Вече было высшим органом власти и на уровне племени. Именно это в первую очередь дало повод греческим авторам утверждать, что словене и анты живут в «демократии»[362] и даже в «безначалии».[363] Вече решало все военные и политические вопросы. Оно же было высшей судебной властью, причем не только разбирало споры между общинами и в сложных случаях внутри общины, но и само инициировало судебные разбирательства. Тем самым вече брало на себя верховное право распоряжаться статусом и имуществом любого члена племени.[364] Племенное вече было также верховным распорядителем земли. Оно проводило межевание между общинами и даже внутри общины – между родами и семьями.[365]
   В племенное вече входили те же люди, что и в общинное, и на тех же правах. Количество полноправных участников собрания могло доходить здесь уже примерно до двух сотен. С этим и связан обычай выбирать для рассмотрения судебных дел своеобразную коллегию из 12 наиболее авторитетных «мужей».[366] Этот же узкий совет вполне мог играть ключевую роль и при выборах главы племени. Состав его не был постоянным. Но можно не сомневаться, что входившие в него люди были как-либо связаны с родовой знатью и жречеством.
   Прокопий утверждал, что анты и словене «не управляются одним человеком». Вторит ему и Псевдо-Кесарий, но тут же упоминает о наличии у словен «архонта и игемона».[367] Несомненно, также обстояло дело и у антов.[368] Но власть этого «архонта и игемона» была ограничена одним племенем и совершенно не соответствовала ромейским представлениям о монархическом правлении.
   Прежде всего, племенной князь (владыка; праслав. *kъnęzь, *voldyka) был выборным правителем. Следы древнего обряда выборов князя и утверждения его во власти сохранились в обычном праве средневековой Каринтии. В одном из списков «Швабского зерцала» содержится текст, описывающий обряд возведения на трон каринтийского герцога. Некогда князь выбирался из числа «свободнорожденных» племенным вечем. Описываемый обряд хранил следы сверхъестественной санкции его власти. В ходе обряда власть князя утверждалась выборными представителями общин, которые проверяли достоинства претендента суровым допросом у древней колонны – т. н. «Княжего Камня». Хорутанам этот дославянский памятник служил, как можно судить, идолом. Затем, воссев на герцогский престол в открытом поле, новый князь клялся блюсти право и обычаи, а подданные приносили ему присягу. Она всецело обусловлена в обряде обязательствами, которые берет перед лицом племени избранный предводитель.[369]
   Обряд выборов включал разнообразные состязания, которым, несомненно, придавался сакральный смысл. Чаще всего в различных памятниках славянского фольклора упоминаются в этой связи скачки (ср. еще следы в некоторых преданиях обряда «узнавания» нового вождя священным конем или конем предшественника[370]). Другое состязание было как-то связано с возжиганием «святого» огня[371] и призвано доказать благосклонность к претенденту бога Огня, сына первого легендарного правителя Сварога.
   С последним моментом напрямую связано определение круга претендентов на княжескую власть. На существование в древности такого ограниченного круга претендентов указывает, в частности, устойчивый в славянском фольклоре мотив «царских знаков» на теле. В них можно увидеть отражение древней татуировки членов некоего «рода» или ритуального сообщества.[372] Из обрывков древнеславянской (в первую очередь, русской) мифо-исторической традиции вырисовывается представление о князьях как представителях некоего генеалогического единства, «внуках» Солнца, сына Сварога. Оба божества выступают как учредители государственного устройства и первые правители, предки земных князей.
   Все это указывает на то, что приемлемыми для избрания претендентами считались члены ритуального содружества воинов-кузнецов, «потомков» и «учеников» Сварога. В реальности количество родов, из которых избирали князей, могло быть очень ограничено. Князя могли избирать даже из одного рода, выводящего себя «напрямую» от мифического предка. Все правящие князья такого клана присваивали себе в качестве титула-прозвания имя предка (например, Кий). В случае признаков неблагополучия (например, отсутствия в роду мужского потомства или падения власти князя) могли обратиться к более широкому кругу претендентов. Отсюда распространенное у западных славян предание об избрании в князья простого пахаря (Пшемысл в Чехии, позже Пяст в Польше). Вспомним, что труд земледельца относился к числу престижных и приемлемых для «потомков» Сварога занятий, что сам Божий Коваль предстает как первый пахарь.
   Функции княжеской власти были довольно ограничены. Князь / владыка был верховным жрецом и наделялся сверхъестественными дарованиями, следы чего мы находим и в фольклоре.[373] Можно не сомневаться, что он играл важную роль в земледельческой обрядности (как потомок кузнеца-пахаря Сварога).
   В чешских средневековых преданиях подчеркивается судейский характер власти древнейших правителей.[374] Право князя быть верховным арбитром в любом внутриплеменном споре вытекало из его сверхъестественного происхождения и жреческого достоинства. Но вождь не мог сам выступать инициатором разбирательства – к нему на суд приходили добровольно.
   Знаком высшей власти князя над «волостью» был ее объезд – гощение. В ходе гощения князь останавливался в центрах каждой общины – на погостах, где располагались местные святыни. Изначально это имело обрядовый смысл. Князя принимали представители родовой знати (господа ‘гостеприимцы’), которые и устраивали ему торжественный пир. К князю на погост свозились дары от отдельных родов, составлявших общину. Эти дары постепенно слились с древним сбором на обрядовые нужды (биром). Гощение сопровождалось ритуальной охотой. На период гощения князь получал также полное и безапелляционное право присваивать в любых количествах домашний скот всех людей племени.[375] Проходило оно после завершения земледельческих работ, в осенне-зимний период.
   В поездках и походах князя сопровождала дружина. Изначально каждый новый князь набирал новую дружину. Постепенно, однако, неизбежно формируется более или менее постоянная племена дружина, переходившая с минимальными изменениями от князя к князю.
   Естественной основой для такой дружины (по крайней мере, у словен) стали воинские братства. В противном случае они оказывались столь же естественными противниками княжеской власти. Достаточно было уже того, что гощение и «волчий месяц» приходились примерно на одно и то же время. Князю было необходимо заручиться поддержкой хотя бы части бойников.
   Процесс превращения бойников в княжескую дружину отражен, как уже говорилось, в мифе о князе-оборотне. Стоит обратить внимание на то, что в наиболее древних вариантах (например, в былине о Волхе) сын Змея и знатной женщины, оборотень, собирает вокруг себя дружину и лишь после этого становится князем. Итак, насколько можно судить, не правящие князья подчиняли себе бойнические братства, а предводители бойников, имевшие право претендовать на власть, добивались ее. Бойники не могли быть непосредственными участниками общинного веча, но они были той силой, с которой не считаться было нельзя.
   По мере слияния бойнических братств с институтами племенной власти в их среде должно было происходить размежевание. Княжеские дружинники уходили от конфронтации с племенем и общинами, отказывались от наиболее враждебных по отношению к соплеменникам обычаев. С другой стороны, обособлялись бродячие ватаги разного рода изгоев, по-прежнему враждебные общинам. Однако четкой грани между теми и другими бойниками (как показывает сравнение, например, со скандинавскими викингами или ирландскими дибергами) не было. Изгои, например, вполне могли на время или навсегда прибиться к княжеской дружине.
   В древности власть князя была ограничена во времени.[376] Князя, «пересиживавшего» свой срок, тогда попросту убивали. К описываемому периоду этот обычай, скорее всего, уже отошел в прошлое. Никаких его следов в письменных источниках нет. Но князей у словен еще в середине VI в. по-прежнему убивали «сплошь и рядом».[377] Ритуальное убийство князя могло связываться с нарушением им неких обычаев или с неудачами (военными либо хозяйственными), ответственность за которые возлагалась на вождя-жреца. Убивали князя во время гощения («за совместной трапезой или в совместном путешествии»). Упоминание же почти сразу вслед за этим, в той же фразе, что словене «перекликаются волчьим воем»,[378] указывает на то, что убийцами несправившегося правителя выступали княжеские дружинники, члены бойнического братства.
Наконечник копья. Пеньковская культура
   Антское общества в этом отличалось от словенского. Выше говорилось, что роль бойников-«волкодлаков» у антов была меньше. Раньше ушел у них в прошлое и обычай убийства «несправившегося» князя, делавший вождя полностью подвластным или своей дружине, или родовой знати. Есть основания считать, что у антов к середине VI в. уже начала складываться фактически наследственная власть, с наследованием уже в пределах не одного клана, а одной семьи.[379]
   Наряду с князьями или вместо них выбирались военные предводители – воеводы.[380] Их власти не придавался сакральный смысл, и она сводилась к предводительству племенным ополчением в военное время. Отсюда следует, что сперва воевод выбирали на вече временно. Но постепенно и эта должность становится постоянной, а могла стать и родовой – удачливого воеводу выбирали на предводительство раз за разом, но и после его смерти логично было искать преемников его ратного умения среди родичей.
   Оформление надплеменных властных институтов у славянских племен происходило на протяжении первой половины – середины VI в. Эти процессы были в той или иной степени связаны с внешней обстановкой, в которой оказались словене и анты в ту пору. Со второго десятилетия VI в. начинается натиск славян на рубежи Империи.

Глава вторая. Первый штурм имперских границ

Переход Дуная

   Передвижения «варваров» за Дунаем сперва не привлекли внимания ромеев. Даже собственное имя новых поселенцев в задунайской Дакии оставалось сперва неизвестным в Константинополе. Кассиодор, римлянин на службе готского короля, писал о словенах и антах, заимствуя информацию из приграничных провинций Восточной Империи. Но для книжников Империи новые пришельцы довольно долго оставались «гетами»,[381] то есть просто жителями древних гетских областей по ту сторону великой реки.
   Между тем близилось время, когда Империи было суждено хорошо – слишком хорошо – узнать своих новых соседей. Со второго десятилетия VI в. славяне начинают пересекать дунайскую границу. Эти набеги в недалеком будущем перерастут в грандиозное нашествие, которое поставит под вопрос само существование ромейской державы.
   Некоторую роль в активизации славян на ромейских рубежах сыграли союзные отношения антов и словен с гунно-болгарскими кочевниками. Последние, как уже говорилось, регулярно тревожили Империю набегами с последних лет V в. В условиях возобновившихся с 502 г. войн на востоке, с персами, набеги болгар (булгар) создавали для Империи серьезную угрозу.
   В этот период происходит формирование племенных объединений болгарских племен. Их связь с савирским «царством» на востоке была слабой и непостоянной. По ромейским источникам она почти не прослеживается. Болгары управлялись собственными наследными правителями (ханами) и были объединены в первой половине VI в. в два крупных племенных союза. Между этими объединениями была поделена обширная полоса степи от впадения Прута в Дунай до восточной оконечности Азовского моря. Основным районом поселения болгарских кочевников были приазовские степи и Нижнее Поднепровье.
   Восточная часть болгарских племен объединялась в ханство утигур, западная, самая близкая и опасная для Империи – кутригур. Оба эти ханства состояли в тесных, временами союзных отношениях с антскими и (прежде всего, кутригуры) словенскими племенами. Утигуры также временами входили в состав савирской федерации племен, хотя роль посредников между савирами и антами играли, скорее, акациры. К концу V в. кутригуры поглотили гуннских кочевников Подунавья – ултзинзур, прежний народ Динтцика, сына Аттилы.
   Отношения гунно-славянского симбиоза, восходившие еще к временам Аттилы, сохранялись в какой-то степени и в первой половине VI в. О тесных связях славян с гуннскими кочевниками можно отчасти судить по языковым данным.[382] Это нашло определенное отражение в письменных источниках. Выражение «гунны (булгары), анты и словене» встречается у Иордана и Прокопия.[383] Анты в этом перечислении сперва стоят на втором месте и лишь примерно с 540-х гг. перемещаются на третье – свидетельство их первоначального лидерства среди славяноязычного населения древней Дакии.[384]
   Интересно, что некоторую аналогию этой формуле мы находим и у персидских провинциальных хронистов, использовавших материалы Сасанидской эпохи – «хазары [частая замена савир] и славяне».[385] Это некий отголосок того, что до разгрома савир персидским царем Хосровом Ануширваном в середине VI в. отдельные отряды антов и словен принимали вместе с хазарами и болгарами участие в савирских набегах на Закавказье.
   Если это было так, то данные действия славян, действительно, были связаны только с их гуннскими контактами. Но относительно военных действий, развернутых антами и словенами на западе, против Империи, столь же однозначно о гуннском факторе говорить нельзя. Конечно, первые (и надо думать, заманчивые) сведения о богатых задунайских областях славяне должны были получить от гунно-болгар.[386] Союзные отношения с последними не могли не сыграть определенную роль – кочевники бились с ромеями с переменным успехом и остро нуждались в союзниках. Но славянское движение первой воловины VI в. было столь мощным и массовым, что это внушает сомнения в исключительно внешних его побудительных мотивах. А главное – до 559 г. неизвестно ни об одном конкретном славянском нападении, предпринятом совместно с гунно-болгарами. Даже упомянутая формула «гунны, анты и словене» возникает лишь во времена Юстиниана (с 527 г.), в самый разгар славянских вторжений. Итак, анты и словене выступили против Империи по каким-то собственным мотивам, хотя и не без влияния или наущения болгар.[387]
   При определении этих мотивов мы, конечно, вступаем в область чистых гипотез. Но некоторые соображения достойны того, чтобы их высказать. Во-первых, гунны не были для славян единственными поставщиками информации об имперских землях. Романизированное население древней Дакии, особенно Мунтении, поддерживало тесную связь с забывшей о нем метрополией даже после анто-словенского расселения. Информация, получаемая от волохов, неизбежно должна была быть более объективной (и более настораживающей), чем повествования гуннов о своих заречных деяниях. В этой связи стоит обратить внимание на латинское происхождение слова «греки»,[388] которым славяне обозначали восточных «ромеев». Взгляд на них как на «греков» был характерен не только для западных римлян, но и для их дакийских сородичей.
   Во-вторых, некоторые легендарные сведения о могущественной Империи были и у самих славян. Память словен о легендарной прародине на Дунае, с которой их изгнали «готы», еще не была столь смутной, как сотни лет спустя – с тех пор к 510 г. сменилось не более двух поколений. Славяне помнили еще и о походах Аттилы против римлян – конечно, не столь четко, как гунно-болгары, чье общение с Империей с тех пор было непрерывным.
   Дунай занимает совершенно особое место в славянском мифопоэтическом сознании. Наряду с Доном он издревле, еще в праславянскую эпоху, воспринимался как рубеж известного, «своего» мира. За рекой лежит «иной», чуждый мир. Этот мир воспринимался как прародина людей (в этом качестве сливаясь с полуисторической прародиной славян) и обитель умерших предков. С другой стороны, этот потусторонний край наполнен богатствами, не лежащими без охраны, и опасен для человека из «своего» мира. Тем больше, однако, его привлекательность для человека доблестного.[389]
   На смешение в мифологическом восприятии реальной державы ромеев с потусторонним миром отчасти повлияло заимствование у волохов легендарного образа Трояна. Эпический герой противников, воспринятый как враждебный демон, затем слился с трехглавым божеством преисподней как естественный властитель потустороннего края, «земли Трояновой». Реальные дороги, построенные историческим императором Траяном в Дакии, превращались в мифах славян в «тропу Троянову» – дорогу в наполненный магией загробный мир.
   Основания для демонизации реальных ромеев у славян появились довольно скоро. При всей значимости Дуная как психологического и мифологического рубежа его пересечение быстро стало для словен и антов естественным продолжением их расселения. Надо думать, что небольшие легковооруженные группы «гетов», пересекшие реку, наткнулись за ней на сопротивление, какого не ожидали встретить. Ни борьба со скрывавшимися в горах волохами, ни стычки с другими соседями не могли дать опыта для противостояния хорошо организованной и охватывающей непостижимые просторы военной машине. В Константинополе, должно быть, не обратили особого внимания на уничтожение маленьких «варварских» шаек едва известного племени, просочившихся с левобережья. Главной заботой на дунайской границе были болгары, известия о них и попадали в хроники. Уцелевшие же «варвары», если такие были, вернувшись, могли рассказать многое о страшной угрозе «своему» миру, таящейся за Дунаем.
   Уникальную возможность посмотреть на славянский набег, направленный против южных соседей, глазами славян дает нам уже упоминавшаяся былина о Волхе.[390]