Страница:
Однако внутри него нет-нет да и замирало что-то сладко и тревожно при воспоминании о ее крепком и гибком теле, чудесном речном запахе ее волос и тихом звуке ее смеха… И главное, даже не это больше всего волновало Рузанова, но то неясное и щемящее сердце чувство таинственной близости или даже привязанности, которое возникло лишь спустя некоторое время после того, что поначалу он воспринял лишь как приятное и забавное приключение. Что еще хуже – он, до сей поры, как ему казалось, совершенно не подверженный, даже в мелочах, какой-либо завистливости, заметил, что стал завидовать Скорнякову. Это его беспокоило. Всерьез увлекаться он совершенно не желал и даже боялся, ибо хорошо знал по опыту, что ничего, кроме потерянных покоя и внутреннего равновесия, ожидать от продолжения его с Татьяной отношений не стоит. Лет пять назад подобное уже чуть не стоило ему душевного здоровья. Но такое понимание все же нисколько не мешало Алексею жестоко, порой до неприятной ему самому ненависти, ревновать ее к Скорнякову. И если раньше Димка, при всех его недостатках (да и замечал ли Алексей их раньше?), нимало не вызывал у него какой-либо сугубой неприязни и даже был ему во многом симпатичен, то теперь Рузанов никак не мог взять в толк, что она могла найти в этом жлобоватом и крайне самодовольном индивиде. Конечно, это вовсе не значило, что в душе Рузанова бушевали какие-то африканские страсти. Отнюдь. К африканской страсти наш герой вообще способным себя не считал. Все эти противоречивые чувства были как бы под спудом, скорее тлели, чем пылали, более беспокоили, нежели заставляли страдать…
К счастью, проходило время, а вместе с ним уходили или несколько притуплялись, как тогда казалось Алексею, тревожившие его смутные чувства. Тем паче что последние, на редкость погожие летние дни совершенно не оставляли места для меланхолии.
Раза два друзья (уже все вместе) ходили по грибы в расположенную к западу от деревни светлую рощу с серебристо-янтарными корабельными соснами и редкими, почерневшими от старости, кондовыми морщинистыми дубами. Однажды Рузанов с Димкой вдвоем выбрались на рыбалку и наловили к завтраку жирной красноглазой плотвы и проворных ельцов; регулярно жарили шашлыки и, манкируя постом, предавались чревоугодию, вкупе с умеренными возлияниями; каждодневно плескались в мелководной, но прозрачной и прохладной, как горный ручей, Сабле. Одним словом, весьма активно занимались фактическим принятием наследства.
По вечерам же Алексей все больше времени проводил перед удивительной картиной, подолгу сидел рядом ней в задумчивости и неизменно находил все новые и новые ускользнувшие от него ранее подробности и детали пейзажа. Картина буквально завораживала его, он часами не мог оторваться от нее и даже порой впадал в некое подобие транса, ибо несколько раз, очнувшись утром, с удивлением обнаруживал себя не в постели, а сидящим на полу в позе лотоса все перед тем же творением неведомого А. Прохорова.
Впрочем, такое странное воздействие на него старинного пейзажа Рузанова не слишком беспокоило, ведь после этого он не чувствовал не только какой-либо усталости или душевной опустошенности, неизменно наваливавшихся на него прежде после пары бессонных ночей, но, напротив, ощущения безмятежного покоя и приятного умиротворения еще долго не оставляли его в течение дня. Так что, в конце концов, Алексей уверился, что картина оказывает на его психику сугубо положительное влияние.
Кроме того, по вечерам к ним на огонек попить чайку нередко заходила бабка Люда. Посещения эти были всем тем более приятны, что старуха знала превеликое множество разных баек, быличек и местных преданий, касающихся почему-то преимущественно различных родов нечистой силы, и охотно их вспоминала. Некоторые, наиболее характерные из них, Рузанов даже записал.
Однажды в какой-то из таких вечеров зашел разговор о покойниках, точнее – о различных связанных с ними суевериях. Скорняков со своим неизменным, все более раздражающим Алексея апломбом стал утверждать, что легенды о всяких там упырях и вампирах бытовали больше на Западе, для срединной же России они не характерны и даже вовсе здесь не встречаются. Алексей, не будучи большим знатоком народного фольклора, тем не менее, из чувства одного лишь противоречия немедленно стал апеллировать к Людмиле Тихоновне, за что и был вознагражден следующим рассказом. Рузанов постарался его записать со всеми свойственными старухе словесными оборотами и выражениями:
«Так что же, ведь в старые времена и у нас разное случалось.
Вот послушай-ка, что мне покойный свекор, Панкратий Демьяныч, рассказывал.
Он, как и деды его, крестьянствовал – на земле, значит, был. Но и на отхожие промыслы часто по окончании страды хаживал, к плотницкому ремеслу способности имел.
В тринадцатом годе возвращался он раз с приработков из Троицы. Дело было по осени, в октябре, – время, то есть, самое смурное и дождливое. Вот дошел он до одной деревни и в первом же дворе, что на отшибе стоял, попросился на ночлег. Мужик, который в избе той жил, показался свекру моему больно уж чернявым и страхолюдным, однако принял его радушно, ужином накормил, чаем напоил. Тут Панкратий и спрашивает, нельзя ли ему, дескать, одежу свою где просушить. Хозяин ему в ответ: “У меня баня с утра топлена, должно не простыла еще”.
Ладно. Пришли в баню. Баня – белая, видно, что мужик не из бедных, по тем временам многие еще и по черному топили. Панкратий скинул верхнее, постлал на каменку и говорит: “А что ж, хозяин, я, пожалуй, здесь и ночую, тут у тебя тепло и больно хорошо”. Тот: “Дак что ж, ночуй на здоровье, коли нравится”. Мужик ушел, а Панкратий лег на полок и немного погодя заснул.
Ладно, спит, стало быть. Вдруг посередь ночи точно торкнуло его что-то в бок. Поднялся, слышит: шебуршит будто кто за печкой. Запалил лучину, смотрит кругом: никого не видать. Глянул и за каменку – и там пусто. Что за притча! Посмотрел в кожух, да так и обомлел: мертвяк там, за ноги подвешенный, коптится! Ну, будто окорок какой. Ажно усох уж и почернел весь от жару и дыму.
Тут, слышь, свекра-то ужас такой пронял, что он, как был в исподнем, на двор выбежал, да и дернул по улице. Как опамятовал маленько, видит, в крайнем дому оконце светится, он – туда. Забежал в сени, дрожит весь. Хозяин вышел, спрашивает, что, дескать, стряслось, а Панкратий и слова со страху вымолвить не может, токмо трясется. Ну, хозяин-то смекнул, что дело серьезное, вынес ему водки и опять пытает: с чего-де, ты, мил-человек, по ночам в таком виде бегаешь, да честных людей пугаешь? Тогда токмо Панкратий рассказал, как ночевал он в бане у богатого мужика с другого краю деревни, как увидал в кожухе мертвяка, кверху ногами подвешенного. Непременно, говорит, это он нашего брата прохожего режет, да и коптит после в бане-то.
Мужик на это отвечает, что он, дескать, двор, о котором речь идет, знает и хозяина того, что прежде знахарем слыл, звали так-то и так-то, да токмо он с год уж как помер, в бане угорел, а изба, почитай, с прошлого лета пустая стоит. Не иначе, говорит, поблазнилось тебе, мил-человек. Однако согласился вместе с Панкратием туда сходить и все на месте проверить.
Взяли они про всякий случай ружье, приходят к тому дому и видят: свету в окне не наблюдается, но дверь не заперта. Входят, значит; запалили свечу, мужик-то и глядит, что изба и впрямь будто жилая: все чисто, подметено, а на столе самовар еще теплый. Говорит Панкратию: “И взаправду неладно что-то. Нешто поселился кто из лихих людей. Пойдем теперь в бане пошукаем”.
Хорошо, пошли в баню. И там все, как Панкратий сказывал: лучина в светце еще теплится, каменка протоплена, а на ней одежа его сохнет. Осмотрели все кругом – нет никого, а в трубу заглянуть боятся, один другого вперед подталкивает. Тут свекор-то возьми и перекрестись: как загудело что-то в каменке, как заухало! И в тот же миг выскочила из печи агромадная крыса и порскнула куда-то под полок. Глянули они в кожух, а там – пусто, одна веревка из трубы свисает… Вон как!
Покуда гадали, что дале делать, светать стало, петухи запели. Тут они оба, свекор-то и мужик тот, приободрились и осмелели. Известное дело: коли петух прокричал, – нечистая сила всякую власть теряет. Вернулись они в избу, глядь, а мертвяк уж на столе под образами задернутыми лежит, не шелохнется, весь черный от коптения, ровно дубленый, и руки на груди сложены, а когти-то на пальцах – большущие, блескучие, вовсе как медвежачьи.
Мужик тотчас признал в покойнике помершего год назад знахаря и очень тому дивился. “Мы ведь, – говорит, – честь честью его схоронили, с отпеванием и молебствием за счет обчества, потому он бобылем жил и денег после него никаких не нашли. Какой же злодей его из могилы выкопал?” А Панкратий враз смекнул, что дело тут нечисто, и давай у мужика пытать: не баловал ли покойник при жизни какой черномазией, не знался ли с шуликиными? Мужик в ответ: “По правде сказать, был он прямой злокозненный воржец. Оно, конечно, какой знахарь с нечистым не путается? Им без этого не можно ни скотину вылечить, ни человеку хворь заговорить. Да только баяли, что покойник сам допреж на животину и людей порчу наводил, а после их же и пользовал”.
Свекор на это и говорит: “По моему разумению, никто вашего знахаря из могилы не откапывал. Не иначе его сама земля не принимает, вот он с досады и встает по ночам, да путников к себе заманивает, а может, и грызет тех, кто в руки попадется!».
Токмо он так-то сказал, как мертвяк закорежился весь, зубами заскрежетал страшно, а после глаза открыл и говорит с эдаким нутряным похрипом: “Истинную правду ты говоришь, прохожий человек: не принимает меня мать сыра-земля по грехам моим великим! Да токмо ничего дурного я людям уж боле не делаю: видно, так Бог дал! Иной раз разве скотинку какую задеру иль бо покойника скушаю, потому вовсе без этого мне нельзя – тоже ведь питание требуется. И тебе, сам ведаешь, худого не сотворил: накормил, напоил и спать уложил! А что напугал, за то прости. Но не коптиться мне никак не можно – черви одолеют!”
Панкратий не растерялся и интересуется: “А сколь же ты будешь, такой-сякой, по свету гулять? Не пора ли тебе совсем помереть?”
– Я и сам бы рад, – отвечает колдун, – но закопали-то меня за церковной оградой, пожалели, ироды, места на погосте. А там земля больно нехорошая, болотистая, очень мне не по сердцу. Вот, коли вы меня, добрые люди, на освященной земле схороните, дак я, может, и успокоюсь. А вам за таковую услугу открою, где перед смертью деньги спрятал.
Посовещались Панкраий и мужик промеж собой и решили, что раз такое дело, отчего и не помочь покойнику. Согласились, значит. Вот воржец-то и показал им, где у него деньги схоронены: они у него в холстину были завернуты, да под застреху заткнуты. А немного и денег оказалось.
Как гроши поделили поровну, сколотил свекор из сосновых досок гроб, положили они в него мертвого колдуна и оттащили вдвоем на погост. Здесь, пока деревенские-то не проснулись, скоро и схоронили его, повернув в домовине ничью.
Этих мертвяков все ночью хоронят. Куда лицом схоронишь, туда под землей и пойдет: кверху лицом – наверх выйдет, а ничью – дак в пекло прямо угодит и колобродить по белу свету да добрых людей стращать уж не сможет.
Панкратий предлагал для верности промеж лопаток кол осиновый вбить, да товарищ его не решился на эдакое дело, убоялся видно – ну как власти прознают! А свекру не больно-то надо: не его, чай, деревня. Он и не настаивал. Но после стороной слыхал от кого-то, будто мертвый колдун не вовсе упокоился, и долго еще по ночам показывался, покуда не погнил весь.
А деньги Панкратий домой так и не донес – кабак на пути случился. Видно, так Бог дал!»
Вообще, свекор Панкратий Демьяныч был любимейшим персонажем рассказов бабы Люды и представал в них в самых разных, зачастую противоречивых, ипостасях: то как неутомимый борец со всеразличной нечистью, то как «знающий человек», сам не чуждый общения с существами сверхъестественными, а иной раз – просто как «справный мужик», отличный только своим неутомимым трудолюбием и крайним простодушием.
Если ей верить, то с Панкратием с завидным постоянством случались всякие удивительные истории. Так он сумел как-то в заутреню Светлого воскресенья изловить шишигу – овинного домового, закрыв этого нечистика за некие шалости в подлазе, довелось ему побывать и в гостях у лешего и неволей послужить тому сколько-то дней, а один раз он едва ли не был собеседником самого св. Николая Мирликийского.
О сем последнем случае Людмила Тихоновна рассказывала так, что будто «разговевшись однова весьма обильно на Красную горку, решил он вздремнуть на печи. Тут, стало быть, и случилось ему видение: явился в светлых ризах старец и спрашивает: “Узнаешь ли ты меня, раб Божий Панкратий?”, а Панкратий, знамо дело, сразу понял, что перед ним сам святитель и чудотворец Николай-угодник – тот по облику был совсем таков, как его на иконах пишут. Вот святой Николай ему и объясняет, что один раз за земной век дозволяет Господь показать всякому человеку, каково праведным и грешным за гробом живется, а сам спрашивает свекра-то: “Что ты, раб Божий Панкратий, желаешь увидеть – рай иль-бо ад?” Панкратий ему ответствует, что он, мол, по грехам своим, в кущи райские попасть и не мечтает, а коли по заступничеству и попустительству Божьему попадет, дак тогда все путем и обозреет, и попросился у святителя на пекло адское взглянуть.
Ну что ж, сказано – сделано: повел его Николай-угодник в пропасть глубокую. Смотрит Панкратий, а в пропасти той пещер видимо-невидимо: в одной пещере грешников на раскаленных противнях поджаривают, в другой – кожу с них обдирают, в третьей – на крюки железные за ребра вешают, и так-то везде и чем дальше, тем страшнее делается. А в одной из пещер кипит котел смоляной, а в том котле, в той смоле кипучей его жена-покойница варится – стонет и плачет. Жена-то у него незадолго перед тем, на самый Крещенский сочельник, померла, а уж такая сварливая да злоязычная баба была, что ни приведи господи! Однако ж Панкратий любил ее и очень по смерти ее горевал, потому и стал просить святителя: “Будь милостив! Как ты есть угодник Божий, упроси Господа, пускай отпустит ее, хотя на время, а я, если что, заместо нее в котле посижу. Больно уж жалко мне ее, инда сил никаких нет смотреть, как она мучается!”.
Задумался святитель, а потом говорит: “Этого я допустить не могу, потому душа твоя, дела и помыслы на горних весах покуда не взвешены и не ведомо мне, пакостей ли ты больше натворил или чего еще, и в какую пещеру тебя определить надлежит. Однако есть другой способ: возьми гайтан от крестика нательного, да в котел к ней и опусти: коли вера в тебе сильна, то сумеешь вытянуть ее оттоль и тем спасти, а коли нет, дак не обессудь и пеняй только на себя”.
Панкратий эдак и сделал: наладился и накинул ей гайтан с крестиком на шею, да давай тянуть со всей мочи! Вовсе было вытащил женку, уж за волосья ее схватил, да она как гаркнет на него: “Совсем меня удавил, кобель поганый! И опять-то от тебя сивухой разит!” – гайтан и оборвался, и полетела грешница опять в смолу кипучую. “Не пожелала она, – сказал святой Николай, – и тут воздержать своего сердца: пускай же сидит в аду до трубного гласу!»
Глава 8
К счастью, проходило время, а вместе с ним уходили или несколько притуплялись, как тогда казалось Алексею, тревожившие его смутные чувства. Тем паче что последние, на редкость погожие летние дни совершенно не оставляли места для меланхолии.
Раза два друзья (уже все вместе) ходили по грибы в расположенную к западу от деревни светлую рощу с серебристо-янтарными корабельными соснами и редкими, почерневшими от старости, кондовыми морщинистыми дубами. Однажды Рузанов с Димкой вдвоем выбрались на рыбалку и наловили к завтраку жирной красноглазой плотвы и проворных ельцов; регулярно жарили шашлыки и, манкируя постом, предавались чревоугодию, вкупе с умеренными возлияниями; каждодневно плескались в мелководной, но прозрачной и прохладной, как горный ручей, Сабле. Одним словом, весьма активно занимались фактическим принятием наследства.
По вечерам же Алексей все больше времени проводил перед удивительной картиной, подолгу сидел рядом ней в задумчивости и неизменно находил все новые и новые ускользнувшие от него ранее подробности и детали пейзажа. Картина буквально завораживала его, он часами не мог оторваться от нее и даже порой впадал в некое подобие транса, ибо несколько раз, очнувшись утром, с удивлением обнаруживал себя не в постели, а сидящим на полу в позе лотоса все перед тем же творением неведомого А. Прохорова.
Впрочем, такое странное воздействие на него старинного пейзажа Рузанова не слишком беспокоило, ведь после этого он не чувствовал не только какой-либо усталости или душевной опустошенности, неизменно наваливавшихся на него прежде после пары бессонных ночей, но, напротив, ощущения безмятежного покоя и приятного умиротворения еще долго не оставляли его в течение дня. Так что, в конце концов, Алексей уверился, что картина оказывает на его психику сугубо положительное влияние.
Кроме того, по вечерам к ним на огонек попить чайку нередко заходила бабка Люда. Посещения эти были всем тем более приятны, что старуха знала превеликое множество разных баек, быличек и местных преданий, касающихся почему-то преимущественно различных родов нечистой силы, и охотно их вспоминала. Некоторые, наиболее характерные из них, Рузанов даже записал.
Однажды в какой-то из таких вечеров зашел разговор о покойниках, точнее – о различных связанных с ними суевериях. Скорняков со своим неизменным, все более раздражающим Алексея апломбом стал утверждать, что легенды о всяких там упырях и вампирах бытовали больше на Западе, для срединной же России они не характерны и даже вовсе здесь не встречаются. Алексей, не будучи большим знатоком народного фольклора, тем не менее, из чувства одного лишь противоречия немедленно стал апеллировать к Людмиле Тихоновне, за что и был вознагражден следующим рассказом. Рузанов постарался его записать со всеми свойственными старухе словесными оборотами и выражениями:
«Так что же, ведь в старые времена и у нас разное случалось.
Вот послушай-ка, что мне покойный свекор, Панкратий Демьяныч, рассказывал.
Он, как и деды его, крестьянствовал – на земле, значит, был. Но и на отхожие промыслы часто по окончании страды хаживал, к плотницкому ремеслу способности имел.
В тринадцатом годе возвращался он раз с приработков из Троицы. Дело было по осени, в октябре, – время, то есть, самое смурное и дождливое. Вот дошел он до одной деревни и в первом же дворе, что на отшибе стоял, попросился на ночлег. Мужик, который в избе той жил, показался свекру моему больно уж чернявым и страхолюдным, однако принял его радушно, ужином накормил, чаем напоил. Тут Панкратий и спрашивает, нельзя ли ему, дескать, одежу свою где просушить. Хозяин ему в ответ: “У меня баня с утра топлена, должно не простыла еще”.
Ладно. Пришли в баню. Баня – белая, видно, что мужик не из бедных, по тем временам многие еще и по черному топили. Панкратий скинул верхнее, постлал на каменку и говорит: “А что ж, хозяин, я, пожалуй, здесь и ночую, тут у тебя тепло и больно хорошо”. Тот: “Дак что ж, ночуй на здоровье, коли нравится”. Мужик ушел, а Панкратий лег на полок и немного погодя заснул.
Ладно, спит, стало быть. Вдруг посередь ночи точно торкнуло его что-то в бок. Поднялся, слышит: шебуршит будто кто за печкой. Запалил лучину, смотрит кругом: никого не видать. Глянул и за каменку – и там пусто. Что за притча! Посмотрел в кожух, да так и обомлел: мертвяк там, за ноги подвешенный, коптится! Ну, будто окорок какой. Ажно усох уж и почернел весь от жару и дыму.
Тут, слышь, свекра-то ужас такой пронял, что он, как был в исподнем, на двор выбежал, да и дернул по улице. Как опамятовал маленько, видит, в крайнем дому оконце светится, он – туда. Забежал в сени, дрожит весь. Хозяин вышел, спрашивает, что, дескать, стряслось, а Панкратий и слова со страху вымолвить не может, токмо трясется. Ну, хозяин-то смекнул, что дело серьезное, вынес ему водки и опять пытает: с чего-де, ты, мил-человек, по ночам в таком виде бегаешь, да честных людей пугаешь? Тогда токмо Панкратий рассказал, как ночевал он в бане у богатого мужика с другого краю деревни, как увидал в кожухе мертвяка, кверху ногами подвешенного. Непременно, говорит, это он нашего брата прохожего режет, да и коптит после в бане-то.
Мужик на это отвечает, что он, дескать, двор, о котором речь идет, знает и хозяина того, что прежде знахарем слыл, звали так-то и так-то, да токмо он с год уж как помер, в бане угорел, а изба, почитай, с прошлого лета пустая стоит. Не иначе, говорит, поблазнилось тебе, мил-человек. Однако согласился вместе с Панкратием туда сходить и все на месте проверить.
Взяли они про всякий случай ружье, приходят к тому дому и видят: свету в окне не наблюдается, но дверь не заперта. Входят, значит; запалили свечу, мужик-то и глядит, что изба и впрямь будто жилая: все чисто, подметено, а на столе самовар еще теплый. Говорит Панкратию: “И взаправду неладно что-то. Нешто поселился кто из лихих людей. Пойдем теперь в бане пошукаем”.
Хорошо, пошли в баню. И там все, как Панкратий сказывал: лучина в светце еще теплится, каменка протоплена, а на ней одежа его сохнет. Осмотрели все кругом – нет никого, а в трубу заглянуть боятся, один другого вперед подталкивает. Тут свекор-то возьми и перекрестись: как загудело что-то в каменке, как заухало! И в тот же миг выскочила из печи агромадная крыса и порскнула куда-то под полок. Глянули они в кожух, а там – пусто, одна веревка из трубы свисает… Вон как!
Покуда гадали, что дале делать, светать стало, петухи запели. Тут они оба, свекор-то и мужик тот, приободрились и осмелели. Известное дело: коли петух прокричал, – нечистая сила всякую власть теряет. Вернулись они в избу, глядь, а мертвяк уж на столе под образами задернутыми лежит, не шелохнется, весь черный от коптения, ровно дубленый, и руки на груди сложены, а когти-то на пальцах – большущие, блескучие, вовсе как медвежачьи.
Мужик тотчас признал в покойнике помершего год назад знахаря и очень тому дивился. “Мы ведь, – говорит, – честь честью его схоронили, с отпеванием и молебствием за счет обчества, потому он бобылем жил и денег после него никаких не нашли. Какой же злодей его из могилы выкопал?” А Панкратий враз смекнул, что дело тут нечисто, и давай у мужика пытать: не баловал ли покойник при жизни какой черномазией, не знался ли с шуликиными? Мужик в ответ: “По правде сказать, был он прямой злокозненный воржец. Оно, конечно, какой знахарь с нечистым не путается? Им без этого не можно ни скотину вылечить, ни человеку хворь заговорить. Да только баяли, что покойник сам допреж на животину и людей порчу наводил, а после их же и пользовал”.
Свекор на это и говорит: “По моему разумению, никто вашего знахаря из могилы не откапывал. Не иначе его сама земля не принимает, вот он с досады и встает по ночам, да путников к себе заманивает, а может, и грызет тех, кто в руки попадется!».
Токмо он так-то сказал, как мертвяк закорежился весь, зубами заскрежетал страшно, а после глаза открыл и говорит с эдаким нутряным похрипом: “Истинную правду ты говоришь, прохожий человек: не принимает меня мать сыра-земля по грехам моим великим! Да токмо ничего дурного я людям уж боле не делаю: видно, так Бог дал! Иной раз разве скотинку какую задеру иль бо покойника скушаю, потому вовсе без этого мне нельзя – тоже ведь питание требуется. И тебе, сам ведаешь, худого не сотворил: накормил, напоил и спать уложил! А что напугал, за то прости. Но не коптиться мне никак не можно – черви одолеют!”
Панкратий не растерялся и интересуется: “А сколь же ты будешь, такой-сякой, по свету гулять? Не пора ли тебе совсем помереть?”
– Я и сам бы рад, – отвечает колдун, – но закопали-то меня за церковной оградой, пожалели, ироды, места на погосте. А там земля больно нехорошая, болотистая, очень мне не по сердцу. Вот, коли вы меня, добрые люди, на освященной земле схороните, дак я, может, и успокоюсь. А вам за таковую услугу открою, где перед смертью деньги спрятал.
Посовещались Панкраий и мужик промеж собой и решили, что раз такое дело, отчего и не помочь покойнику. Согласились, значит. Вот воржец-то и показал им, где у него деньги схоронены: они у него в холстину были завернуты, да под застреху заткнуты. А немного и денег оказалось.
Как гроши поделили поровну, сколотил свекор из сосновых досок гроб, положили они в него мертвого колдуна и оттащили вдвоем на погост. Здесь, пока деревенские-то не проснулись, скоро и схоронили его, повернув в домовине ничью.
Этих мертвяков все ночью хоронят. Куда лицом схоронишь, туда под землей и пойдет: кверху лицом – наверх выйдет, а ничью – дак в пекло прямо угодит и колобродить по белу свету да добрых людей стращать уж не сможет.
Панкратий предлагал для верности промеж лопаток кол осиновый вбить, да товарищ его не решился на эдакое дело, убоялся видно – ну как власти прознают! А свекру не больно-то надо: не его, чай, деревня. Он и не настаивал. Но после стороной слыхал от кого-то, будто мертвый колдун не вовсе упокоился, и долго еще по ночам показывался, покуда не погнил весь.
А деньги Панкратий домой так и не донес – кабак на пути случился. Видно, так Бог дал!»
Вообще, свекор Панкратий Демьяныч был любимейшим персонажем рассказов бабы Люды и представал в них в самых разных, зачастую противоречивых, ипостасях: то как неутомимый борец со всеразличной нечистью, то как «знающий человек», сам не чуждый общения с существами сверхъестественными, а иной раз – просто как «справный мужик», отличный только своим неутомимым трудолюбием и крайним простодушием.
Если ей верить, то с Панкратием с завидным постоянством случались всякие удивительные истории. Так он сумел как-то в заутреню Светлого воскресенья изловить шишигу – овинного домового, закрыв этого нечистика за некие шалости в подлазе, довелось ему побывать и в гостях у лешего и неволей послужить тому сколько-то дней, а один раз он едва ли не был собеседником самого св. Николая Мирликийского.
О сем последнем случае Людмила Тихоновна рассказывала так, что будто «разговевшись однова весьма обильно на Красную горку, решил он вздремнуть на печи. Тут, стало быть, и случилось ему видение: явился в светлых ризах старец и спрашивает: “Узнаешь ли ты меня, раб Божий Панкратий?”, а Панкратий, знамо дело, сразу понял, что перед ним сам святитель и чудотворец Николай-угодник – тот по облику был совсем таков, как его на иконах пишут. Вот святой Николай ему и объясняет, что один раз за земной век дозволяет Господь показать всякому человеку, каково праведным и грешным за гробом живется, а сам спрашивает свекра-то: “Что ты, раб Божий Панкратий, желаешь увидеть – рай иль-бо ад?” Панкратий ему ответствует, что он, мол, по грехам своим, в кущи райские попасть и не мечтает, а коли по заступничеству и попустительству Божьему попадет, дак тогда все путем и обозреет, и попросился у святителя на пекло адское взглянуть.
Ну что ж, сказано – сделано: повел его Николай-угодник в пропасть глубокую. Смотрит Панкратий, а в пропасти той пещер видимо-невидимо: в одной пещере грешников на раскаленных противнях поджаривают, в другой – кожу с них обдирают, в третьей – на крюки железные за ребра вешают, и так-то везде и чем дальше, тем страшнее делается. А в одной из пещер кипит котел смоляной, а в том котле, в той смоле кипучей его жена-покойница варится – стонет и плачет. Жена-то у него незадолго перед тем, на самый Крещенский сочельник, померла, а уж такая сварливая да злоязычная баба была, что ни приведи господи! Однако ж Панкратий любил ее и очень по смерти ее горевал, потому и стал просить святителя: “Будь милостив! Как ты есть угодник Божий, упроси Господа, пускай отпустит ее, хотя на время, а я, если что, заместо нее в котле посижу. Больно уж жалко мне ее, инда сил никаких нет смотреть, как она мучается!”.
Задумался святитель, а потом говорит: “Этого я допустить не могу, потому душа твоя, дела и помыслы на горних весах покуда не взвешены и не ведомо мне, пакостей ли ты больше натворил или чего еще, и в какую пещеру тебя определить надлежит. Однако есть другой способ: возьми гайтан от крестика нательного, да в котел к ней и опусти: коли вера в тебе сильна, то сумеешь вытянуть ее оттоль и тем спасти, а коли нет, дак не обессудь и пеняй только на себя”.
Панкратий эдак и сделал: наладился и накинул ей гайтан с крестиком на шею, да давай тянуть со всей мочи! Вовсе было вытащил женку, уж за волосья ее схватил, да она как гаркнет на него: “Совсем меня удавил, кобель поганый! И опять-то от тебя сивухой разит!” – гайтан и оборвался, и полетела грешница опять в смолу кипучую. “Не пожелала она, – сказал святой Николай, – и тут воздержать своего сердца: пускай же сидит в аду до трубного гласу!»
Глава 8
БАНЯ И ЧЕРТОВЩИНА
В пятницу Алексей решил наконец протопить баню и как следует попариться.
В этих целях он встал около девяти утра (обычно друзья просыпались не раньше одиннадцати, если исключить день утренней рыбалки), наносил воды в котел и древнюю корытообразную чугунную ванну, что стояла в помывочной, после чего с некоторым трудом растопил каменку, дрова в которой первоначально все не хотели почему-то как следует разгораться, и наколол еще березовых чурбаков, так как по опыту знал, что топить эту баню придется часа три с гаком, периодически подливая воды в выкипающий котел, пока каменка прогреется настолько, что ее можно будет закрыть.
Где-то ближе к полудню, когда можно было уже заваривать чай и совершать прочие священнодействия, Алексей сбегал к бабке Люде и предупредил ее, что он с друзьями, вероятнее всего, закончит париться не раньше пяти часов, тогда пусть и приходит (в силу возраста старушка уже не выносила сильного пара, а к этому времени баня как раз еще останется горячей, но не жаркой). Людмила Тихоновна пообещала явиться не ранее указанного срока и, сняв со стены на кухне два пучка каких-то засушенных растений, наказала Рузанову непременно употребить их при заваривании чая, а равно и при запарке веников.
Последние Рузанов обнаружил на вышке-чердаке над баней. При этом здесь были, кроме обыкновенных березовых, еще и дубовые, черемуховые, с добавлением веток можжевельника (как париться этой колючей гадостью, Алексей даже представлять на стал) и еще какие-то, которые он определить по виду и запаху не смог.
Запарив пару дубовых и пару березовых веников, Алексей окатил лавку и полок кипятком, побрызгал по углам заранее приготовленным мятным отваром и пошел кричать Скорнякова с Гурьевой, которые не замедлили явиться, увешанные полотенцами, уже в банных шапочках, с необходимой закуской и выпивкой.
В первый пар пошли все втроем. Поддавать не пришлось – выдержав не более пяти минут, они все вместе дернули в реку и, медленно ползя обратно, решили, что парилку стоит слегка проветрить, чтобы пар был посуше, а пока следует передохнуть. Только Танька еще на пару минут сбегала погреться, а потом вновь отправилась освежиться на речку.
Рузанов в бане последнее время предпочитал пить чай на травах, а к спиртному в такой ситуации относился отрицательно, Димка же, тот, напротив, принадлежал к более распространенной группе банщиков, которые полагают, что «после бани – укради, но выпей».
Вот и сейчас он вольготно расположился за столом в предбаннике и немедленно махнул один за другим пару стаканов ярославской настойки. Потом цапнул со стола снятый Татьяной перед парилкой изящный золотой нательный крестик, который висел почем-то не на обычной цепочке, а на довольно длинном ремешке плетеной кожи, и, небрежно вертя его в руках, с глупой улыбкой сообщил Рузанову:
– Знаешь, Леш, я ведь развестись решил. Хватит на два дома жить, пора, так сказать, оформить наши с Танькой отношения законным образом. А как еще? И Танька согласна. Любит она меня! Сильно любит!
Рузанов не нашелся, что сказать, и только развел руками.
Скорняков же удовлетворенно икнул и, не замечая внезапно потяжелевшего, напряженного взгляда Рузанова, поинтересовался, доверительно понизив голос:
– Леха, слушай! Скажи как другу, куда ты тогда, в девяносто девятом, исчез? Ведь почти два года про тебя ни слуху ни духу не было. Как в воду канул. Поговаривали, будто ты чуть ли не в психушку загремел. Мол, расстроил горячительными напитками ум и ага. Правда?
– Врут.
– Я так и думал, – кивнул Димка, бросив крестик обратно на стол и вновь берясь за бутылку, – но помню, зашибал ты тогда нехило…
В это время как раз вернулась с речки Гурьева и, критически осмотрев мужчин, заявила, что сейчас в парилку пойдет с Алексеем, Димке же рано еще, пусть-де лучше сбегает на речку да хмель смоет, а то, не ровен час, удар хватит. Рузанов, понятное дело, не возражал. Скорняков тоже, по-видимому, отнесся к женским капризам с пониманием и, опоясавшись полотенцем, поводя мускулистыми плечами, зашагал к реке.
Как только они вошли в парилку, Татьяна тотчас сбросила с себя простыню, в которую до того была укутана, постелила ее на полок и легла сама. Алексей невольно опять залюбовался: длинноногая, с густыми рассыпанными по плечам темно-каштановыми волосами, небольшими упругими грудями, да еще и окутанная знойным парным маревом, она походила на молодую ведьму. Повернув голову, Таня с усмешкой глянула на него невероятно черными из-за расширенных зрачков глазами:
– Ну, банщик, что на зад мой уставился? Парить-то будешь?
– Это мы мигом, мамзель! Не сумлевайтесь и не извольте беспокоиться! – Рузанов зачерпнул ковшиком из дубовой корчаги, в которой были запарены веники, и плеснул на каменку: от мощного потока обжигающего воздуха ему самому пришлось на некоторое время присесть на корточки; чуть-чуть переждав, он медленно поднялся, достал два веника и начал круговыми движениями разгонять горячий воздух по всей парной; Танька застонала от наслаждения, говорить она уже ничего не могла. Помахав над нею вениками, Алексей принялся хлестать ее короткими ударами по всему телу, прикладывая веник не более чем на секунду. Она выдержала дольше, чем он предполагал, и даже перевернулась один раз на спину, но вскоре, пронзительно взвизгнув, скатилась с полка и выскочила наружу.
Рузанов и сам изрядно взмок, поэтому последовал за ней, но в речку не побежал, а ограничился обливанием из корыта.
Скорняков уже вновь сидел в предбаннике и потягивал пивко, вероятно, ради полирующего эффекта или для более обильного потоотделения. Глаза у него, однако, были совсем не посоловевшие, и взгляд вполне осмысленный и острый. Алексей тут же поволок и его в парилку.
До пяти часов друзья успели еще несколько раз попариться, сбегать на речку, вдоволь напиться чаю и наслушаться глубоких мыслей Димки, который в одно горло выхлебал поллитра и бутылки три-четыре крепкого ярославского пива. Короче говоря, когда пришла бабка Люда, Рузанову ничего другого не оставалось, как только извиниться и пообещать ей завтра с утра истопить баню еще раз, ибо к ее появлению Скорняков безмятежно спал на диванчике в предбаннике, на толчки и уговоры не реагировал, а дотащить его до дому, даже вдвоем с Танькой, было совершенно немыслимо.
Надо отдать Людмиле Тихоновне должное – к случившемуся казусу она отнеслась с максимальным пониманием, уважительно глянула на широко раскинувшегося на кушетке и храпевшего словно целый полковой оркестр иерихонских труб Скорнякова и, попросив Алексея, чтобы банька была готова к одиннадцати утра, засеменила обратно через огород.
После ее ухода Рузанов с Татьяной, как-то не сговариваясь, многозначительно поглядели друг на друга и, даже не одеваясь, только прихватив шмотки с собой, припустили в избу.
Предварительно Алексей захлопнул дверь в баню, чтобы Димку ночью совсем не пожрали комары, но свет выключать не стал, рассудив, что, очнувшись в темноте, тот может и не найти на столе единственную оставшуюся бутылку пива и загнется в похмельных корчах.
Начали они прямо на терраске, так что, можно сказать, занялись любовью на глазах у всей деревни, коли она не была бы почти безлюдна.
Уже стало смеркаться, когда они перебрались в избу и, наскоро перекусив и взбодрившись прабабкиной настойкой, полезли на печь. Через некоторое время на лежанке им показалось тесновато (потолок нависал слишком низко и мешал разнообразию поз), и они перебрались на топчан, который хотя и был поуже, зато возможностей кувыркаться на нем было значительно больше.
Алексей не запомнил, в котором часу они утомились, но заснули они прямо там, на топчане, тесно прижавшись друг к другу и обнявшись, дабы не свалиться на пол. Точнее, первой заснула Татьяна, а Рузанов еще долго смотрел на ее точеный и странно бледный в струящемся из окошка лунном свете профиль и думал, что из всех женщин, которых ему довелось знать раньше, эта самая желанная и что такой у него больше, наверное, уже никогда не будет. Именно в тот момент, сквозь подступающую дремоту, он вдруг с удивительной ясностью осознал, что эта женщина должна принадлежать только ему и никому другому. Он понял, что, в противном случае, самая черная ревность источит его душу и никогда уже не даст ей покоя.
Засыпая с этими мыслями, Алексей слышал, как где-то за печью неумолчно и громко, словно надрываясь, пел сверчок.
Субботнее утро наступило для Рузанова в девять тридцать. Именно в это время он проснулся, наконец разбуженный уже давно доносившимися со двора радостными петушиными воплями. Голова почему-то гудела, словно с перепою. Смутно припоминая, что ночью ему снились какие-то жуткие и томительно-тревожные кошмары, он, осторожно выскользнув из-под Тани, сбегал на задний мост (заодно подсыпав зерна курам), потом забросил часть своей одежды на печку, дабы на случай внезапного появления Димки было очевидно, что ночевал он именно там, и отправился на кухню варить кофе. Несмотря на распространившийся по комнате кофейный аромат, Таня и не думала просыпаться. Алексей решил ее пока не будить и, накинув на плечи ветровку, пошел проведать Скорнякова и заодно исполнить данное вчера бабке Люде обещание растопить баню.
Для этого, прежде всего, надо было опять наносить воды и на этот подвиг он как раз и вознамерился сподвигнуть Димку, ибо для окончательного отрезвления физический труд – незаменимая вещь. Кроме того, Алексей подумал, что у Скорнякова это должно было получиться значительно быстрее, чем у него: прошлый раз он сам видел, как тот играючи тащил от колодца по два полных ведра в каждой руке, а до речки было еще ближе, чем до колодца.
Уже около бани Рузанов почуял неладное: дверь была распахнута, пустой предбанник встретил его гудящим писком комариных полчищ. Он заглянул в парилку, думая, что Димка мог спрятаться там от утренней прохлады и кусачих насекомых, но и там его не было.
Алексей вышел обратно на крылечко и только тогда заметил, что рядом с ним на земле стоит та самая последняя бутылка пива, правда уже пустая, и почему-то его удочка, аккуратно прислоненная к бревенчатой стене. Подняв бутылку, он обнаружил, что донышко у нее отбито, а зазубренные края измазаны чем-то красным, очень похожим на кровь, словно ею кого-то шандарахнули по башке. Хотя, конечно, более здраво было предположить, что Димка сам исхитрился раскокать эту бутылку, да еще и порезаться при этом.
В этих целях он встал около девяти утра (обычно друзья просыпались не раньше одиннадцати, если исключить день утренней рыбалки), наносил воды в котел и древнюю корытообразную чугунную ванну, что стояла в помывочной, после чего с некоторым трудом растопил каменку, дрова в которой первоначально все не хотели почему-то как следует разгораться, и наколол еще березовых чурбаков, так как по опыту знал, что топить эту баню придется часа три с гаком, периодически подливая воды в выкипающий котел, пока каменка прогреется настолько, что ее можно будет закрыть.
Где-то ближе к полудню, когда можно было уже заваривать чай и совершать прочие священнодействия, Алексей сбегал к бабке Люде и предупредил ее, что он с друзьями, вероятнее всего, закончит париться не раньше пяти часов, тогда пусть и приходит (в силу возраста старушка уже не выносила сильного пара, а к этому времени баня как раз еще останется горячей, но не жаркой). Людмила Тихоновна пообещала явиться не ранее указанного срока и, сняв со стены на кухне два пучка каких-то засушенных растений, наказала Рузанову непременно употребить их при заваривании чая, а равно и при запарке веников.
Последние Рузанов обнаружил на вышке-чердаке над баней. При этом здесь были, кроме обыкновенных березовых, еще и дубовые, черемуховые, с добавлением веток можжевельника (как париться этой колючей гадостью, Алексей даже представлять на стал) и еще какие-то, которые он определить по виду и запаху не смог.
Запарив пару дубовых и пару березовых веников, Алексей окатил лавку и полок кипятком, побрызгал по углам заранее приготовленным мятным отваром и пошел кричать Скорнякова с Гурьевой, которые не замедлили явиться, увешанные полотенцами, уже в банных шапочках, с необходимой закуской и выпивкой.
В первый пар пошли все втроем. Поддавать не пришлось – выдержав не более пяти минут, они все вместе дернули в реку и, медленно ползя обратно, решили, что парилку стоит слегка проветрить, чтобы пар был посуше, а пока следует передохнуть. Только Танька еще на пару минут сбегала погреться, а потом вновь отправилась освежиться на речку.
Рузанов в бане последнее время предпочитал пить чай на травах, а к спиртному в такой ситуации относился отрицательно, Димка же, тот, напротив, принадлежал к более распространенной группе банщиков, которые полагают, что «после бани – укради, но выпей».
Вот и сейчас он вольготно расположился за столом в предбаннике и немедленно махнул один за другим пару стаканов ярославской настойки. Потом цапнул со стола снятый Татьяной перед парилкой изящный золотой нательный крестик, который висел почем-то не на обычной цепочке, а на довольно длинном ремешке плетеной кожи, и, небрежно вертя его в руках, с глупой улыбкой сообщил Рузанову:
– Знаешь, Леш, я ведь развестись решил. Хватит на два дома жить, пора, так сказать, оформить наши с Танькой отношения законным образом. А как еще? И Танька согласна. Любит она меня! Сильно любит!
Рузанов не нашелся, что сказать, и только развел руками.
Скорняков же удовлетворенно икнул и, не замечая внезапно потяжелевшего, напряженного взгляда Рузанова, поинтересовался, доверительно понизив голос:
– Леха, слушай! Скажи как другу, куда ты тогда, в девяносто девятом, исчез? Ведь почти два года про тебя ни слуху ни духу не было. Как в воду канул. Поговаривали, будто ты чуть ли не в психушку загремел. Мол, расстроил горячительными напитками ум и ага. Правда?
– Врут.
– Я так и думал, – кивнул Димка, бросив крестик обратно на стол и вновь берясь за бутылку, – но помню, зашибал ты тогда нехило…
В это время как раз вернулась с речки Гурьева и, критически осмотрев мужчин, заявила, что сейчас в парилку пойдет с Алексеем, Димке же рано еще, пусть-де лучше сбегает на речку да хмель смоет, а то, не ровен час, удар хватит. Рузанов, понятное дело, не возражал. Скорняков тоже, по-видимому, отнесся к женским капризам с пониманием и, опоясавшись полотенцем, поводя мускулистыми плечами, зашагал к реке.
Как только они вошли в парилку, Татьяна тотчас сбросила с себя простыню, в которую до того была укутана, постелила ее на полок и легла сама. Алексей невольно опять залюбовался: длинноногая, с густыми рассыпанными по плечам темно-каштановыми волосами, небольшими упругими грудями, да еще и окутанная знойным парным маревом, она походила на молодую ведьму. Повернув голову, Таня с усмешкой глянула на него невероятно черными из-за расширенных зрачков глазами:
– Ну, банщик, что на зад мой уставился? Парить-то будешь?
– Это мы мигом, мамзель! Не сумлевайтесь и не извольте беспокоиться! – Рузанов зачерпнул ковшиком из дубовой корчаги, в которой были запарены веники, и плеснул на каменку: от мощного потока обжигающего воздуха ему самому пришлось на некоторое время присесть на корточки; чуть-чуть переждав, он медленно поднялся, достал два веника и начал круговыми движениями разгонять горячий воздух по всей парной; Танька застонала от наслаждения, говорить она уже ничего не могла. Помахав над нею вениками, Алексей принялся хлестать ее короткими ударами по всему телу, прикладывая веник не более чем на секунду. Она выдержала дольше, чем он предполагал, и даже перевернулась один раз на спину, но вскоре, пронзительно взвизгнув, скатилась с полка и выскочила наружу.
Рузанов и сам изрядно взмок, поэтому последовал за ней, но в речку не побежал, а ограничился обливанием из корыта.
Скорняков уже вновь сидел в предбаннике и потягивал пивко, вероятно, ради полирующего эффекта или для более обильного потоотделения. Глаза у него, однако, были совсем не посоловевшие, и взгляд вполне осмысленный и острый. Алексей тут же поволок и его в парилку.
До пяти часов друзья успели еще несколько раз попариться, сбегать на речку, вдоволь напиться чаю и наслушаться глубоких мыслей Димки, который в одно горло выхлебал поллитра и бутылки три-четыре крепкого ярославского пива. Короче говоря, когда пришла бабка Люда, Рузанову ничего другого не оставалось, как только извиниться и пообещать ей завтра с утра истопить баню еще раз, ибо к ее появлению Скорняков безмятежно спал на диванчике в предбаннике, на толчки и уговоры не реагировал, а дотащить его до дому, даже вдвоем с Танькой, было совершенно немыслимо.
Надо отдать Людмиле Тихоновне должное – к случившемуся казусу она отнеслась с максимальным пониманием, уважительно глянула на широко раскинувшегося на кушетке и храпевшего словно целый полковой оркестр иерихонских труб Скорнякова и, попросив Алексея, чтобы банька была готова к одиннадцати утра, засеменила обратно через огород.
После ее ухода Рузанов с Татьяной, как-то не сговариваясь, многозначительно поглядели друг на друга и, даже не одеваясь, только прихватив шмотки с собой, припустили в избу.
Предварительно Алексей захлопнул дверь в баню, чтобы Димку ночью совсем не пожрали комары, но свет выключать не стал, рассудив, что, очнувшись в темноте, тот может и не найти на столе единственную оставшуюся бутылку пива и загнется в похмельных корчах.
Начали они прямо на терраске, так что, можно сказать, занялись любовью на глазах у всей деревни, коли она не была бы почти безлюдна.
Уже стало смеркаться, когда они перебрались в избу и, наскоро перекусив и взбодрившись прабабкиной настойкой, полезли на печь. Через некоторое время на лежанке им показалось тесновато (потолок нависал слишком низко и мешал разнообразию поз), и они перебрались на топчан, который хотя и был поуже, зато возможностей кувыркаться на нем было значительно больше.
Алексей не запомнил, в котором часу они утомились, но заснули они прямо там, на топчане, тесно прижавшись друг к другу и обнявшись, дабы не свалиться на пол. Точнее, первой заснула Татьяна, а Рузанов еще долго смотрел на ее точеный и странно бледный в струящемся из окошка лунном свете профиль и думал, что из всех женщин, которых ему довелось знать раньше, эта самая желанная и что такой у него больше, наверное, уже никогда не будет. Именно в тот момент, сквозь подступающую дремоту, он вдруг с удивительной ясностью осознал, что эта женщина должна принадлежать только ему и никому другому. Он понял, что, в противном случае, самая черная ревность источит его душу и никогда уже не даст ей покоя.
Засыпая с этими мыслями, Алексей слышал, как где-то за печью неумолчно и громко, словно надрываясь, пел сверчок.
Субботнее утро наступило для Рузанова в девять тридцать. Именно в это время он проснулся, наконец разбуженный уже давно доносившимися со двора радостными петушиными воплями. Голова почему-то гудела, словно с перепою. Смутно припоминая, что ночью ему снились какие-то жуткие и томительно-тревожные кошмары, он, осторожно выскользнув из-под Тани, сбегал на задний мост (заодно подсыпав зерна курам), потом забросил часть своей одежды на печку, дабы на случай внезапного появления Димки было очевидно, что ночевал он именно там, и отправился на кухню варить кофе. Несмотря на распространившийся по комнате кофейный аромат, Таня и не думала просыпаться. Алексей решил ее пока не будить и, накинув на плечи ветровку, пошел проведать Скорнякова и заодно исполнить данное вчера бабке Люде обещание растопить баню.
Для этого, прежде всего, надо было опять наносить воды и на этот подвиг он как раз и вознамерился сподвигнуть Димку, ибо для окончательного отрезвления физический труд – незаменимая вещь. Кроме того, Алексей подумал, что у Скорнякова это должно было получиться значительно быстрее, чем у него: прошлый раз он сам видел, как тот играючи тащил от колодца по два полных ведра в каждой руке, а до речки было еще ближе, чем до колодца.
Уже около бани Рузанов почуял неладное: дверь была распахнута, пустой предбанник встретил его гудящим писком комариных полчищ. Он заглянул в парилку, думая, что Димка мог спрятаться там от утренней прохлады и кусачих насекомых, но и там его не было.
Алексей вышел обратно на крылечко и только тогда заметил, что рядом с ним на земле стоит та самая последняя бутылка пива, правда уже пустая, и почему-то его удочка, аккуратно прислоненная к бревенчатой стене. Подняв бутылку, он обнаружил, что донышко у нее отбито, а зазубренные края измазаны чем-то красным, очень похожим на кровь, словно ею кого-то шандарахнули по башке. Хотя, конечно, более здраво было предположить, что Димка сам исхитрился раскокать эту бутылку, да еще и порезаться при этом.