как она, имеют неограниченный срок эксплуатации) вместо разносов будет устраивать мне истерики по поводу того, как все паршиво в нашем учреждении, от кафеля в туалете до обрюзгшей рожи субъекта, занимающего директорское кресло.
   Интересно, почему никому не приходит в голову поискать ответ на классический вопрос «кто виноват?» в зеркале? Мне – тоже. Но изредка пробивается мыслишка: если бы не мое желание откосить от армии, в какой-то момент вообще обретшее форму маниакально-депрессивного психоза, оказался бы я сначала на литфаке местной педухи, а потом в этой вот замечательной школе в десяти минутах езды от окраины города? А ведь все казалось таким продуманным, таким рациональным, почти что мудрым! Не самый плохой диплом о высшем образовании, далее – место учителя, пусть не сулящее головокружительной карьеры, но снимающее последние вялые претензии военкомата к моей персоне… Если еще честнее, то каждый хоть изредка да видит себя в мечтах героем-подвижником, эдаким рупором и трибуном – ну и так далее, на что у кого фантазии хватит. В порядке самооправдания и самоутешения. Я – не исключение. Взяв за основу тривиальную до изжоги мысль о том, чтобы сеять разумное, доброе, вечное (а многие ли задумывались, каков будет урожай?), я понапридумывал себе живых картин о том, как я, весь такой замечательный, чуть ли не отмеченный печатью избранности, глаголю своим ученикам истину в последней инстанции. Допустим, я бы даже знал ее, эту истину. Только фиг бы кто меня услышал…
   Да, за полтора года с момента столкновения – в самом прямом смысле слова – с реальностью иллюзий у меня поубавилось. И даже иногда казалось, что я готов к любым неожиданностям в рамках моей, как сказала бы Алевтина, профессиональной деятельности. Но к тому, что я увидел, я готов не был: мальчишки из восьмого «А», у которых я имел сомнительную честь состоять в классных руководителях, с разбегу сигали с крыши второго этажа (слава неведомому архитектору, который направил свою фантазию вширь, а не ввысь!) в кучу опавшей листвы (слава нашему завхозу, который за неделю так и не сподобился довести результаты субботника до логического завершения!).
   Я снова ничего не успел предпринять: мгновение спустя во дворе материализовались директриса, завучиха, завхоз и добрая половина учителей… с очень недобрыми, надо сказать, лицами. Кажется, вопрос о моей профпригодности из категории дискуссионных перешел в категорию решенных раз и навсегда…
   …Только вот по пути домой я почему-то размышлял не о сегодняшнем нагоняе и не о завтрашних оргвыводах, а о том, смог бы я в свои четырнадцать, наплевав на всевозможные последствия, вот так – с крыши? Пусть даже ради понтов, ради того, чтобы кому-то что-то доказать?
   Очень хотелось бы ответить «да», но себя-то не обманешь. Даже если бы я мог твердо ответить «нет», отлегло бы, наверное, от сердца. Так ведь ни да, ни нет. Прямые ответы – они не для рефлектирующих интеллигентов. Прямые ответы – для тех, кто меньше задумывается, но больше действует. Для тех, кто выбирает путь, а не ждет, пока тот сам постелется под ноги, как сказочная дорога из желтого кирпича. Для тех, в конце концов, кто идет по своему пути и смотрит вперед, а не норовит прошмыгнуть по обочинке, стыдливо пряча глаза от встречных. Это уже никакой не образ, а самая что ни на есть реальность: на порожках в подъезде вольготно расположилась смутно знакомая мне компания. Смутно – потому как одного я знал, соседского парнишку Егорку, двоих пару раз видел, прочих – ни разу. Ребята занимались тем, чем обычно занимается уважающая себя и еще пока что уважающая окружающих компания – пили и пели.
   Обычно я всегда прохожу мимо таких компашек, стараясь ни на кого не смотреть и уж точно ни с кем не заговаривать. Конечно, не потому, что боюсь, не гопота ж какая-нибудь. Просто от «гы-гы» в спину я и в школе устаю. А если еще честнее, то основательно устал давным-давно, когда сам был подростком. Все ж таки странно, почему это в любом дворе, в любом классе всегда находится объект для острот – как правило, глупых, иногда и вовсе идиотских, для травли которого порой объединяются даже заядлые враги. Еще более странно, что и во взрослой жизни одни – лидеры, а другие – вечные аутсайдеры, если не сказать изгои, причем это очень часто идет вразрез с реальными способностями и душевными силами человека. Мне вот иногда кажется, что я способен на большее, значительно большее. Или только кажется? Вроде как самоутешение такое? Не знаю. А вообще, на что на большее-то? Вот то-то и оно!
   А ведь сегодня и правда – способен. Вместо того чтобы приветственно кивнуть Егорке и проскочить вверх по лестнице, остановился, прислушался. Ритм какой-то есть, но мелодия едва уловима.
   Как я в свои пятнадцать завидовал таким вот пацанам, бренчащим на гитарах в прокуренных подъездах! Особенно если среди слушателей были девчонки. Особенно одна девчонка. Но в эту компанию меня точно не приняли бы. И тогда я пошел в клуб бардовской песни, был у нас такой, действовал на общественных началах. Принимали в клуб кого угодно, лишь бы хоть какой-то слух имелся. Руководил нами дядька лет под полтинник, эдакий стареющий хиппи, миролюбивый, бестолковый и непробивной, но, однако же, ухитрившийся каким-то непостижимым образом договориться с городской администрацией – и помещение нам выделили бесплатно. На халяву, ясное дело, самый темный угол в хибаре на окраине. Ну, такие мелочи вдохновению не помеха. И мы собирались сначала два раза в неделю, потом три, со временем начали участвовать в конкурсах, правда, только местных, потому как выезд на популярные фестивали каких-никаких средств требовал. Капец подкрался, как водится, неожиданно – наша халупа со всеми ее углами вдруг перешла в собственность какой-то фирмы и превратилась в азиатского типа цеха… А ну и ладно, все равно еще год-другой, и рыхлый коллективчик наш распался бы. Доходили слухи о дальнейшей судьбе сотоварищей: один женился, детишками обзавелся, впахивает чуть не в три смены, другой в первопрестольную на заработки подался, третий спился…
   Я, бывает, бренчу – так, для себя, под настроение – плохое или хорошее. Но на люди с этим не лезу. А тут вдруг как переклинило:
   – Егор, дай-ка гитару.
   Он посмотрел недоуменно, но спорить не стал. Если бы заспорил, у меня бы точно духу не хватило настаивать.
   Наверное, это мои фантазии, но по тому, как гитара отзывается, можно многое рассказать о ее хозяине. «Общественная» гитара в нашем клубе, старушка с новенькими струнами, то кокетничала, то вредничала, но все это – слегка, и была она, по большому счету, бесхарактерной дамочкой. Гитара нашего руководителя нрав имела весьма дружелюбный и как будто бы помогала… да что там помогала! вела! Моя гитара – существо меланхоличное, но с претензиями. А вообще мы с ней неплохо понимаем друг друга. Егоркина гитара просто излучала безразличие, не агрессивное, просто… и слово-то не подберу. Может, все куда как тривиальнее – расстроена гитара, а про нрав я понапридумывал, чтобы жилось интереснее. Не дожидаясь, пока моя решимость окончательно растает, я взял аккорд.
 
Позабудьте про мелочи,
Рюкзаки бросьте в стороны,
Нам они не нужны.
Доскажите про главное,
Кто сказать не успел еще,
Нам дорогой оставлено
Полчаса тишины…
 
   Я всегда улавливал настроение слушателей – и в клубе, и на конкурсах, а тут… Легкое раздражение, что приперся какой-то чудик и поломал кайф – вот и все. Мне бы вернуть гитару Егорке да пойти по своим делам (включающим в себя ужин, просмотр любой подвернувшейся телепрограммы и переживания по поводу сегодняшних неприятностей и завтрашней взбучки), но накатило что-то такое, на идиотском упрямстве замешанное.
 
…Раскатилось и грохнуло
Над лесами горящими.
Только это, товарищи,
Не стрельба и не гром.
Над высокими травами
Встали в рост барабанщики.
Это значит – не все еще,
Это значит – пройдем.
 
   И я вдруг понял, что не для них пел. Для себя. Как будто каждое слово сдвигало какой-то камушек в завалах, давным-давно образовавшихся в моем внутреннем мире… «Это значит – не все еще… Это значит – пройдем…»
 
   Неделя, не заладившаяся с понедельника, и дальше катилась по той же расхлябанной, разбитой колее. В довершение моих неприятностей вдруг оказалось, что в этом месяце я получу рекордную для меня зарплату. Понимаю, что большинство родителей моих учеников сочло бы цифру смехотворной, однако ж я, увидев ее в расчетке, слегка обалдел от счастья. Заслуженного, между прочим, счастья. Три недели кряду пахал и за Марь Ванну, ушедшую на больничный, и за пионервожатую, уволившуюся вообще из нашей бесперспективной конторы. Знал бы я, чем это, блин, счастье обернется! Родной коллектив отреагировал не поздравлениями и дружескими пожеланиями, а завистливыми взглядами в спину и молчаливым бойкотом. Вообще-то мне к подобному отношению не привыкать (или в аутсайдерах ходить), но я наивно полагал, что бойкоты – это забава двенадцатилетних пацанов, эдаких нравственных максималистов, ан нет! Оказалось, что наши рано постаревшие и разочарованные во всем, кроме нового сериала, тетушки отнюдь не пренебрегают подобным развлечением.
   Казалось бы, после шумных Алевтининых нотаций и клеймления это сущий пустяк. А чувство такое, как будто бы этим молчанием все нутро выжигается, хоть на луну вой, хоть на стенку лезь.
   Ну, я и полез. Только не на стенку, а в бутылку. Не просто так полез, между прочим, а чинно, с соблюдением традиций – вечером в пятницу под бубнеж теленовостей о том, как у нас все хреново. Слился, так сказать, в единодушном порыве с народными массами. И даже зеркало перед собою поставил, потому как мое отражение, искаженное экраном телевизора, еще до употребления первой рюмки весьма смахивало на рожу удавленника. А вешаться я не собирался. На фига мучиться подобным образом, если в аптечке полно колес.