Первая рота немцев уже прошла. Другая приближается. И тоже офицер подходит к нам. Тот, первый, показал ему мою книжку: коммунист? Тот покачал головой: нет. Тогда офицер спрятал пистолет обратно в кобуру, разорвал мою красноармейскую книжку и побежал догонять своих.
   Прошли роты, обозы потянулись. На каждой телеге по два-три солдата. Едут мимо нас, хохочут, прицеливаются из винтовок, кричат: «Пух! Рус! Пух! Иван! Пух!» Но и они проехали, а нас не тронули.
   А погодя подошла крытая машина, и нас зашвырнули в кузов. В темноте я не разглядел, кто нас грузил. Кажется, наши, пленные. Говорили по-русски.
 
   – Так начался мой плен, мои мытарства между жизнью и смертью.
   Повезли. Не доезжая Смоленска – лагерь для военнопленных. Уже и столбики с колючей проволокой поставлены. На воротах часовой. Поляк. Хорошо говорил по-русски. Он поглядел на нас, какие мы, и говорит: «Далеко от ворот не уползайте, ждите тут, утром будет машина в Смоленск, и я вас в первую очередь отправлю, там вас хоть перевяжут…»
   В лагере – как в тырле для скота. Тысячи людей. И все наш брат в солдатской гимнастерочке. Многие без шинелей. Кухни полевые. Наши. Возле кухонь толкотня, крики. Баланду раздают. «Как бы нам, – говорю часовому, – поесть?» – «Терпите, – говорит. – Поползете туда, пропадете – задавят вас. Видите, что там творится?» А правда: к котлу по головам лезут, дерутся. Голодом людей довели до такого состояния, что они уже, как звери, стали кидаться друг на друга из-за куска…
   Утром пришла машина. Мы кое-как встали. Но тут к машине кинулись другие, нас сбили с ног, начали топтать. Поляк снял с плеча винтовку, закричал: «Раненых вперед!»
   Так нас увезли в Смоленск. Выгрузили на железнодорожной станции возле пакгаузов. Раненых оставили возле заборчика. Мы сидели привалившись спиной к штакетнику. Ждали погрузки в вагон. Помню, там, возле пакгаузов, произошел такой случай.
   Конвоир повесил на штакетник ранец и отошел куда-то. А один из наших пленных, молоденький такой, вытащил из ранца полбулки белого хлеба. Хлеб мягкий, рыхлый. Отошел поодаль и стал торопливо поедать его. Вскоре вернулся немец. Видит: ранец его открыт, закричал: «Ва-ас?!» Увидел пленного и остатки своего хлеба в его руках, схватил его, начал тормошить. Тот даже не смотрит на немца, жадно поедает добытый хлеб. Тогда немец подвел его к насыпи и снял с плеча винтовку. Парень стал есть еще торопливее. Немец прицелился ему прямо в лоб, в упор, но не стреляет, кричит, бранится, ногами топочет. А тот все ест и ест хлеб, только белые крошки падают. Будто знал, что не успеет доесть до конца. Пуля попала ему в лоб, в самую середину. Так и повалился под насыпь с недоеденным белым хлебом…
 
   – Раз уж заговорил о хлебе, расскажу еще одну историю.
   Когда меня, уже недвижимого, сняли с эшелона в Дорогобуже, немец, начальник конвоя, вывел из строя четверых военнопленных и кивнул им на меня – приказал нести. А так бы бросили. Лагерь от станции был неподалеку. Несут меня, разговаривают между собой: тяжелый, давай, мол, бросим его на обочине, а сами заскочим в колонну, спрячемся, пускай другие несут… А один из них: нет, дескать, надо нести, раз приказали, а то немец обозлится, что ослушались, постреляет нас.
   Я все слышу, что говорят.
   Несут так-то меня по слободе. Колонна идет по дороге, а меня несут тропинкой, вдоль дворов, вдоль штакетников. Навстречу женщина лет тридцати пяти. Остановилась, плачет, платочком слезы утирает. На меня глядит. Открыла сумочку, в сумочке коврига хлеба. Переломила ковригу пополам и одну половинку кладет мне на грудь. «Храни тебя Господь», – говорит.
   Вот, может, эта ее короткая молитва обо мне, ее слезы к Богу меня и спасли в немецком плену. Тысячи на моих глазах умерли, а я жив остался.
   Да, я уже которые сутки не евши. Как воблы генераловой под Новодугинской пососал, так и все. Ну, думаю, может, и не умру еще, раз судьба соломинку бросила. Хлеб лежит на груди, пахнет хорошо. Домом пахнет. Полем. Родиной. Думаю: надо ж с ребятами поделиться, что волокли меня и не бросили. Отблагодарить. Кусок-то большой…
   Поднесли меня к воротам и положили на землю. Положили, схватили этот мой хлеб, побежали в колонну. Только я их и видел. И так мне, брат ты мой, ни крошечки от слез той смоленской женщины и не досталось.
   Много я потом по лагерям скитался.
   Из Смоленска под Минск попал. Когда везли по Минску, подбегали женщины, спрашивали о своих, совали нам бутылки с пивом. Конвоиры их не отгоняли, не бранились даже. Пиво мы выпили, тут нас никто не обобрал.
 
   – В лагере под Минском мне совсем лихо стало. Лежу в коридоре каком-то, стоны свои слушаю. Жалобные получались стоны. Чувствую, сил моих больше нет так с жизнью прощаться. С ума схожу. Мне говорят: «Замолчи, что стонешь так громко?» Потом меня перенесли в палату. Врачи русские. Один, который перевязку мне делал, говорит: «Если бы ты в госпиталь попал, то скоро бы на ноги встал, а тут… Лежи, не знаю, может, и выживешь».
   Нога моя вздулась, почернела. Доктор посмотрел, погремел инструментами и опухоль мою вскрыл. Оттуда все полилось.
   В лагере под Минском. Кажется, место то называлось Пушкинскими казармами. Нас кормили пареной гречихой. Неободранной. Так от нее многие умирали. Наедятся, потом пойдут в отхожее место и оттуда уже не возвращаются. От запоров умирали. Я гречиху ту пареную ел так: по зернышку, каждое зернышко очищал. Некуда было торопиться.
   В Пушкинских казармах меня звали Стариком. Борода отросла долгая-долгая, черная.
   Зимой начался тиф. И к весне из 18 тысяч военнопленных в живых осталось только две. Мертвых складывали напротив лагеря в штабель. За зиму большую скирду сложили. Потом, когда тиф угас, стали разбирать ту скирду. Вывозили и зарывали где-то неподалеку в овраге. Зарыли б и меня в том овраге, если бы не свела судьба с военфельдшером одним. Забыл его фамилию. Имя только помню – Вася. Расстреляли его в сорок третьем вместе с другими врачами за непослушание и распространение сводок Совинформбюро. Так вот, когда в Пушкинских казармах начался тиф, он мне сказал: «Если почувствуешь, что заболеваешь, скажи, я тебя в тифозный барак не отправлю». В лагере к тому времени очистили один барак и сносили туда больных тифом. Оттуда живыми уже не возвращались. Оттуда была одна дорога – в скирду. Умирали там по-разному. Кто от болезни, а кто и от голода. Стояли там две бочки: бочка с баландой и бочка для параши. Кто мог встать, подходил, черпал баланду. А кто не мог…
   Я переболел в палате. После болезни встал. Военфельдшер меня устроил в столярку. Я умел хорошо вязать рамы. Делал ручки для ножей. Мог стол сделать, табуретку. В Зимницах у нас исстари велось – всегда жили хорошие столяры и плотники. Дерево знали, чувствовали, любили.
 
   – Как попадают в плен… Все очень просто.
   Весной 1942-го мы, конники кавкорпуса генерала Белова, с десантниками и остатками 33-й армии выходили из окружения. Почти все перераненные, больные, опухшие от голода, истощенные до крайности. Наш эскадрон разбили, разметали. И мы уже шли небольшой группой.
   Прошли мы несколько километров. Вышли к деревне. Тетка пасла корову. Я ее спрашиваю: «Тетушка, кто в деревне?» А она мне: «А у меня ничего нет». Так я от нее ничего толком и не добился. Пошли в деревню. На краю деревни разбитый взрывом дом. Воронка. Навес. Зашли под навес, постояли. Стой не стой, а есть охота. Пошли дальше. Зашли в жилую хату. Нас там встречает парень лет восемнадцати, в руках у него немецкий карабин. Одет просто, по-крестьянски. Я его и спрашиваю: «Партизан?» Он мне: «Да, партизан». Так он мне ответил и ухмыльнулся. Чего он, думаю, ухмыляется? И винтовка немецкая… Хозяйка нас усадила за стол, налила борща. Нарезала хлеба. Мы сразу на еду накинулись, обо всем забыли. Рады: к своим попали. Парень тем временем вышел на крыльцо и выстрелил в воздух. Пришел другой, тоже с немецкой винтовкой, лет сорока. Внимательно посмотрел на нас. Парень ему: «Вот, беловцы из лесу пришли. Что будем делать? Пускай уходят, или как?..» – «Поведем», – говорит тот. Тут-то мы и поняли, к каким партизанам попали.
   Старший опять стал нас осматривать. Товарищ мой весь оборванный. А на мне еще хорошая диагоналевая гимнастерка и кавалерийская портупея с ремнями. «Сымай», – говорит. Делать нечего, снял я с себя свое добро, швырнул на пол и говорю: «На. Только учти: прибыли тебе от нашего несчастья не будет». – «Ладно, – говорит. – Помолчи. Будешь еще рассуждать… Это тебе не при советской власти». Ага, думаю, советской властью меня попрекнул, обиженный. Этот не отпустит. Он бы, наверное, и штаны с меня снял, присматривался он и к штанам, да они у меня прострелены были и в крови. Бранишь, гад, советскую власть, а сам все норовишь от нее кусок урвать… Но это я вслух уже не сказал.
   Повели нас в другую деревню. Привели. Деревня большая, дворов пятьдесят. Называлась та деревня, как мне помнится, то ли Каменец, то ли Каменка. Держали нас в школе.
 
   – В Ельне в лагере я свои сапоги обменял на пайку хлеба. Голод был страшнее смерти. Когда поживешь два месяца на траве и коре да на горсти пшеницы, то кусок хлеба покажется дороже всего на свете.
   В лагере было много партизан. У них была припасена еда. Им и приносили – они же местные.
   Прошло несколько дней. Нас собрали, повели на Починок. Ночью прошел дождь. Раны мои сковало. Утром надо вставать, идти, а я не могу подняться. Подбежал немец из конвоя, поднял меня за воротник рубахи и ударил сапогом. Я ему и говорю: «Ты, варвар!.. Попался бы ты мне месяца два назад!..» Я-то думал, он ничего не поймет. А рядом оказался переводчик, перевел, что я сказал. Эх, как он обозлился! Побледнел, покраснел, опять подлетает ко мне и кричит: «Ты – варвар! Ты – варвар! Ваша Россия – варварская страна!» Я засмеялся. И они меня наказали таким образом: всех раненых усадили на телеги, а меня поставили в колонну. Я шел пешком. Ребята меня поддерживали, не бросали. Мне один: «Ты, комиссар, с ними не спорь. А поставят к березке, и вся недолга…» – «Да я, – говорю, – не комиссар. Я такой же, как и ты».
   Тут мне подали палку. Я пошел опираясь на палку. Другой рукой держусь за телегу. А немец, тот самый, подлетел – и по руке мне прикладом. В телеге сидит бывший повар из партизанского отряда. Нога у него забинтована. Раненый. Я с ним в лагере познакомился, сдружился. Он мне и подал руку в дороге. Ладно, думаю, ковыляю себе дальше. И чуть погодя Вася опять мне руку подал. Так, держась за телегу, мне идти все же значительно легче. Немец заметил и опять подбежал. Вырвал у меня из рук палку и стал той палкой лупить и меня, и партизана. И тут кто-то из ребят и говорит: «Вась, дай ты ему! За что он тебя бьет?!» И Вася махнул ему разок. Парень был крепкий. В партизанском отряде всегда возле котла. Силенку еще не растерял. Немец так и сиганул в кювет. Даже винтовка в сторону отлетела. Немцы закричали. Вася бросился в гущу колонны. Где его там найдешь? Колонну остановили. Вышел переводчик, объявил: «Если не выдадите того, кто ударил германского солдата, каждый десятый будет расстрелян».
   Никто Васю не выдал. Немцы бегают, высматривают. А мы стоим молчим. Постояли-постояли да и пошли дальше. Это был уже не сорок первый год, когда они с нашими пленными делали что хотели. Немцы к тому времени тоже уже в плен стали попадать. И побаивались, что и их будут истреблять.
   Я без палки иду кое-как. Ослаб совсем, повалился. Подходит немец. Не тот, другой. Подошел, кольнул в бок штыком: «Штейт!» Лежу я на обочине, ни встать, ни идти уже сил нет. Я уже и смирился: пускай убивают, чем так мучиться. Все равно не дойду. Немец кляпал-кляпал надо мной затвором и штык к виску прикладывал, а выстрелить все же не выстрелил. Остановил подводу. Меня бросили в ту подводу и повезли. Лежу я в подводе и думаю, как во сне: «Это ж что, я опять живой остался…»
 
   – В Рославле, помню, гонят нас мимо станции. Стоят полицейские. Молодые ребята, рослые, здоровые. Кто-то из наших крикнул: «Ребята! Дайте закурить!» – «Пускай тебе Белов даст закурить!» – «Ах ты, шкура немецкая! Да ты и мизинца не стоишь нашего генерала!» Чуть до драки не дошло. Немцы нас прикладами в строй опять загнали. А то мы их уже окружили… А, думаю, напустили и вы в штаны, когда мы Дорогобуж взяли. Небось вокруг Рославля все окопами ископали… Немцы ничего не поняли, думали, мы из-за курева поспорили.
   Пригнали в лагерь. Вышел врач. Молодой, лет тридцати. Стал осматривать меня. Увидел, что рана свежая, спрашивает: «Где это тебя?» А дело в том, что в основном в Рославль пригоняли тех, кто был взят в плен еще в сорок первом году. Фронт назад отодвинулся, вот немцы и перегоняли пленных подальше в тыл. «Под Москвой», – говорю. «Как дела под Москвой?» – спрашивает. Они не знали правды. «Дали мы им!» – говорю. И рассказал, как брали Солнечногорск, Козельск, как ходили по тылам, как пытались взять Вязьму, как атаковали Дорогобуж и сколько там всего захватили. Немцы-то им говорили другое: что Москве уже капут, что не сегодня завтра войне конец…
 
   – После Рославля были лагеря в Борисове, Минске. Потом погнали в Польшу.
   И был такой случай в одном из лагерей в Польше.
   Работали мы в овощехранилище. Часовой – австриец. Когда я только прибыл, ребята мне сказали: «Сейчас к тебе подойдет». – «Зачем?» – «Спросит, сколько немцев убил? Говори, что много, закурить даст».
   Работаем. Подходит конвоир. Невысокого роста. Немного так тюляпает по-русски. «Где воевал?» – спрашивает. «Под Москвой», – говорю. А они знают, что под Москвой сильные бои были, много немцев побило там. Покачал уважительно головой: «О-о! Гут! И сколько немецких солдат ты убил?» – спрашивает. Я и говорю: «Да сорок, пожалуй, будет». И показал на пальцах, чтобы быстрее дошло. «О-о! А кем ты был на фронте?» – «Пулеметчиком, – говорю. – Первым номером станкового пулемета системы «Максим». Такой большой машинненгевер…» – «О-о! Ты хороший солдат!» И правду ребята говорили: дал мне австриец несколько сигарет. И сам закурил. Сел неподалеку, курил, на меня поглядывал и головой качал. Пожилой был австриец, видать, еще в Первую мировую воевал.
   Потом погнали нас дальше. Куда везли, было непонятно. Привезли в концлагерь в Бреслау. Вот так я оказался в Чехословакии.
   В это время там, в концлагере в Бреслау, находился генерал Карбышев.
   Лагерь размещался в каком-то зрелищном учреждении. Койка генерала Карбышева стояла на балконе, отдельно от нас. Рядом, в этом же помещении, но за самодельной ширмой из простыней, располагалась санчасть. Я бывал там почти каждый вечер. У меня распухала нога, и после работ я ходил на перевязку. Санинструктор меня с Карбышевым и познакомил. Дмитрий Михайлович расспрашивал о боях под Москвой. Ему приносили газеты. Русские газеты. Он читал их. Когда я в первый раз пришел к нему, он как раз и читал газету. На работы его не гоняли. Все же генерал.
 
   – В лагере у нас была подпольная организация. Она и помогла мне бежать.
   Однажды стали формировать команду для переброски в Белоруссию, на срочные работы. В команду ту попал и я. Меня туда включили с условием, что, когда прибудем в Белоруссию, я уйду к партизанам любой ценой. Писарь – наш был человек, вот он меня в ту команду и вписал – меня и еще нескольких своих. Мы друг друга знали. Держались вместе.
   Прибыли в Слуцк. Поезд остановился где-то в пригороде. Вышли мы из вагона. Охранник наш куда-то ушел. Стоят машинисты, переговариваются. Вышли покурить. Начал я их расспрашивать. Поняли они, куда я клоню. Один мне и говорит, в открытую: «Нет, браток, тут лучше и не пытайся. Ты не смотри, что охраны нет. Поймают сразу. Поля кругом. И немцев много. Полиция. Куда ты побежишь?»
   Повезли дальше. Бреславскую нашу группу разбили, разослали по разным лагерям. Осталось нас трое. Едем – леса кругом. Хорошо бы, думаем, здесь где-нибудь… И точно, вскоре выгрузили, погнали в лагерь. По дороге в лагерь мы и бежали. Конвой был немногочисленный: один немец с винтовкой впереди, другой сзади, а посреди полицейский на коне. Полицейский куда-то ускакал, в деревню, видать. Мы как раз возле деревни проходили. Рассветало. Еще сумерки стояли. Колонна стала поворачивать. Впереди конвоир за поворотом скрылся, а задний на другую сторону перебежал. Мы, трое, в лес и шмыганули. Никто и не заметил.
   Пришли в одно белорусское село, в веску, как там говорят. Идет мальчик. Я его подозвал, спросил о партизанах. Он посмотрел на меня и говорит: «Пойдем». Привел в хату. За столом парень с автоматом. Автомат немецкий. А я смотрю внимательно: один раз к «партизанам» я уже попал, в другой раз не хочу. Но на наше счастье, оказалось, что попали мы действительно к своим.
   Так началась моя партизанская жизнь. Но это уже другая история.
   Вначале нас откармливали. На задания не посылали. Хотя уже зачислили во взвод разведки. Командир отряда посмотрел на нас и сказал: «Ребята вы обстрелянные, бывалые. В разведку пойдете». Ну что ж, в разведку так в разведку. «А сперва, – говорит он нам, – силенок немного поднаберитесь».
   Кормили нас хорошо. Втроем мы за один раз съедали ведро картошки! До дна!
   Вскоре мне дали коня и должность командира отделения. Потом – командира взвода. Во взводе у меня было отделение подрывников. Однажды пустили под откос эшелон с живой силой. Заряд был хороший, вагоны так и разметало. Да и насыпь в том месте оказалась высокой, вагоны крутило так, что в лесу долго грохот стоял. Потом из депо, где у нас тоже свои люди были, сообщили, что при взрыве погибло 309 немецких солдат и офицеров. Мой взвод, можно сказать, за дивизию дело сделал. Две полнокровные роты – это хорошая дивизионная операция!
   Четырнадцать месяцев я был в отряде. И еще потом один месяц на «очистке». После операции «Багратион», когда наши войска продвинулись далеко вперед, на запад, в белорусских лесах осталось много окруженных групп немцев, полицаев. Да, вот такая история. В сорок втором я от них хоронился. А в сорок четвертом – они от нас. Вот жизнь как поворачивается…
   Многие, кого мы брали в плен, были в немецкой форме и хорошо говорили по-русски. Некоторые были одеты в эсэсовскую форму. Тут попадались не только полицейские, но и остатки разных специальных подразделений, и власовцы, и группы из первого русского национального полка СС, и польские офицеры Армии крайовой, и дезертиры. Те прятались в лесах с лета сорок первого года. Некоторые сами выходили. В основном это были местные жители. Кого бабы прятали, кого родители.
 
   – А уже слыхать было, особенно по ночам, как наши идут. Тяжелая артиллерия била. Фронт валом катился. Тут уж наши хломосили почем зря, не то что в сорок первом под Вязьмой.
   Иногда нас отправляли на железнодорожную станцию – разгружали вагоны. Обычно, когда нас гнали туда, вдоль дороги стояли жители, в основном угнанные немцами из оккупированных областей. Кричали: «Кто из Тулы? Кто из Брянска?» Деревни называли. Слышу, кричат: «Зимницкие есть?» Поворачиваюсь, кричу вслепую: «Я из Зимниц, а ты кто?» Стоит мальчик: «Ты что, дядя Ефим, не узнал меня?» Боже ты мой, гляжу, это ж Витя Лавреев! До войны такой шалун малый был! «Что в Зимницах?» – спрашиваю. Он мне все и порассказал: что Зимницы немцы сожгли дотла, что мужиков всех, и даже ребят по пятнадцать – шестнадцать лет, постреляли, что только кое-кто случайно остался жив. «Бабы-то с детьми живы?» – «Живы!» – говорит. «А отец мой?» – «Нет, – говорит, – расстрелян». «А тесть, Кирилл Арсентьевич?» – «И он», – отвечает мне Витя. «А дядя Охрем?» – «Дядя Охрем, – говорит, – живой остался». Условились мы с ним на завтра встретиться возле проволоки. Гражданским к нам приходить разрешали, охрана не препятствовала. Да что-то не пришел Витя.
   И надо ж было такому случиться, что встретились мы с ним потом еще раз, уже в Германии, куда нас дальше угнали. И рассказал он мне тогда побольше. Например, что в Минске с ним вместе Степанида была с детьми. Это одна женщина наша, тоже зимницкая. А у нас в Минске комендантом лагеря в то время был немец по фамилии Кац. Раньше, когда мы только-только туда поступили, другой был. Тот все, бывало, ходил с расстегнутой кобурой. Чуть что, стрелял без предупреждения. Много нашего брата пострелял. А Кац был добрый. Вот, помню, подойдет к проволоке женщина, уговорится с кем из наших – и к нему: мол, господин комендант, мужа нашла, отпусти отца к детям. Усмехнется немец да и прикажет отпустить пленного. Отпускал насовсем. Слыханное ли дело – на волю, после таких-то мучений… А вот же отпускал. Вот бы мне встретиться тогда со Степанидой!..
   Витю Лавреева я встретил после 3 мая 1945 года, когда нас англичане освободили.
   Англичане нас передали нашим.
   За мной ничего такого не числилось. Поэтому после передачи я сразу попал на хозяйство и, считай, опять, как в сорок первом под Новодугинской, на должность старшины. Жили мы в польской деревне, работали на маслобойне. Снабжали войска продовольствием.
   Раз приезжают двое молодых офицеров из особого отдела. Поговорили и тут же отпустили. Больше трепали тех, кто в сорок третьем и позже в плен попал. А нас, кто в сорок первом да в сорок втором… Знали, какая война на нашу долю выпала.
 
   – Никому я раньше не рассказывал, как был в плену. Не хотелось об этом вспоминать. Но что ж, раз начал… Сколько годов прошло… Меня поймет только тот, кто сам побывал там. Тебе-то зачем это все нужно? Чужие страдания… Ну, тогда ладно, слушай, как говорят у нас, да не перебивай.
   На ночь нас закрыли в каком-то складе. Стены кирпичные, прочные. Из своего полка я никого не встретил. А из дивизии нашей там народ был. И красноармейцы, и командиры.
   Утром – в эшелон. Везли несколько дней. Доехали до Славуты. В Славуте выгрузили и разместили в наших довоенных кавалерийских казармах.
   В дороге нас, конечно, не кормили. На станциях наши ребята, кто победовей, в дыры спускали на проволоке банки и просили прохожих или железнодорожников, чтобы налили воды. Жара. Мучила жажда. С ума сходили от жажды. Охранники всех, кто подходил к вагонам, отгоняли.
   В Славуте, когда начали выгружать, только по нескольку человек из каждого вагона вышли сами, на своих ногах, или нашли силы выползти. Остальных вытаскивали и складывали в кучи, как дрова. Трупы уже закоченели. Умирали и от ран, и от голода, и от жажды. Отступали – ни пищи, ни воды. В плен попали – то же самое.
   Рана моя стала заживать. Ранение оказалось неопасным. Я выжил. Сказывалась и моя хорошая довоенная физическая подготовка.
   В лагере в Славуте я попал в отдельную команду медработников. Руководил нами военврач Поппель. Он знал по-немецки и договорился с немцами, чтобы те позволили пленным медработникам хоть как-то присматривать за ранеными. И даже вот что мы делали: под охраной ездили в лес, нарезали еловых и сосновых лапок, заваривали их в котлах и этим отваром поили ослабленных пленных наших солдат.
   Кормили нас баландой с добавлением гречки. Гречка была не очищена. Осталась она еще от наших запасов. Когда из Славуты уходили наши войска, вывезти вороха гречки не успели, облили бензином и подожгли. Но она только сверху обгорела, а внизу вся осталась целой, только дымом пропахла и бензином. Вот нам, бедолагам, и сгодилась на прокорм.
   У нас у всех были какие-нибудь посудины. У кого кружка, у кого банка, у кого котелок остался. Немцы, когда в плен брали, котелки не отнимали. Туда, в эти посудины, нам баланду и наливали.
   Охраняли нас в концлагере в Славуте не только немцы, но и кубанские казаки. В картузах, в штанах с лампасами. С винтовками ходили вдоль проволоки. На вышках сидели немцы. Пулеметчики были немцы. А пешая охрана – казачки. Немцы нас не стреляли. Не помню такого случая, чтобы с вышки огонь открывали. А вот казаки в нас стреляли. Будто случая искали. И многих наших пленных красноармейцев убили именно казаки. Я напраслину не наговариваю – говорю то, что видел и пережил. Подойдет, бывало, пленный к проволоке и палочкой на конце начнет доставать какую-нибудь травинку. Палочка непростая, с гвоздиком на конце. Голодали ведь! И травинке душа рада! Вот он, казак-охранник. Идет. Винтовку с плеча сымает: «Отойди от проволоки! Стрелять буду!» Пленный ему: «Стреляй! Все одно от голода подыхать!» А сам не верит, что тот выстрелит. Но казаки выслуживались перед немцами: вот, дескать, какие мы надежные охранники! Как исправно службу несем! Другой корить его начнет, охранника: «Что ж ты, сук-кин сын! Немецкую винтовку взял. Шкура!» Да по матушке. Глядишь – бах! Поволокли всего в крови к яме.
   Так что в Славуте нас охраняли и убивали не немцы, а казаки.
   А тут другая беда: в лагере начался сыпной тиф. Вши. Завшивели все. Скопище народу. Никакой санитарии. И пошло. Умирали десятками и сотнями.
   Вскоре нас, кто пережил тиф, повезли в Германию.
   Привезли в Говельдорф. Это – на границе Германии и Франции. Здесь, помню, произошел такой случай. Погнали нас на работы. Копали какой-то ров или котлован. Смотрю, ребята заходили, зашумели. Охранник прибежал, а поздно. Дело уже сделано: двое лежат с разрубленной головой. Так военнопленные расправлялись с провокаторами. Немцы засылали осведомителей. Те вынюхивали, доносили на командиров и руководителей. Мы хоть и пленные были, подневольные, но не стадо баранов и рабов.
   После этого случая раскидали нас по разным лагерям. Я попал в городок Торн на Висле. И там встретил своего довоенного друга, тезку, Васю Жижина. Мы с ним вместе заканчивали Серпуховское медучилище. Бывает же такое! Вася воевал с сорок первого года, с 22 июня. Первый бой принял на Буге. Родом он был из Тульской области, со станции Тарусская. После войны переехал в Пущино на Оке. Несколько лет тому назад умер. Я ездил хоронить его.