Марья, заслышав имя Марины Мнишек, сразу встрепенулась. О супруге Самозванца толковали разное, и тем притягательнее и загадочнее казалась дочь сандомирского воеводы, ставшая русской царицей. Марья перебила старицу:
   – Она, верно, писаная красавица!
   – Маринка-то? Тощая и вертлявая вроде тебя, – неодобрительно буркнула Евтиния. – Пигалица росточком, к образам в церкви Успения прикладывалась, так дотянуться не могла, пришлось подставлять скамеечку. Но гонору на три царевны хватило бы. Самозванец, холопская душа, на цырлах бегал пред гордою полячкой. Сколько казны истратил на свадебные подарки! А какие пиры задавал в Грановитой палате! Только для русских людей те пиры были мерзость, а не веселье! Пировали под бесовскую музыку. Дудели в тридцать две трубы и били в тридцать четыре литавры. А чем угощали, поганые! Князь Василий Иванович Шуйский увидел на столе блюдо телятины и не утерпел, сказал Самозванцу, что негоже потчевать гостей гнусным яством.
   – Разве телятина заповедная еда? – удивился Миша.
   – Как же! – в один голос воскликнули три старухи и громче всех бабушка Федора, помешивавшая в горшке похлебку из вороны. – Шуйский-то после той телятины всем возвестил, что на троне восседает лжецарь и отродье сатаны. Ну, вот и похлебка закипела.
   – Помолимся пред трапезой, – призвала Марфа.
   Инокини молились истово, отбивая земные поклоны, бабушка Федора беспрестанно крестилась, Миша набожно поднял взор к потолку. И только Марья едва шевелила губами, безучастно произнося слова молитвы и размышляя над необычной судьбой Самозванца и его польской невесты.
   Она знала, что все происходило в этой самой комнате с муравленой печью. Палата была на половине Мнишек. Самозванец велел обить стены парчою и рытым бархатом; все гвозди, крюки, цепи и петли дверные покрыть толстым слоем позолоты. Сейчас на голых стенах не осталось ни клочка парчи, ни одного позолоченного гвоздя. Только муравленая печь, да и с той ободрали изящную серебряную решетку. В богатых покоях Лжедмитрий и его супруга собирались провести медовый месяц. Но всего через девять дней после свадьбы против Лжедмитрия был составлен заговор, который возглавил князь Василий Шуйский – тот самый боярин, которого возмутила телятина на свадебном пиру.
   Ночью по тревожному набату заговорщики ворвались в пышные хоромы. Лжедмитрий выхватил турецкую саблю, собираясь защищаться, но, увидав, что нападавших слишком много, крикнул Марине Мнишек: «Нас предали! Спасайтесь, сердце мое!». Малая ростом царица спряталась под юбкой своей гофмейстерины, пожилой и толстой полячки. Лжедмитрий выпрыгнул в окошко, выходившее на Житный двор. На его несчастье, внизу был помост, сооруженный для свадебных торжеств. Помост уже начали разбирать, но не закончили работу. Лжедмитрий упал на груду досок, сломал ногу и расшиб грудь. Его схватили и поволокли в хоромы.
   В дворцовых покоях дворяне глумились над Самозванцем: «Поглядите-ка на царя всея Руси, – смеялся один, – у нас таких царей секут на конюшне. Скажи, откуда ты родом, чей сын?». Избитый отвечал: «Я сын царя Иоанна Васильевича». Между тем посадские люди, заполнившие Кремль, волновалась, требуя, чтобы царя вывели к народу. Тогда Шуйский, зная переменчивость толпы, мигнул князю Голицыну. Тот выхватил саблю и рассек Самозванцу голову. Но и с рассеченной головой он продолжал шептать: «Я царь ваш!». Тогда вышел один дворянин именем Валуев, двумя головами выше других, зверообразный ликом и страховитый. Валуев наставил на Лжедмитрия пищаль и со словами «Вот я благословлю этого польского свистуна» прострелил его навылет.
   Бездыханное тело Самозванца поволокли в Вознесенский монастырь к келье старицы Марфы – в миру Марьи Нагой, матери подлинного царевича Димитрия. Когда Лжедмитрий вступил в Москву, он встречался с ней, как с родной матерью. Почтительно целовал ее руки по польскому обычаю, а она обнимала его и величала родным сыном, спасшимся от рук Годунова. Всем Нагим, как родичам Димитрия, были дарованы великие богатства. Теперь толпа кричала: «Глянь, царица! Скажи, твой ли он сын?» Марья Нагая возопила со слезами: «Ныне не знаю его, окаянного! Называла его своим сыном, страха ради смертного!»
   Труп Самозванца бросили на Лобном месте, чтобы каждый мог убедиться в его смерти. Но уже тогда многие говорили, что лица убитого нельзя разглядеть из-за запекшейся крови и грязи. К тому же Лжедмитрий перед свадьбой коротко остригся, а убитый имел власы долгие. Потихоньку шептались, что застрелили двойника – пирожника, которого царь, прознав о заговоре, обрядил в свои одежды.
   После убиения первого Лжедмитрия на царство избрали князя Василия Шуйского, но его царствование оказалось недолгим и несчастливым. До Шуйского была смута, а при нем началось великое московское разорение. Появился некий Иван Болотников, который уверял, что царь Дмитрий вторично спасся и скоро объявится, а пока послал народу своего верного воеводу. В союзе с Болотниковым действовал царевич Петр, выдававший себя за сына царя Федора Иоанновича, который вообще детей не имел, опричь дочери, умершей во младенчестве. Но отчаявшиеся русские люди готовы были поверить и в несуществующего царевича. Болотников рассылал по городам прелестные письма и многих переманил на свою сторону. Мятежники подступили к Москве и почти овладели стольным градом, но Бог спас, и думный дьяк Григорий Желябужский поспособствовал. Дьяк подкупил Истому Пашкова и других служилых людей, пришедших с холопами. В разгар сечи они перешли на сторону Шуйского. Мятежников удалось отогнать к Туле, где их осадили и принудили сдаться, обещая помиловать. Конечно, миловать воров никто не собирался. Болотникова сначала ослепили, потом утопили, а ложного царевича Петра повесили.
   Не успел Шуйский справиться с мятежниками, как объявился сам царь Дмитрий, якобы дважды чудесно спасшийся от смерти. Он подошел к столице и встал лагерем в селе Тушино. Не имея сил избыть Тушинского вора, Василий Шуйский обратился за помощью к шведскому королю. Шведы прислали отряд латников, но Шуйский недолго радовался. Польский король, соперничая со шведами, вторгся на Русь и осадил Смоленск. Шведы из союзников превратились во врагов и захватили Новгород. С той поры иноземцы стали хозяйничать на русской земле.
   Незадачливого царя Василия Шуйского свели с престола и насильно постригли в монахи. Начала править Семибоярщина. Про царевича Дмитрия было слышно, что его третий раз убили, но он опять ожил и объявился во Пскове. Впрочем, Псковского вора уже изловили.
   Марья поняла, что окончательно запуталась в царях и самозванцах, и, едва дождавшись конца молитвы, спросила:
   – А кто ныне царь?
   Ее вопрос поверг взрослых в недоумение. Бабушка Федора и Евтиния ничего не ответили, и только старица Марфа после краткого замешательства объяснила:
   – Царем ныне королевич Владислав Жигимонтович, сын короля Польского и Великого князя Литовского. Бояре ему присягнули на верность, за него страдаем в осаде от ополчения, которое привел Пожарский, князек захудалый и ветром подбитый.
   Старица Марфа невольно выдала печаль, глодавшую кремлевских сидельцев пуще нестерпимого голода. Семибоярщина предложила шапку Мономаха польскому королевичу Владиславу с условием, что он примет православие. Ляхи повели себя лукаво. Прислали войско, но король не спешил отправлять на царствование своего юного сына. Видать, не хотел, чтобы королевич принял православную веру, а наоборот, по наущению кардиналов задумал обманом утвердить латинство на Святой Руси. То одна беда! А вторая беда, что никто, кроме бояр, слышать не хотел о польском королевиче. Боярину Михайле Салтыкову, бывшему мужу старицы Евтинии, пришлось отъехать в Польшу, опасаясь мести за содействие ляхам. Простолюдины дерзко говорили, что, видать, старый пес Жигимонт не хочет отпускать своего щенка в Москву, но для такой знатной невесты, как Москва, найдется получше жених, чем польский королевич.
   Засевшие в Кремле бояре оказались меж двух огней. Поляки обращались с ними как с заложниками. Ничтожный шляхтич мог безнаказанно унизить Рюриковича. В глазах ополченцев, осадивших Кремль, бояре выглядели изменниками. Положим, со знатными людьми, пришедшими с ополчением, можно было найти общий язык. С тем же князем Пожарским, хоть он не великой породы. Но в ополчение влилось множество казаков из бывших боярских холопов. Они грозились извести боярскую породу на корню.
   Оставалось надеяться на помощь извне. С каждым днем эта надежда таяла, но старица Марфа бодрилась.
   – Придет государь Владислав Жигимонтович, прогонит мятежников от кремлевских стен и пожалует Мишу окольничим. Ныне Миша только стольник, что для Романова зазорно. Окольничим в самый раз, а даст Бог, умилостивится царь Владислав Жигимонтович и со временем скажет Мишеньке боярство, – поведала свою затаенную мечту старица Марфа. – Лишь бы королевич поскорее отрекся от латинства. Мы его женим по православному обычаю. В договоре сказано, что жениться ему только на православной девице греческого закона.
   – Может, он меня в жены возьмет? – из озорства спросила Марья.
   Ее слова вызвали хохот. Особенно надрывалась Евтиния. Старица Марфа смеялась почти так же громко, как сестра, бабушка Феодора тоже посмеивалась над внучкой, да и сама Марья была не прочь подшутить над собой. Подбоченившись, она с притворной серьезностью вопрошала:
   – Почему нет? Чем я хуже Маринки? Правда, бабушка?
   Среди общего веселья один только Миша сидел насупившись, со слезами на глазах.
   – Что с тобой, сынок? – забеспокоилась Марфа.
   – Не хочу, чтобы Маша выходила за королевича. Я сам на ней женюсь, – дрожащим голосом заявил он.
   В ответ раздался новый взрыв смеха, такого громкого, какого стены не слышали со свадебного пира Самозванца. Бледные ввалившиеся щеки Миши Романова вспыхнули как маков цвет, он закрыл лицо рукавом и отвернулся к муравленой печи. Марья с жалостью смотрела на его вздрагивающие плечи. Она любила его как брата. Старица Марфа рассказывала, что в ссылке ее сына зашибла лошадь, оттого он рос слабеньким и хворым на ноги. Зато он был добрым и ласковым, и Марья готова была защищать его от нахальных Салтыковых и других забияк.
   Но какой же из Миши муж? В редкие часы, когда удавалось раздобыть еды и насытиться, Марью посещали смутные мечтания о доблестном витязе. Таком, как на фряжском потешном листе, который она нашла в дальнем углу хором Самозванца. Подобные листы раньше продавались в Овощном ряду по алтыну за пару. На листе был изображен рыцарь на горячем коне, в блестящих латах, с развевающимися перьями на железном шлеме. Под картинкой что-то напечатано латинскими буквами. Старица Марфа, увидев потешный листок, отобрала и разорвала его в клочья. Но рыцарь навсегда врезался в девичью память. Иноземное слово королевич вполне подходило к этой картинке. А Миша? Нет! Неловкого Мишу никак нельзя было вообразить на скакуне!
   Старица Марфа, недовольная тем, что поводом для шуток стал ее сын, резко оборвала общий смех:
   – Полно веселиться, пора за трапезу.
   Сваренную ворону вынули из горшка. Теперь она казалось совсем тощей, и Марфа недоумевала, как ее разделить. К тому же Евтиния умильным голоском попросила:
   – Сестра Марфа, не пошлешь ли малый гостинец племянникам?
   – Ох, сестра, самим мало, – отвечала Марфа, но потом, еще раз мысленно разделив ворону, сказала: – А впрочем, Федоре с внучкой крылышка будет много. Пусть они поделятся. Вот и племянники полакомятся. Не чужие они мне.
   Бабушка Федора только вздохнула, не смея перечить. Старица взяла нож, но вороне в этот день не суждено было стать пищей для изголодавшихся людей. В дверь постучали условленным стуком громко и требовательно.
   – Это деверь, – догадалась Марфа, спеша сама отпереть запор.
   На пороге, тяжело дыша, стоял Иван Никитич, один из пяти братьев Романовых, которых расточил Годунов.
   – Собирайтесь, – приказал он, с трудом отдышавшись. – Уговорились ляхи с ополчением. Завтра сдадут Кремль, а сегодня отсылают всех русских. Поторопитесь, не ровен час передумают. Не все жолнеры согласны с полковником, мало до бунта не дошло.
   Сказал и пошел прочь, держась от слабости за стенку. Евтиния выскользнула за ним, а Марфа с Федорой начали быстро собирать скудные пожитки. Старица вынула из горшка ворону, обернула ее тряпицей и засунула за пазуху. Марья зорко следила за ее действиями, а сама соображала: наверняка старица Марфа почти всю ворону тайком отдаст любимому сыну, но Миша, золотая душа, поделится с ней, а уж она уделит часть бабушке. Салтыковым не достанется ничего. Так даже лучше, только когда это будет, а есть хочется сейчас.
   Когда они выбрались из палат, на площади уже собрались три десятка стариков, женщин и детей. В кучке оборванных и изнуренных людей трудно было узнать надменное московское боярство. Родовитые князья безропотно подчинились приказам поляков, погнавших их вместе с домочадцами к Троицкой башне. Заскрипели дубовые, обшитые железными полосами ворота, открылся узкий просвет, и через него бояре один за другим стали выбираться на Неглинную. Они выходили с тяжелым сердцем: страшно было оставаться в Кремле, но никто не знал, что ждало их за его стенами. Ворота затворились. Бояре встали на Каменном мосту, не решаясь ступить дальше. Впереди застыл, понурив седую голову, князь Федор Мстиславский, глава Семибоярщины. Из-под высокой боярской шапки виднелся край льняной повязки с бурыми пятнами крови. Несколько дней назад голодные гайдуки в поисках еды перевернули вверх дном его двор в Кремле. Князь Мстиславский попытался их устыдить, говоря, что он первый боярин царя Владислава Жигимонтовича, но добился только того, что разъяренные гайдуки проломили ему голову чеканом. Ослабевшего от голода и раны князя поддерживал боярин Федор Шереметев, нестарый еще годами, широкий в кости и тоже исхудавший до последней крайности.
   На Каменный мост въезжали казаки с копьями наперевес. Один из них направил коня прямо в толпу.
   – Карамышев, Карамышев! – пронесся испуганный шепот.
   Атаман Сергей Карамышев слыл лютым ненавистником родовитых людей. Подобно большинству казаков, он был из бывших холопов, битый батогами за строптивый нрав. Не желая терпеть наказания, он бежал на вольный Дон. Пытались его вернуть, но куда там! Известно, с Дону выдачи нет! В сердце бывшего холопа укоренилась ненависть к помещикам и вотчинникам, коим он старался отомстить за батоги.
   – По здорову ли будете, гости дорогие? – насмешничал Карамышев, играя плетью. – Поклон вам от вольного Дона, стервь золотошубая!
   Заметив перевязанную руку Бориса Салтыкова, он сразу потемнел ликом.
   – Щенок боярский! Подбили тебя? Знать, помогал на стенах ляхам? Я тебе не руку – башку снесу!
   Атаман с оттяжкой полоснул плетью. Борис успел увернуться, а вот стоявший рядом Миша Романов оказался не столь проворным. Плеть чиркнула по его шапке. Миша пошатнулся, шапка упала, светлые волосы окрасились алой кровью. Женщины завизжали, Марфа бросилась на помощь сыну, но атаман вновь замахнулся и толпа попятилась назад, сбив мать с ног. Белый как полотно Миша застыл перед атаманом, покорно ожидая удара. Плеть уже начала опускаться на его голову, как вдруг Марья бросилась к морде атаманского коня и двумя ладонями хлопнула его по глазам. Конь от неожиданности поднялся на дыбы и загарцевал назад. Его копыта заскользили по обледеневшему настилу, и конь вместе с всадником медленно завалился в ров.
   Марья щупала залитую кровью голову своего приятеля. Кажется, ничего опасного. Она вынула вышитый серебряными нитями платок, подарок бабушки, приложила к ране. Миша сказал, медленно шевеля побелевшими губами:
   – Испортишь платок.
   – Молчи ужо! – отмахнулась Марья.
   Она разорвала тонкий платок на полосы и перевязала голову товарища. Миша прошептал:
   – Век не забуду твою заботу. И вместо испорченного платка подарю тебе другой, шитый жемчугом.
   Над краем обледеневшего настила появилось перекошенное от злобы лицо Карамышева. Казаки бросились на помощь к своему атаману, вытащили его на мост.
   – На копья бояр! В ров всех! – ревели казаки, сопровождая свои слова непотребной бранью.
   В это время на Каменном мосту появились новые люди, конные и пешие. Всадник в латах преградил дорогу казачьему атаману. Тот в ярости крикнул:
   – Прочь, князь Дмитрий! Они изменники, их надобно перебить, а животы их поделить на казачье войско!
   Услышав имя князя Дмитрия, Марья на мгновение оторвалась от Мишиной раны. Вот он каков князь Дмитрий Михайлович Пожарский, воевода земского ополчения! Старица Марфа и другие боярыни великих родов презрительно называли Пожарского князьком захудалым. Но смотрелся он величественно. Лицо князя было спокойно и сумрачно, на лбу алым цветом горел глубокий рубец.
   – Уймись, атаман! – отвечал Пожарский. – Они не своей волей в осаде сидели. Кто из них изменник, не вам, казакам, судить. То дело земское. Мне, начальнику ополчения, с Козьмой Миничем, – он кивнул в сторону сопровождавшего его пешего человека, – и Совету всей Земли решать.
   – Нам земские не указ! Гляди, князь Дмитрий Михайлович! Приговорит казачий круг посадить тебя в воду!
   – Не старая пора воровать! Не грозись! Я тебе не Прокопий Ляпунов, коего ты воровски предал смерти!
   Они стояли друг против друга. Атаман Карамышев, пеший и помятый. Князь Пожарский на коне, спокойный и с глубокой печалью в очах. Князь не случайно вспомнил своего друга Прокопия Ляпунова, рязанского дворянина, собравшего самое первое ополчение против поляков и русских изменников. Будучи воеводой в Зарайске, князь Пожарский поддержал Ляпунова. После долгих колебаний к дворянам примкнули казачьи отряды. Казаки не смешивались с земским войском и вставали отдельными таборами. На святой неделе первое ополчение подошло к столице, объятой восстанием и пожаром. Князь Пожарский был тяжело ранен на Лубянке. Прокопий Ляпунов взял Яузские ворота, казаки облегли Белый город до Покровских ворот. Однако одолеть иноземцев не смогли. Хуже того, между дворянам и казаками вспыхнула застарелая вражда, коей не преминули воспользоваться поляки.
   Полковник Гонсевский, староста Московский, изготовил ложную грамоту, в коей от имени Прокопия Ляпунова призывал земских людей бить и казнить казаков, где бы они ни встретились. Грамоту ловко подбросили в таборы. Казаки были вне себя от ярости. Срочно собрали великий круг. Атамана Сергея Карамышева послали звать в круг земского воеводу, обещая ему полную неприкосновенность. Прокопий Ляпунов поверил и явился в сопровождении немногих дворян. Предводителю ополчения предъявили ложную грамоту, подпись под коей была изготовлена столь искусно, что Ляпунов в растерянности молвил: «Похоже на мою руку! Токмо я сию грамоту не подписывал». Казаки не желали слушать никаких объяснений. Сергей Карамышев набросился сзади на воеводу и полоснул его саблей. Один из дворян пытался защитить Ляпунова, кричал казакам, что воеводу убивают за посмех. Сгоряча его тоже изрубили саблями.
   Князь Пожарский, лечившийся от ран в Троицком монастыре, с горечью узнал о смерти товарища. Еще горше было известие, что после расправы над дворянским предводителем ополчение распалось. Через год пришлось созывать второе ополчение. Часть казаков с атаманом Иваном Заруцким ушли от Москвы и сейчас промышляли в окрестностях Калуги. Часть во главе с Сергеем Карамышевым осталась в таборах и примкнула к Пожарскому. Но с примкнувшими казаками надо было держать ухо востро, помня печальную судьбу воеводы Ляпунова. Сейчас от них приходилось защищать родовитых людей.
   За атаманом толпились казаки с копьями и саблями, за Пожарским – земские с бердышами и пищалями. Земские постепенно оттесняли казаков от пленников, казаки отступали неохотно, огрызаясь и угрожая оружием. Но если кто-то и сомневался, чья сторона возьмет вверх, то только не Козьма Минин. Его имя Марья слышала по десять раз на день и всякий раз в сопровождении зубовного скрежета.
   Простой торговец, художеством говядарь, стал выборным человеком от всей Русской земли. Ратным делом он не занимался, ведал казной ополчения. Однако хитрым умом торгового человека Козьма сообразил, что засевших в Кремле можно взять только измором. На выручку к полякам шел великий гетман Литовский Ян Ходкевич. Гетман вел с собой огромный обоз из четырехсот подвод с продовольствием. Польская конница и венгерская пехота заняли Замоскворечье, до Кремля оставалось рукой подать. Поляки уже ликовали, а земские воеводы пали духом, предчувствуя, что и второе ополчение не сможет выкурить ненавистных ляхов из Кремля.
   Один только Минин бодрился и просил дать ему под начало три сотни ратников. Земские воеводы князь Дмитрий Пожарский и его сводный брат князь Дмитрий Лопата Пожарский донельзя изумились просьбе. Куда ему, говядарю, против литовского гетмана, победителя шведов и турок! Но Минин настаивал, твердил, что попытка не пытка. Воевода устало махнул рукой: «Бери кого хочешь!» Минин отобрал три сотни ратников и хоругвь ротмистра Хмелевского, за щедрую плату дравшегося против своих соплеменников. Они перешли вброд Москву-реку и отбили обоз с продовольствием. Потеря обоза обрекла осажденных на муки голода, и в Кремле на голову мужика Минина и предателя Хмелевского ежедневно сыпались страшные проклятия.
   Кивнув на перевязанную Мишину голову, Минин ласково сказал:
   – Задел тебя атаман! Пустое, до свадьбы заживет! А невеста у тебя боевая! Как она атамана в ров опрокинула! За такой женой, как за кремлевской стеной. Что в Кремле? Правду ли молвят, что дошли до человекоядства?
   – Голод лютый, – отвечала Марья.
   – То-то погляжу, вы оба худые как лучинки. Погоди-ка, где-то у меня, ребята, гостинец завалялся.
   Он порылся в кармане, достал смесной калач, обдул его от сора, разломил пополам и подал одну половину Мише, а другую – Марье. Они впились молодыми зубами в калач, наслаждаясь давно позабытым вкусом.
   Земские с трудом сдерживали казаков, рвавшихся расправиться с боярами. Над головами сверкали сабли, вздымались кулаки в железных рукавицах, звенели доспехи и сбруя, истошно кричали люди. Марью и Мишу толкали в метавшейся толпе, но они ничего не слышали, жадно поедая калач, и боялись только одного – не уронить бы на землю малую крошку.

Глава 2
Ипатьевский монастырь

   Метель прекратилась так же внезапно, как началась. Стих ветер, слепивший глаза ледяными порывами. Небо, затянутое сплошной снежной пеленой, постепенно очистилось, и перед взором возникла заснеженная излучина реки, за ней стены и купола монастыря, а еще дальше едва различимые избы посада.
   – Ипатьевский! – обрадованно сказал проводник, пожилой мужик, державший за узду низкорослую слабосильную лошаденку, обсыпанную снегом от лохматой холки до копыт. Он снял бараний колпак, стряхнул с него целый сугроб и постучал кнутовищем в закрытое рогожей окошко возка.
   – Матушка-боярыня! Я же обещал, доберемся до Костромы засветло.
   Из крытого возка высунулась голова в черном клобуке. Старица Марфа прищурилась, вглядываясь в заснеженную даль, истово перекрестилась, а потом гневно сказала:
   – Что же ты, Ивашка, чуть своих господ не погубил! Завел в лесную чащу, в глубокие снега. Сказывай, лукавый раб, по чьему наущению такое содеял?
   – Помилуйте, матушка-боярыня, – взмолился проводник, – разве я дерзнул бы худое умыслить! Поплутали маленько, был грех. Вестимо, метель разыгралась, не видно ни зги! Нам бы, как из Домнино выезжали, ближним путем через большую бель проехать, а там вдоль Корбы и вывернуть на большую дорогу. Опасался лихих людей. Слыхал, они за белью путников поджидают.
   – Неведомо, кого больше бояться: лихих ли людей али тебя, старого дурня! Скачи вперед, предупреди в обители, что Романовы едут. Да гляди, опять с дороги не сбейся.
   Напутствовав мужика этими словами, Марфа пожаловалась своей сестре Евтинии, сидевшей позади нее в возке:
   – В иное время разве взяла бы я возничим Ивашку Сусанина. Знаю, он слуга верный, господ не выдаст, хоть ремни из кожи режь. Однако, как овдовел, совсем заполошным стал. Вся вотчина смеется, что он в трех соснах заблудится. А кроме него людишек нет, все разбрелись розно, остался стар да млад. Не токмо людей, лошаденок насилу нашли.
   За крытым возком тащились сани, запряженные каурой кобылой. Сани подталкивали два старика, столь ветхих, что греть бы им кости на теплой печи, а не упираться в глубокий снег обутыми в лапти ногами. На санях, зарывшись от непогоды в почерневшее сено, скрючились несколько человек. Марья Хлопова, увидев, что метель стихла, спрыгнула с саней прямо в сугроб. Какое наслаждение было размять ноги после долгих часов неподвижности. В санях зашевелись братья Салтыковы, потом из сена, кряхтя и причитая, вылезла бабушка Федора.