— Спасибо, — отвечал Хорнблауэр. Он не собирался ронять свое достоинство, спрашивая, что же за неожиданность ему уготована. Он мог подождать — тем более, что видел тендер уже на полпути к люггеру.
   Испанец не торопился открывать секрет. Он явно наслаждался, предвкушая неизбежное изумление англичанина. Он указал на некоторые особенности в оснастке люггера; он представил Хорнблауэру своих офицеров; он обсудил достоинства команды — почти вся она, как и на «Нативидаде», состояла из индейцев. Наконец Хорнблауэр победил — испанец не мог долее ждать его вопроса.
   — Не будете ли вы так любезны пройти сюда, сударь? — спросил он, и повел Хорнблауэра на бак. Здесь, прикованный цепями к рымболтам, в ручных и ножных кандалах стоял Эль Супремо.
   Он был в лохмотьях, полуголый, борода и волосы всклокочены. Рядом с ним на палубе лежали его испражнения.
   — Насколько мне известно, — сказал испанский капитан, — вы уже имели удовольствие встречать Его Превосходительство дона Хулиана Мария де Езус де Альварадо и Монтесума, именующего себя Всевышним?
   По Эль Супремо не заметно было, чтоб его смутила насмешка.
   — Мне и впрямь уже представляли капитана Хорнблауэра, — сказал он величественно. — Он трудился для меня много и предано. Надеюсь, вы в добром здравии, капитан?
   — Спасибо, сударь, — ответил Хорнблауэр. Даже в цепях Эль Супремо держался с тем же безупречным достоинством, изумлявшим Хорнблауэра много недель назад.
   — Я тоже, — сказал он, — так здоров, как только могу пожелать. Для меня источник постоянного удовлетворения — видеть, как успешно продвигаются мои дела.
   На палубе появился чернокожий слуга с чашками на подносе, следом другой с двумя стульями. Хорнблауэр, по приглашению хозяина сел, радуясь такой возможности, потому что ноги у него подгибались. Шоколада ему не хотелось. Испанский капитан шумно отхлебнул. Эль Супремо следил за ним, не отрываясь. На лице его промелькнуло голодное выражение, губы увлажнились и зачмокали, глаза блеснули. Он протянул руки, но в следующую секунду вновь стал спокойным и невозмутимым.
   — Надеюсь, шоколад пришелся вам по душе, господа, — сказал он. — Я заказал его специально для вас. Я сам давно утратил вкус к шоколаду.
   — Оно и к лучшему, — сказал испанский капитан. Он громко захохотал и снова отпил, причмокивая губами.
   Эль Супремо, не обращая на него внимания, повернулся к Хорнблауэру.
   — Вы видите, я ношу эти цепи, — сказал он, — такова причуда, моя и моих слуг. Надеюсь, вы согласны, что они мне весьма к лицу?
   — Д-да, сударь, — запинаясь, выговорил Хорнблауэр.
   — Мы направляемся в Панаму, где я взойду на трон мира. Они говорят о повешеньи; они говорят, что на бастионе цитадели меня ожидает виселица. Таково будет обрамление моего золотого трона. Золотым будет этот трон, украшенный алмазными звездами и большой бирюзовой луной. С него я явлю миру дальнейшие свои повеления.
   Испанский капитан снова гоготнул. Эль Супремо стоял, величественно держа цепи, а солнце безжалостно пекло его всклокоченную голову.
   Испанец, загораживая рот рукой, сказал Хорнблауэру:
   — Он не долго пробудет в этом настроении. Я вижу признаки скорой перемены. Я чрезвычайно счастлив, что вам представится возможность увидеть его и в другом состоянии.
   — Солнце с каждым днем становится все величественнее, — продолжал Эль Супремо. — Оно прекрасно и жестоко, как я. Оно убивает… убивает… убивает, как убивало людей, которых я выставлял под его лучи — когда это было? И Монтесума умер, умер сотни лет тому назад, и все его потомки кроме меня. Я остался один. Эрнандес умер, но не солнце убило его. Они повесили его, истекающего кровью от ран. Они повесили его в моем городе Сан Сальвадор, и когда его вешали, он до конца призывал имя Эль Супремо. Они вешали мужчин и вешали женщин, длинными рядами в Сан Сальвадоре. Лишь Эль Супремо остался, чтоб править миром со своего золотого трона! Своего трона! Своего трона!
   Теперь Эль Супремо озирался по сторонам. Он зазвенел цепями и уставился на них. На лице его вдруг проступило смятение — он что-то осознал.
   — Цепи! Это цепи!
   Он закричал и завыл. Он дико смеялся, потом плакал и ругался, он бросился на палубу и зубами вцепился в цепи. Слов его было уже не разобрать. Он корчился и истекал слюной.
   — Занятно, не правда ли? — спросил испанский капитан. — Иногда он кричит и бьется по двадцать четыре часа кряду.
   — Нет! — Хорнблауэр вскочил, со стуком уронив стул. Он чувствовал, что его сейчас стошнит. Испанец видел его бледное лицо и трясущиеся губы, и не пытался скрыть свое удовольствие.
   Но Хорнблауэр не мог дать волю кипевшему в его душе возмущению. Он понимал, что на таком суденышке сумасшедшего нельзя не приковать к палубе, а совесть напоминала ему, что сам он безропотно наблюдал, как Эль Супремо мучает людей. Омерзительно, что испанцы выставили безумца на посмешище, но в английской истории можно найти немало подобных примеров. Одного из величайших английских писателей и видного церковного деятеля в придачу, показывали за деньги, когда тот впал в старческое слабоумие. Хорнблауэр видел лишь одно возможное возражение.
   — Вы повесите сумасшедшего? — спросил он. — Не дав ему возможности примириться с Богом? Испанец пожал плечами.
   — Мятежников вешают. Ваше Превосходительство знает это не хуже меня.
   Хорнблауэр это знал. Других доводов у него не было. Он сбился на невнятное бормотание, отчаянно презирая себя за это. Он окончательно уронил себя в собственных глазах. Единственное, что ему оставалось: хотя бы не до конца уронить себя в глазах зрителей. Он взял себя в руки, чувствуя, что фальшь в его голосе очевидна всем и каждому.
   — Я должен горячо поблагодарить вас, сударь, — сказал он, — за возможность наблюдать чрезвычайно занимательное зрелище. А теперь, еще раз вас благодарю, но боюсь, что мне пора с сожалением откланяться. Кажется, задул легкий ветерок.
   С усилием расправив плечи, он перелез через борт и опустился на кормовое сиденье тендера. Лишь с большим усилием он приказал отваливать и весь обратный путь просидел молчаливый и мрачный. Буш, Джерард и леди Барбара смотрели, как он поднялся на палубу. Лицо у него было, как у покойника. Он посмотрел вокруг, ничего не видя и не слыша, и поспешил вниз, спрятать свое отчаяние от посторонних глаз. Он даже всхлипнул, зарывшись лицом в койку, и только потом овладел собой и обозвал себя жалким глупцом. Но прошли дни, прежде чем он снова стал похож на живого человека, и все это время он одиноко просидел в каюте, не в силах присоединиться к веселому сборищу на шканцах, чья беспечная болтовня доносилась до него в световой люк.
   Он жестоко ругал себя за глупость, корил, что расклеился от вида преступного безумца, следующего навстречу вполне заслуженному наказанию.


XXII


   Теплым лунным вечером лейтенант Буш беседовал с леди Барбарой у гакаборта. Первый раз он оказался с ней тет-а-тет, да и то по случайности. Знай он, что так получится, постарался бы улизнуть, но сейчас беседа доставляла ему такое наслаждение, что он не испытывал и тени смущения. Он сидел, обхватив колени, на груде набитых пенькой подушек, которые сделал для леди Барбары Гаррисон. Леди Барбара откинулась на стульчике. «Лидия» мягко вздымалась и падала под тихую музыку волн и пение такелажа. Белые паруся поблескивали в лунном свете, над головой на удивление ярко сверкали звезды. Сидя под тропической луной рядом с молодой женщиной, всякий разумный человек стал бы говорить о себе, но Буш говорил о другом.
   — Да, мэм, — говорил Буш. — Он — как Нельсон. Он нервный, как Нельсон, и по той же самой причине. Он все время думает — вы бы удивились, мэм, если б узнали, как много он думает.
   — Мне кажется, я бы не удивилась, — сказала леди Барбара.
   — Это потому, что вы тоже думаете, мэм. Это мы, тупицы, удивляемся. У него больше мозгов, чем у нас всех, вместе взятых, исключая вас, мэм. Он жутко умный, уверяю вас.
   — Охотно вам верю.
   — Из всех из нас он лучший моряк, мэм, а что до навигации — Кристэл в сравнении с ним просто дурак.
   — Да?
   — Конечно, он иногда со мной резковат, да и с другими тоже, но поверьте, мэм, это вполне естественно. Я знаю, сколько у него забот, а он ведь слабый, как и Нельсон. Я иногда тревожусь за него.
   — Вы в нем души не чаете.
   — Души не чаю? — Стойкая английская натура Буша воспротивилась этому сентиментальному выражению. Он рассмеялся немного смущенно. — Раз вы так говорите, может и правда. Никогда не думал, что я его люблю. Привязался я к нему, это да.
   — Это я и хотела сказать.
   — Матросы его боготворят. Они за него в огонь и в воду, что хошь сделают. Посмотрите, сколько он совершил за это плаванье, а порка даже не каждую неделю, мэм. Этим-то он и похож на Нельсона. Они любят его не за то, что он говорит или делает, а просто за то, что он такой.
   — Он по-своему красив, — сказала леди Барбара. Все-таки она была женщина.
   — Наверно, мэм, коли вы об этом заговорили. Но это неважно: будь он уродлив, как смертный грех, нам было бы все равно.
   — Конечно.
   — Но он робок, мэм. Он не догадывается, какой он умный. Вот что меня в нем удивляет. Вы мне не поверите, мэм, но он верит в себя не больше, чем я в себя. Даже меньше, мэм.
   — Как странно! — сказала леди Барбара. Она привыкла к самоуверенности своих братьев, вождей нелюбящих и нелюбимых, однако замечание ее было продиктовано простой вежливостью — это вовсе не было для нее странным.
   — Посмотрите, мэм, — вполголоса сказал Буш. На палубу вышел Хорнблауэр. Они видели его лицо, бледное в лунном свете. Он посмотрел по сторонам, проверяя, все ли в порядке на судне, и они отчетливо читали муку на его лице. Он выглядел совершенно потерянным.
   — Хотел бы я знать, — сказал Буш, после того как Хорнблауэр вновь удалился в одиночество своей каюты, — что эти черти на люггере сделали с ним или сказали ему. Хукер — он был в тендере — рассказывал, что на палубе кто-то выл, как безумный. Черти бездушные! Я думаю, это еще какое-то их гнусное зверство. Вы сами видели, как это его расстроило.
   — Да, — мягко сказала леди Барбара.
   — Я был бы вам так благодарен, мэм, если бы вы попробовали немного его развеселить, прошу прощения, мэм. Думаю, его надо немного отвлечь. Думаю, вы бы могли, уж извините меня, мэм.
   — Я попытаюсь, — сказала леди Барбара, — но я не думаю, чтоб мне удалось то, что не удалось вам. Капитан Хорнблауэр никогда не обращал на меня особого внимания, мистер Буш.
   Однако приглашение пообедать с леди Барбарой, которое Геба передала через Полвила, подоспело вовремя: Хорнблауэр как раз пытался побороть приступ черной тоски. Он прочел записку так же внимательно, как леди Барбара ее писала — а писала она умно и с расчетом. Сперва леди Барбара мило извинялась, что посмела оторвать его от работы. Затем говорилось, что леди Барбара узнала от Буша, что «Лидия» вскорости пересечет экватор. По мнению леди Барбары, это событие заслуживает скромного торжества. Если капитан Хорнблауэр доставит леди Барбаре удовольствие, отобедав с ней и укажет, кого еще из офицеров пригласить, леди Барбара будет очень рада. Хорнблауэр написал в ответ, что капитан Хорнблауэр с радостью принимает любезное приглашение леди Барбары и надеется, что леди Барбара сама пригласит, кого пожелает.
   Но его радость от возвращения в общество омрачалась. Хорнблауэр всегда был беден, а в то время, когда снаряжал «Лидию» и вовсе ума приложить не мог, где раздобыть денег — надо было обеспечить Марии сносное существование. В результате он не смог прилично обмундироваться, а спустя несколько месяцев одежда его окончательно пришла в упадок. Все сюртуки были латанные-перелатанные. Все треуголки пришли в негодность. Латунный блеск эполетов выдавал то обстоятельство, что при рождении они были покрыты лишь тонкой позолотой. У него не было ни бриджей, ни чулок, в которых не стыдно показаться на людях; некогда белые шейные платки заскорузли, и уже никто не принял бы их за шелковые. Только шпага «стоимостью в пятьдесят гиней» сохраняла достойный вид, но ее-то никак нельзя было одеть на обед.
   Он сознавал, что его белые парусиновые штаны, пошитые на борту «Лидии», мало походят на те модные наряды, которые привыкла видеть леди Барбара. Он выглядел оборванцем и чувствовал себя оборванцем, и, разглядывая себя в крохотное зеркальце, не сомневался, что покажется леди Барбаре смешным. В каштановых кудрявых волосах мелькала седина, и, поправляя пробор, он с ужасом заметил розовую кожу — залысина росла неимоверно быстро. Он с отвращением разглядывал себя, в зеркало, чувствуя в то же время, что охотно отдал бы руку или оставшиеся волосы за орден и ленту, чтобы пустить пыль в глаза леди Барбаре. Но и это было бы тщетно — леди Барбара с детства вращалась среди кавалеров Чертополоха и Подвязки — орденов, о которых он не смел даже и мечтать.
   Он едва не послал леди Барбаре записку с отказом придти на обед, однако тут же представил себе последствия: передумав в последний момент, он даст Полвилу понять, что сделал это, осознав свою нищету, и Полвил посмеется над ним (и его нищетой). Он пошел обедать, и в отместку сидел во главе стола насупленный, молчаливый, отравляя всем удовольствие и сводя на нет любую попытку завести разговор. Так что вся затея началась неудачно. Мщение было довольно жалкое, но Хорнблауэр получал некоторое удовлетворение, видя, как леди Барбара с тревогой глядит на него через стол. Под конец его лишили и этой радости. Леди Барбара вдруг улыбнулась, заговорила легко и чарующе, и навела Буша на разговор о Трафальгаре, рассказ о котором на памяти Хорнблауэра выслушивала по меньшей мере дважды.
   Разговор сделался общим, затем оживленным. Джерард не стерпел, что говорит один Буш, и встрял с историей, как в бытность работорговцем участвовал в стычке с алжирским корсаром у мыса Спартель. Этого плоть и кровь Хорнблауэра вынести не смогли. Он вступил в беседу, а безыскусный вопрос леди Барбары о сэре Эдварде Пелью и вовсе развязал ему язык — Хорнблауэр служил у Пелью мичманом и лейтенантом и гордился этим. Только к концу обеда он взял себя в руки и отклонил, после тоста за здоровье короля, предложенный леди Барбарой роббер. Уж это-то, решил он произведет на нее впечатление. Во всяком случае, на офицеров это впечатление произвело — Буш и Джерард обменялись изумленными взглядами, услышав, что капитан отказывается сыграть в вист. Вернувшись в каюту, он слышал сквозь переборку отголоски шумной игры в «двадцать одно», которую леди Барбара предложила взамен. Он почти желал быть сейчас вместе с ними, хотя всегда почитал «двадцать одно» игрой для умственно неполноценных.
   И все же обед достиг поставленной цели. Теперь Хорнблауэр мог на палубе встречаться с леди Барбарой глазами. Он даже мог говорить с ней, обсуждать состояние нескольких еще не выздоровевших раненых, а после первых утренних бесед ему стало легко говорить с ней душными вечерами и волшебными тропическими ночами, когда «Лидия» мягко скользила по спокойному океану. Он смирился со своими потрепанными сюртуками и бесформенными штанами, он забыл, что некогда лелеял постыдное намерение до конца плаванья запереть леди Барбару в каюте. Теперь в его памяти реже вставали мучительные картины прошлого: прикованный к палубе Эль Супремо, умирающий Гэлбрейт, распростертое на окровавленных досках маленькое безголовое тело Клэя. А когда эти воспоминания поблекли, исчез и повод упрекать себя в трусости.
   То были и впрямь счастливые дни. Жизнь «Лидии» шла заведенным чередом, словно часовой механизм. Почти постоянно дул свежий ветер, иногда он крепчал, внося в их жизнь приятное разнообразие. Бесконечная вереница золотых дней ни разу не нарушалась штормом, и казалось — до пятидесяти градусов южной широты еще невероятно далеко; можно было наслаждаться неувядающим блаженством, невзирая на предупреждения, которые несли инструментальные замеры: каждый полдень солнце оказывалось все ниже, и каждую полночь все выше вставал Южный Крест.
   Они сдружились в те божественные вечера, когда кильватерная струя казалась длинным огненным хвостом на слабо светящемся море. Они научились говорить друг с другом без конца. Она рассказывала о легкомысленных нравах вице-королевского двора в Дублине, об интригах, которые плелись вокруг генерал-губернатора Индии, о том, как нищие французские эмигранты ставят на место гордых своей мошной железных магнатов с севера, о чудачествах лорда Байрона и тупости герцогов крови; а Хорнблауэр научился слушать и не завидовать.
   Он, в свой черед, рассказывал о месяцах блокады, о штормах близ неприютного бискайского побережья, о том, как Пелью провел свой фрегат в самую полосу прибоя и потопил «Друа-де-лём» с двумя тысячами человек на борту, тяготах, жестокостях и лишениях, об однообразной и многотрудной жизни, столь же диковинной для нее, сколь диковинной была для него жизнь, о которой рассказывала она. Подавив смущение и стыд, он поведал ей о своих чаяниях, которые, он знал, покажутся ей наивными, как детская мечта о деревянной лошадке — о двух тысячах фунтов призовых денег, достаточных, он считал, чтоб просуществовать на половинное жалованье, о нескольких акрах земли, домике, полках и полках книг.
   И все же она слушала его без улыбки, и даже легкая зависть читалась на ее освещенном луною лице: ибо ее чаяния были куда более расплывчатые и гораздо менее осуществимые. Она едва ли знала, чего хочет, но точно знала — чего бы то ни было она может добиться, только заарканив мужа. То, что графская дочь завидует нищему капитану, трогало Хорнблауэра неимоверно; это льстило ему, и в то же время его огорчало, что леди Барбара должна кому-нибудь в чем-нибудь завидовать.
   Они говорили о книгах и о поэзии. Хорнблауэр защищал честь классической школы, восходившей ко дням королевы Анны, от варваров, возглавивших мятеж и с упоением крушивших все и всяческие устои. Она слушала его спокойно, даже с одобрением, когда он говорил о Гиббоне (которым искренно восхищался), о Джонсоне и Свифте, когда цитировал Поупа и Грэя, но она одобряла и разрушителей. Был такой безумец, Вордсворт, о чьих революционных воззрениях на литературу Хорнблауэр не мог слушать без содрогания; но леди Барбара что-то в нем находила. Она легонько огорошила Хорнблауэра, объявив Грэя провозвестником этой же школы. Она цитировала Кэмпбела и этого средневекового новатора Скотта. Она добилась, что Хорнблауэр нехотя одобрил новомодную поэму «Рассказ старого моряка», хотя он твердо стоял на своем убеждении, что единственное ее достоинство заключено в содержании, и Поуп бы куда лучше изложил тот же сюжет героическими двустишиями — особенно если б Поупу помогал кто-нибудь, лучше знакомый с морской практикой и навигацией, чем этот хваленый Колдридж.
   Леди Барбара иногда дивилась, что флотский офицер проявляет такой живой интерес к литературе, но она училась быстро. Не все капитаны так одинаковы, как это представляется со стороны. От Буша, от Джерарда и Кристэла, да и от самого Хорнблауэра она узнала о капитанах, которые писали греческие элегии, о капитанах, которые украшали свои каюты мраморными статуями, вывезенными с греческих островов, капитанах, которые классифицировали морских моллюсков и переписывались с Кювье — были и такие. Но были и другие — капитаны, обожавшие смотреть, как девятихвостая кошка спускает с человека кожу, капитаны, которые каждую ночь напивались до беспамятства и в припадке белой горячки устраивали на корабле переполох, капитаны, которые морили свою команду голодом, и капитаны, которые каждый час, днем и ночью, приказывали свистать всех наверх. И тем не менее она была убеждена, что Хорнблауэр — выдающийся представитель сословия, малоуважаемого людьми сухопутными.
   Она с самого прибытия на корабль находила общество Хорнблауэра приятным. Теперь они пристрастились друг к другу, как два наркомана, и, оказавшись порознь, испытывали смутное беспокойство. Путешествие было однообразным, и привычки складывались быстро. Так, у них вошло в привычку обмениваться улыбками, встречаясь утром на шканцах — и улыбки эти освещались воспоминаниями о памятной им одним беседе. У Хорнблауэра вошло в привычку обсуждать с ней проделанный путь после полуденных замеров солнца, а потом вместе пить кофе у гакаборта. Главным же их обыкновением было встречаться на закате, никогда заранее не сговариваясь, и в праздности проводить время за разговором, который возникал как бы из ничего и причудливо расцветал под волшебным светом звезд, пока с едва ли осознаваемой неохотой они, далеко заполночь, не расходились по своим каютам.
   Иногда они сидели молча, без слов наблюдая, как кружат меж звезд мачты, и мысли их текли в одном русле, так что заговоривший первым вторил мыслям собеседника. И рука леди Барбары, как у всякой здоровой молодой женщины, лежала там, где ее легко можно было коснуться. Мужчины часто брали ее за руку, когда ей этого не хотелось, на лондонских балах и на приемах у генерал-губернатора, но сейчас, даже сознавая, как неосторожно поощрять малейшую физическую близость в плаванье, которое продлится еще месяц, она опрометчиво шла на риск, не стараясь вникнуть в свои мотивы. Но Хорнблауэр, казалось, не замечал ее руки. Она видела его бестревожное лицо, обращенное к звездам, вспоминала тот вечер, когда, разговаривая с Бушем, увидела муку на этом лице, и радовалась, поздравляя себя с тем, что произвела в нем такую перемену.
   Эта счастливая пора длилась несколько недель. «Лидия» упорно неслась на юг, вечера стали прохладными, синее небо посерело, и после многих ясных недель первый дождь оросил палубу «Лидии». Западный ветер становился все более пронизывающим, так что леди Барбаре, чтобы сидеть на палубе, приходилось кутаться в плащ. Вечера у гакаборта пришли к неминуемому концу. «Лидия» неслась, подгоняемая свежим ветром, становилось все холоднее, хотя в южном полушарии стояло лето. Впервые в жизни леди Барбара увидела Хорнблауэра в дождевике и зюйдвестке, и подумала, что, как ни странно, этот ужасный наряд ему к лицу. Временами он неспешно заходил в каюту — раскрасневшийся от ветра, с блестящими глазами, — и она чувствовала, что пульс ее учащается.
   Она знала, что это глупо. Она говорила себе, что слабость ее объяснима: Хорнблауэр — единственный хоть сколько-нибудь образованный и начитанный человек на борту «Лидии», а тесно общаясь на протяжении четырех месяцев, она неизбежно должна была либо полюбить, либо возненавидеть его. Поскольку ненависть ей чужда, любовь была неминуема. Она говорила себе, что, как только вернется в цивилизованное общество и увидит Хорнблауэра в привычной для себя обстановке, почти изгладившейся из памяти за долгие месяцы, он потеряет для нее всякую привлекательность.
   Она напоминала себе, что на корабле все видится в неверной перспективе. Соленая свинина и соленая говядина, хлеб с жучками и сушеные бобы, стакан лимонного сока два раза в неделю — томительное однообразие. При такой жизни всякий пустяк раздувается до неимоверных размеров. Как зубная боль исчезает, стоит отвлечься на что-нибудь серьезное, так и сердечная боль пройдет, вытесненная другими заботами. Все это было очень разумно и справедливо, но, как ни странно, отнюдь не приносило облегчения.
   Они достигли области западных пассатов. С каждым днем ветер ревел все яростнее, с каждым днем волны вздымались все выше. «Лидия» неслась все быстрее; временами от полудня до полудня она делала по двести сорок морских миль. Случались дни, когда леди Барбара лежала, держась за койку, а Геба (она так и не научилась переносить качку), подвывала, лежа на палубе и даже в одеяле стуча от холода зубами. Огонь не разводили, ничего не готовили, а корабль стенал, словно церковный орган.
   В самой южной точке их путешествия мыс Горн показал, что не зря слывет непредсказуемым. Проснувшись однажды утром, леди Барбара почувствовала, что корабль опять качается более или менее упорядоченно. Вскоре постучал Полвил с известием от капитана, что сегодня леди Барбара может, если захочет, воспользоваться сносной погодой и выйти подышать на палубу. Она увидела синее и ясное небо. Было холодно, и она с удовольствием закуталась в предложенный Джерардом шерстяной сюртук. Штормовой ветер сменился свежим бризом, и «Лидия», накренясь под всеми парусами до бом-брамселей, весело бежала вперед. Сияло яркое солнце. Какой радостью было снова пройтись по палубе! Если и могла быть радость большая, так это выпить чашку горячего дымящегося кофе, который принес на шканцы улыбающийся Полвил. Была щемящая радость в том, чтобы после зловонной духоты каюты наполнить легкие свежим воздухом. Она поймала взгляд Хорнблауэра, и они обменялись счастливыми улыбками. Развешанные на просушку матросские рубахи и штаны, казалось, жестикулировали, помахивая в искрящемся воздухе тысячами счастливых рук и ног.
   Мыс Горн подарил им лишь одно ясное утро; еще до полудня солнце спряталось за облако, ветер снова задул сильнее, с наветренной стороны наползли густые черные тучи и быстро заволокли небо.
   — Уберите бом-брамсели, мистер Буш, — прокричал Хорнблауэр, нахмурясь. — Леди Барбара, боюсь, вам придется вернуться в вашу каюту.
   Шторм с яростным визгом налетел на них еще до того, как леди Барбара успела укрыться в каюте. До вечера они неслись на фордевинд, а вечером леди Барбара определила по движениям судна (таким она стала заправским моряком), что Хорнблауэр вынужден был лечь в дрейф. Тридцать шесть часов лежала «Лидия» в дрейфе, а небеса вокруг нее рвались в клочья. Успокаивала только мысль, что дрейфуют они к востоку, в нужном направлении. Леди Барбаре трудно было поверить, что кому-либо удавалось обогнуть мыс Горн с запада на восток. Это помогло ей согласиться с Хорнблауэром, что в недалеком будущем, не позднее как сразу по заключении общего мира, все человечество встанет с требованием прорыть канал через Панамский перешеек. Пока же оставалось ждать счастливого дня, когда они достигнут острова Св. Елены и отъедятся свежим мясом, овощами и даже — совсем уж невообразимо — молоком и фруктами.