Страница:
— Вы убедитесь, — сказал Любушко, — что эти ощущения, а также подъем работоспособности будут длительными, стойкими. Но это не все. Дальнейшие исследования наших ученых показали, что в словах Мичурина о «яблоке жизни» содержался более глубокий смысл. В растениях содержатся не только фитонциды, но еще и особые вещества, с помощью которых можно влиять на деятельность коры головного мозга, на те отделы нервной системы, которые руководят работой внутренних органов человека. У нас есть все основания утверждать, что это яблоко, при постоянном употреблении, поможет продлить человеческую жизнь, преодолеть, задержать на длительный срок процессы старения. Еще немного, и мы усилим это поразительное свойство плода в несколько раз. Не так далек день, когда яблоко это появится в ваших садах, товарищи алтайцы, и в ваших, товарищи саратовцы, в Сибири, на Дальнем Востоке и станет народным плодом.
— Название, название сорта, Павел Ефимович? — спросило сразу несколько голосов.
— Труд нашего коллектива, — отвечал Любушко, — и его результат — это частица той великой борьбы за счастье и долголетие трудового человечества, которую возглавляет наша Родина. Я назвал это яблоко « Рубиновая звезда» — в честь кремлевских звезд, что, светят всему человечеству, как символ жизни и мира…
— А сейчас, друзья, прошу извинить меня, — закончил академик, поднимаясь. — Я на время оставлю вас. Хлопот — полон рот. Олег Константинович! Вверяю гостей до вечера вашему попечению.
Любушко поднялся к себе, на второй этаж, намереваясь просмотреть за рабочим столом корреспонденцию, которая шла сюда со всех концов Союза и из-за рубежа. Он снял пиджак и повесил его на спинку стула. В это время в дверь постучались.
— Кто? — нахмурясь, крикнул Любушко (он не любил, чтобы ему мешали в послеобеденные часы).
— Я, Павел Ехвимович! — раздался голос деда Савчука.
— Ну, заходи. Ты что?
— Павел Ехвимович, хто це с усами, в очках?
— Это, Иван Иванович, дорогой гость: болгарский профессор, ученый…
— А он по якой части?
— По болезням растений. А что?
Дед Савчук огляделся по сторонам и, нагнувшись к академику, таинственно зашептал:
— Сдается мне, Павел Ехвимович, что страшный це человек, дюже страшный… Что хотите робите: бейте меня, старого дурня, по лысине, но скажу вам — не наш це человек.
— Да ты, Иван Иванович, лишнего за обедом хватил? — засмеялся Любушко.
— Ни, не смейтесь, Павел Ехвимович! Не пьян я, — серьезно сказал Савчук. — Вы приглядитесь: глаза у него якись мертвы. Це страшный человек, чую я!..
— Ладно, ладно, Иван Иванович, иди отдохни, мне почту просмотреть надо! — и Любушко ласково выпроводил старика.
…Иван Иванович после разговора с академиком вышел несколько сконфуженный. Он долго колебался, прежде чем высказать Любушко свои подозрения, и теперь в сотый раз переспрашивал себя: обознался? Да нетрудно и обознаться — сколько лет минуло! А память, наперекор всему, настойчиво восстанавливала: перед ним картины прошлого.
В начале Отечественной войны, когда гитлеровское «лихо» надвинулось на Строгановку, дед Савчук, запрягши пару коней, вместе с сыном Григорием пытался выскочить из глубокой вражеской петли, охватившей весь юг. Нелегко было на восьмом десятке покидать родные, обжитые места, однако Иван Иванович оставаться не хотел ни за что, не желал класть голову в фашистское ярмо. Но в дороге взрывом авиабомбы разбило его бричку, коням перебило ноги. Дед бросил все и двинулся пешком, но и впереди оказались гитлеровцы. Неволей пришлось возвращаться назад.
Потянулись для деда дни гитлеровской оккупации, полные горя и тревожной тоски. Арест угрожал ему ежечасно, слишком популярно было в Присивашье его имя. И все же дед Савчук не сидел, сложа руки. Не раз укрывал он у себя военнопленных, бежавших из фашистских лагерей смерти. Ночью, выведя на берег Сиваша, указывал им путь на Крым, давал направление тайными бродами к партизанам. Первым он отправил туда сына Григория. А днями дед сидел один в пустой хате, прислушивался, тосковал.
— Как загуркотыть за окном машина, — рассказывал потом Иван Иванович, — то думаю: це уже за мною, це смерть моя…
Опасения деда оправдались. Полицай из местных иуд выдал-таки деда. Савчука арестовали и увезли в Симферополь, а оттуда, по каким-то неизвестным деду соображениям, отправили в самый страшный из крымских застенков — керченское гестапо.
От неминучей смерти спас деда десант советских войск в Керчь под новый, 1942-й год. А когда наши войска вторично оставили город, Савчук не мог уйти с ними. В жесточайшей горячке и беспамятстве лежал он в хате знакомого колхозника под Керчью.
Оправившись, дед сам «подался до партизан», в крымские горы. Воевал он неплохо, об этом свидетельствовал второй полученный им орден — Отечественной войны.
О днях пребывания в гестапо дед Савчук рассказывать не любил. «Дюже мучили, измывались», — говорил он только, прикрывая глаза рукой. Но память у него была цепкая, он хорошо запомнил звериные хари фашистов, лютовавших над ним. Особенно запомнилось ему лицо одного офицера, который присутствовал на допросах. Он сам не спрашивал ничего, не бил, только делал пальцем знак — когда пытать. И навсегда врезался в память деду Савчуку его взгляд…
Засунув руки в карманы, опустив голову на грудь, дед брел по аллее, глубоко погруженный в свои думы.
— Он? Да нет, Павел Ехвимович говорит: быть того не может! Профессор? А глаза, глаза?
И вновь перед ним вставала маска гестаповца. Усы отпустить можно, но глаза не заменишь. Нет, не выжил еще из ума дед Савчук, не отшибло у него память!
Приняв, видимо, какое-то окончательное решение, дед Савчук тряхнул головой и быстро зашагал к себе, на виноградник.
Глава VII
Глава VIII
— Название, название сорта, Павел Ефимович? — спросило сразу несколько голосов.
— Труд нашего коллектива, — отвечал Любушко, — и его результат — это частица той великой борьбы за счастье и долголетие трудового человечества, которую возглавляет наша Родина. Я назвал это яблоко « Рубиновая звезда» — в честь кремлевских звезд, что, светят всему человечеству, как символ жизни и мира…
— А сейчас, друзья, прошу извинить меня, — закончил академик, поднимаясь. — Я на время оставлю вас. Хлопот — полон рот. Олег Константинович! Вверяю гостей до вечера вашему попечению.
Любушко поднялся к себе, на второй этаж, намереваясь просмотреть за рабочим столом корреспонденцию, которая шла сюда со всех концов Союза и из-за рубежа. Он снял пиджак и повесил его на спинку стула. В это время в дверь постучались.
— Кто? — нахмурясь, крикнул Любушко (он не любил, чтобы ему мешали в послеобеденные часы).
— Я, Павел Ехвимович! — раздался голос деда Савчука.
— Ну, заходи. Ты что?
— Павел Ехвимович, хто це с усами, в очках?
— Это, Иван Иванович, дорогой гость: болгарский профессор, ученый…
— А он по якой части?
— По болезням растений. А что?
Дед Савчук огляделся по сторонам и, нагнувшись к академику, таинственно зашептал:
— Сдается мне, Павел Ехвимович, что страшный це человек, дюже страшный… Что хотите робите: бейте меня, старого дурня, по лысине, но скажу вам — не наш це человек.
— Да ты, Иван Иванович, лишнего за обедом хватил? — засмеялся Любушко.
— Ни, не смейтесь, Павел Ехвимович! Не пьян я, — серьезно сказал Савчук. — Вы приглядитесь: глаза у него якись мертвы. Це страшный человек, чую я!..
— Ладно, ладно, Иван Иванович, иди отдохни, мне почту просмотреть надо! — и Любушко ласково выпроводил старика.
…Иван Иванович после разговора с академиком вышел несколько сконфуженный. Он долго колебался, прежде чем высказать Любушко свои подозрения, и теперь в сотый раз переспрашивал себя: обознался? Да нетрудно и обознаться — сколько лет минуло! А память, наперекор всему, настойчиво восстанавливала: перед ним картины прошлого.
В начале Отечественной войны, когда гитлеровское «лихо» надвинулось на Строгановку, дед Савчук, запрягши пару коней, вместе с сыном Григорием пытался выскочить из глубокой вражеской петли, охватившей весь юг. Нелегко было на восьмом десятке покидать родные, обжитые места, однако Иван Иванович оставаться не хотел ни за что, не желал класть голову в фашистское ярмо. Но в дороге взрывом авиабомбы разбило его бричку, коням перебило ноги. Дед бросил все и двинулся пешком, но и впереди оказались гитлеровцы. Неволей пришлось возвращаться назад.
Потянулись для деда дни гитлеровской оккупации, полные горя и тревожной тоски. Арест угрожал ему ежечасно, слишком популярно было в Присивашье его имя. И все же дед Савчук не сидел, сложа руки. Не раз укрывал он у себя военнопленных, бежавших из фашистских лагерей смерти. Ночью, выведя на берег Сиваша, указывал им путь на Крым, давал направление тайными бродами к партизанам. Первым он отправил туда сына Григория. А днями дед сидел один в пустой хате, прислушивался, тосковал.
— Как загуркотыть за окном машина, — рассказывал потом Иван Иванович, — то думаю: це уже за мною, це смерть моя…
Опасения деда оправдались. Полицай из местных иуд выдал-таки деда. Савчука арестовали и увезли в Симферополь, а оттуда, по каким-то неизвестным деду соображениям, отправили в самый страшный из крымских застенков — керченское гестапо.
От неминучей смерти спас деда десант советских войск в Керчь под новый, 1942-й год. А когда наши войска вторично оставили город, Савчук не мог уйти с ними. В жесточайшей горячке и беспамятстве лежал он в хате знакомого колхозника под Керчью.
Оправившись, дед сам «подался до партизан», в крымские горы. Воевал он неплохо, об этом свидетельствовал второй полученный им орден — Отечественной войны.
О днях пребывания в гестапо дед Савчук рассказывать не любил. «Дюже мучили, измывались», — говорил он только, прикрывая глаза рукой. Но память у него была цепкая, он хорошо запомнил звериные хари фашистов, лютовавших над ним. Особенно запомнилось ему лицо одного офицера, который присутствовал на допросах. Он сам не спрашивал ничего, не бил, только делал пальцем знак — когда пытать. И навсегда врезался в память деду Савчуку его взгляд…
Засунув руки в карманы, опустив голову на грудь, дед брел по аллее, глубоко погруженный в свои думы.
— Он? Да нет, Павел Ехвимович говорит: быть того не может! Профессор? А глаза, глаза?
И вновь перед ним вставала маска гестаповца. Усы отпустить можно, но глаза не заменишь. Нет, не выжил еще из ума дед Савчук, не отшибло у него память!
Приняв, видимо, какое-то окончательное решение, дед Савчук тряхнул головой и быстро зашагал к себе, на виноградник.
Глава VII
ПОД ЮЖНЫМИ ЗВЕЗДАМИ
К вечеру зной спал. Вызвездило. Словно алмазы, раскатившиеся по темно-синему бархату, мерцали и переливались над головой радужными искрами крупные звезды юга. Меж ними тянулась затканная серебром кисея Млечного пути…
Хозяева и гости собрались на лужайке, в одном из любимых уголков академика. Здесь под яблонями стоял стол, охваченный полудужьем скамеек. В центре лужайки находилось мраморное изваяние Мичурина: он сидел на низеньком постаменте, близкий, как бы готовый принять участие в беседе, и задумчиво глядел на яблоко в руке.
Завязалась одна из бесед, которые очень любили сотрудники сада. Да и посетителям эти беседы запоминались надолго; тут говорили, обменивались мнениями, спорили, подчас очень горячо, о науке, искусстве, литературе, политике. Любушко шутя называл эти импровизированные собеседования «Вечерами на хуторе близ Сиваша».
На скамейках под яблонями расположились Любушко, Костров, несколько научных работников станции и гости, среди которых появилось новое лицо — сибиряк-мичуринец Боровских. В этот вечер разговор вновь и вновь возвращался к «Рубиновой звезде». Ветка, отягощенная плодами, свисала почти до стола, и даже в темноте казалось, что плоды светятся изнутри ровным рубиновым сиянием.
Алтайский садовод ладонью поддержал готовое упасть спелое яблоко и, вздохнув, признался:
— Едучи сюда, знал, что встречу замечательные вещи, но не думал, что увижу наяву, отведаю «молодильное яблоко».
— Ваше яблоко прекрасно, как ожившая сказка! — сказал сибиряк, обращаясь к Любушко.
— Что ж! — задорно заметил Костров. — Разве мало сказок уже стало былью? Обычно приводят в пример ковер-самолет. Таких параллелей можно привести множество — и более свежих: разве перо Жар-птицы не обернулось электрической лампочкой над столом Иванушки — крестьянского сына? Радиолокатор — это вылитый «Золотой петушок», а чудесное зеркальце, в котором можно видеть все, что делается за десятки верст — телевизор. Есть у нас теперь и могучая «разрыв-трава» народных сказаний — не только для обороны, но, прежде всего, для великих мирных дел. Почему же не быть у нас «молодильному яблоку» и «живой воде»?
— Да, неизбывна мечта человечества о вечной юности… — задумчиво произнес Любушко. — В самом деле, как вы считаете, товарищи: сколько должен жить человек?
— Я, Павел Ефимович, читал недавно в одной старое, книге об интересном случае, — сказал саратовский садовод Кудрин. — Дело было давно, во Франции. Шел по улице один кардинал и увидел старика лет восьмидесяти. Сидел он на пороге дома и горько плакал.
Кардинал его спрашивает: чего, мол, старичок, горюешь?
— Отец побил!
— Сколько ж твоему отцу лет?
— Сто тринадцать.
— А за что он тебя побил?
— За то, что я деду не поклонился.
Тут кардинал заинтересовался, зашел в дом и увидел деда. А тому, ни много, ни мало, было сто сорок три года!
— Да, — согласился Любушко, — в истории есть примеры исключительного долголетия. Но это были редкие исключения, музейные, так, сказать, случаи. А я говорю не о том, сколько может жить человек, а сколько должен.
— А вы как считаете? — раздались голоса.
— Иван Петрович Павлов считал, что физиологическая граница жизни человека никак не меньше ста лет. Мечников клал больше — 150–160 лет, а вот академик Богомолец удлинял этот срок даже до двухсот лет.
А сколько живет человек на самом деле? Много меньше. Дряхлость наступает преждевременно. Смерть настигает человека гораздо раньше, чем это биологически обусловлено. Особенно разителен этот контраст в странах капитала. Вот что говорит статистика: средняя продолжительность жизни трудового человека в латиноамериканских государствах составляет всего 32 года! Человек умирает в ту пору, которая должна быть порой расцвета его физических и духовных сил. В Соединенных Штатах ежегодно гибнет от недоедания до трехсот тысяч людей, а из-за отсутствия медицинской помощи — до полумиллиона. Ужасный счет, ужасные цифры!
У вас, вероятно, напрашивается вопрос: а как обстоит дело у нас, в Советском Союзе, в странах народной демократии? Вот вам другая статистика: только за первое десятилетие существования советской власти средняя продолжительность жизни в нашей стране увеличилась на 12 лет. А ведь в эти годы у нас еще только закладывался фундамент социалистического общества!
Вы знаете, что человек является у нас самым драгоценным капиталом. Государство, партия, всякий из нас заинтересованы в продлении жизни каждого советского человека. Одно из основных условий долгой жизни — разумный, свободный, творческий труд, ибо жизнь — это деятельность. Каждый у нас имеет права на такой труд и на отдых и полной мерой использует эти права. Поэтому в нашей стране и живет человек намного дольше, и по числу долголетних людей стоит она на первом месте в мире.
— Так долголетие, значит, прежде всего — социальная проблема? — спросил Боровских.
— Совершенно верно, дорогой товарищ, — подтвердил Любушко. — Однако, это не исключает необходимости содействовать долголетию человека мерами науки. Жизнь, которую мы с вами живем только раз, незаменимая, неповторимая для каждого, со всеми ее красками, героическими делами на благо Родины, с ее радостями, любовью, счастьем, должна быть еще более долгой. И передовая наука ставит своей первоочередной задачей продлить ее далеко за пределы самой глубокой естественной старости. Эта задача разрешима.
Вернемся к яблоку. Я уже говорил, что оно содержит особые вещества. В чем состоит их ценность? В частности, в том, что они обновляют и возбуждают деятельность капилляров — тончайших трубочек мозга, освобождают сосуды от извести, отлагающейся на их внутренних стенках. Тем самым снимаются явления склероза сосудов мозга и сердца. Соки яблока — это подлинный «элексир жизни», и действие их сказывается не только на центральной нервной системе, но и на всем организме в целом. Яблоко, конечно, не возвращает утраченной молодости, но в определенных социальных условиях дает значительный эффект и помогает человеку продлить годы на свою и общую пользу.
Виднейшие советские биологи и физиологи, в том числе профессор Алмазов, занимаются сейчас нашим яблоком.
…Это был именно тог разговор, которого так нетерпеливо ждал Кристев. Ему до сих пор не удавалось поговорить с Любушко наедине. Сад являлся своего рода «мичуринским университетом». Здесь в любое время года можно было встретить ученых, агрономов, студентов, работников совхозов, колхозных опытников-мичуринцев, и академик Любушко постоянно, за редкими исключениями, был окружен людьми. Поэтому тот, кого называли профессором Кристевым, теперь превратился в слух. Воспользовавшись паузой, он сказал:
— Разрешите, Павел Ефимович, задать вам один вопрос?
— Пожалуйста.
— К вам не поступало предложений из-за рубежа по поводу вашего открытия?
Любушко резко повернулся к спрашивавшему.
— Что вы подразумеваете, говоря «из-за рубежа»?
— Я имею в виду капиталистические страны.
На лице Любушко появилось странное выражение. Будь то днем, Кристев прочитал бы в нем некоторые нелестные для себя вещи. А если бы он мог предугадать реакцию, которую вызовет этот вопрос, то предпочел бы не задавать его вовсе.
Любушко отнесся к подозрениям деда Савчука не так легко, как показалось старику. Проводив в послеобеденный час Ивана Ивановича, академик долго сидел, не касаясь писем, в глубокой задумчивости, вспоминал, взвешивал, сопоставлял. Что он знал, в сущности, о черноусом госте? Пока — очень мало. Тот, кого называли профессором Кристевым, несомненно, был осведомлен в науке, которую представлял. Во всяком случае он казался таким своим собеседникам в саду, всем — кроме Любушко. В лице академика гость имел дело не с рядовым научным работником и не с опытником, а с человеком, обладавшим необычайно широкими и глубокими познаниями в области растениеводства. И Любушко, перебирая в памяти диалоги, имевшие место между ним и Кристевым в это утро, улавливал поверхностность в подготовке гостя, необъяснимые, на первый взгляд, пробелы в его научном багаже. В ином свете представал перед Любушко его настойчивый интерес к «Рубиновой звезде»…
Эти размышления привели к тому, что Любушко разбудил Твердохлеба, мирно похрапывавшего на диване в соседнем кабинете, и задал ему вопрос:
— Скажи-ка, Михаиле Платоныч, ты хорошо знаешь, кого привез ко мне?..
Сейчас, сидя на скамейке рядом с Кристевым, Любушко за несколько секунд перебрал все это в своей памяти. Вопрос Кристева, так странно прозвучавший в вечерней тишине, заставил академика насторожиться еще больше.
Он помолчал, как бы собираясь с мыслями. Потом сказал:
— Я не совсем понимаю вас, профессор.
— Я полагаю, — пояснил Кристев, — что и в том, другом лагере, должны найтись охотники заполучить секрет вашего яблока. Вам, вероятно, могли бы посулить славу, титул «благодетеля человечества», почетное членство многих академий, исключительные условия для работы, наконец, очень большие деньги…
— Невозможно желать условий лучших, чем те, которые я имею, — отвечал Любушко. — Что касается титулов, то вы знаете, как смотрим на это мы, люди науки. Знаем мы и цену их славе. Разрешите только полюбопытствовать: что вы подразумеваете под «очень большими» деньгами?
— Ну, скажем, миллион долларов.
— Постараюсь ответить. Для меня лично это слишком много. А для моих замыслов — мало. Поясню: имея неисчерпаемый кошелек, я покупал бы не вещи, а события.
— Теперь я вас не понимаю…
— Куда как просто. Подхожу, скажем, к карте и вижу в Ледовитом океане остров под названием Новая Земля. В эту перегородку упирается теплое течение Гольфстрим, и здесь его колоссальный запас тепла уходит без всякой пользы для человека в ледовую пустыню вокруг Северного полюса. Дело это? Не дело. Представим, что денег у меня куры не клюют. Я и затеваю срыть эту перегородку — тогда Гольфстрим пойдет вдоль берегов всей Азии, отеплит, изменит климат громадных пространств, откроет непочатый край для развития жизни. Но тут, конечно, каким-нибудь миллионом не отделаешься…
И правда: миллион показался вдруг собеседникам крохотным.
— Во-вторых, — продолжал Любушко, — было бы ошибкой приписывать всю честь создания «Рубиновой звезды» мне. Идея принадлежит нашему великому Мичурину. А я — работал не один и не в узком кругу специалистов. Ведь сам Мичурин подчеркивал, что создание новых растительных форм, украшающих и улучшающих человеческую жизнь, дело не одного только «старика Мичурина» и его последователей… Это — родное, кровное дело всех тех, кто работает для блага своей социалистической Родины, близкое дело всех тех, кто вправе жить все лучше и лучше. Успех — мой и коллектива станции — обусловлен прежде всего тем, что нам помогали тысячи мичуринцев и опытников-садоводов во всей стране, во всех ее концах. Я же всецело и глубоко удовлетворен сознанием, что здесь, выражаясь словами дедушки Крылова, «и моего хоть капля меду есть»…
— Так, значит, никакого секрета нет? — спросил ошеломленный Кристев.
— Вы удивляете меня, профессор! Ну, право же, ни малейшего. Повторяю: я считаю это коллективным творчеством. Наши друзья в странах народной демократии получат «Рубиновую звезду» и без миллиона. Еще в прошлом месяце к нам приезжали за сеянцами из Китая. Я уверен, что они примутся и расцветут на его освобожденной земле. Но я сомневаюсь, чтобы сейчас в Соединенных Штатах наше яблоко попало в руки тех, для кого предназначено. В этой стране люди, выращивающие яблоки, не имеют возможности есть их. А те, кто имеет возможность — три четверти урожая топят в море или обливают какой-нибудь пакостью, чтобы сохранить высокие цены. Там ведь нынче тон задают такие, с позволения сказать, «ученые мужи», — в голосе Любушко появились суровые ноты, — которые полагают, что, трудящемуся долголетие не надобно. Вон мальтузианец Пенделл открыто предлагает сократить население земли на семьсот миллионов человек… Все они, кто тешит себя несбыточными иллюзиями о мировом господстве, кто мнит себя хозяевами жизни — все эти Меллоны, Рокфеллеры, Вандербильты, вместе с их учеными холопами, рабы смерти, вот они кто…
— Воинствующие мертвецы! — вставил Костров. — В этом…
— Штраф, штраф, Олег Константинович! — закричали кругом.
На вечерах был заведен такой обычай: каждый перебивший оратора обязан был в свою очередь рассказать что-нибудь интересное. Жанр не ограничивался, это могли быть воспоминания, литературное произведение — свое или чужое, импровизация и так далее, но только нечто обязательно связанное с темой разговора.
— Что ж, пожалуй, — сказал Костров. — Поскольку речь зашла о двух науках и двух мирах, разрешите немного пофантазировать, заглянуть в будущее. Я расскажу небольшую фантастическую новеллу…
— Просим!
— Минуточку! — остановил Любушко, прислушиваясь. — Кажется, еще кто-то приехал.
Действительно, послышались приближающиеся шаги, чьи-то подошвы сочно похрустывали по песку дорожки, Кто именно идет, разглядеть было невозможно, только медленно, как на проявляемом негативе, обрисовывались очертания высокой фигуры в белом костюме.
— Везет нам сегодня на гостей! — заметил Костров.
Боровских щелкнул электрическим фонариком, и Любушко увидел профессора Алмазова.
— Ба! Савва Никитич! Ну, уважил!
Академик и профессор обнялись и расцеловались. Сидящие потеснились, чтобы дать Алмазову место.
— А я не один! — сказал Алмазов, усаживаясь. — Я к вам, Павел Ефимович, еще гостя привез.
— Любопытно знать, кого же?
В этот миг Алмазову крепко стиснули руку повыше локтя, и голос, принадлежавший, несомненно, майору Соболю, одним дыханием шепнул:
— Не называйте! И ничему не удивляйтесь!
Алмазов, с уст которого уже готово было слететь имя спутника, замялся:
— Позже узнаете сами… Хочу вас поинтриговать! Я его там поместил, где сам всегда останавливаюсь.
— Ладно! — согласился Любушко. — Товарищи, я профессора Алмазова не представляю. Нет, пожалуй, в Союзе человека, который бы его не знал. Позволь только, Савва Никитич, познакомить тебя с соседом — профессор Кристев, из Болгарии.
— Как?! — сдавленным, изменившимся голосом переспросил Алмазов. — Кого ты назвал?..
Он вскочил бы, но та же рука удержала его на месте. «Молчите!» — настаивало ее пожатие.
— Златан Кристев, профессор Софийского университета, — повторил Любушко. — Все уселись? Тогда давайте послушаем. Савва Никитич, — пояснил он Алмазову, — вот Костров заработал штраф и собирается рассказать что-то интересное. Ваше слово, Олег Константинович!
Хозяева и гости собрались на лужайке, в одном из любимых уголков академика. Здесь под яблонями стоял стол, охваченный полудужьем скамеек. В центре лужайки находилось мраморное изваяние Мичурина: он сидел на низеньком постаменте, близкий, как бы готовый принять участие в беседе, и задумчиво глядел на яблоко в руке.
Завязалась одна из бесед, которые очень любили сотрудники сада. Да и посетителям эти беседы запоминались надолго; тут говорили, обменивались мнениями, спорили, подчас очень горячо, о науке, искусстве, литературе, политике. Любушко шутя называл эти импровизированные собеседования «Вечерами на хуторе близ Сиваша».
На скамейках под яблонями расположились Любушко, Костров, несколько научных работников станции и гости, среди которых появилось новое лицо — сибиряк-мичуринец Боровских. В этот вечер разговор вновь и вновь возвращался к «Рубиновой звезде». Ветка, отягощенная плодами, свисала почти до стола, и даже в темноте казалось, что плоды светятся изнутри ровным рубиновым сиянием.
Алтайский садовод ладонью поддержал готовое упасть спелое яблоко и, вздохнув, признался:
— Едучи сюда, знал, что встречу замечательные вещи, но не думал, что увижу наяву, отведаю «молодильное яблоко».
— Ваше яблоко прекрасно, как ожившая сказка! — сказал сибиряк, обращаясь к Любушко.
— Что ж! — задорно заметил Костров. — Разве мало сказок уже стало былью? Обычно приводят в пример ковер-самолет. Таких параллелей можно привести множество — и более свежих: разве перо Жар-птицы не обернулось электрической лампочкой над столом Иванушки — крестьянского сына? Радиолокатор — это вылитый «Золотой петушок», а чудесное зеркальце, в котором можно видеть все, что делается за десятки верст — телевизор. Есть у нас теперь и могучая «разрыв-трава» народных сказаний — не только для обороны, но, прежде всего, для великих мирных дел. Почему же не быть у нас «молодильному яблоку» и «живой воде»?
— Да, неизбывна мечта человечества о вечной юности… — задумчиво произнес Любушко. — В самом деле, как вы считаете, товарищи: сколько должен жить человек?
— Я, Павел Ефимович, читал недавно в одной старое, книге об интересном случае, — сказал саратовский садовод Кудрин. — Дело было давно, во Франции. Шел по улице один кардинал и увидел старика лет восьмидесяти. Сидел он на пороге дома и горько плакал.
Кардинал его спрашивает: чего, мол, старичок, горюешь?
— Отец побил!
— Сколько ж твоему отцу лет?
— Сто тринадцать.
— А за что он тебя побил?
— За то, что я деду не поклонился.
Тут кардинал заинтересовался, зашел в дом и увидел деда. А тому, ни много, ни мало, было сто сорок три года!
— Да, — согласился Любушко, — в истории есть примеры исключительного долголетия. Но это были редкие исключения, музейные, так, сказать, случаи. А я говорю не о том, сколько может жить человек, а сколько должен.
— А вы как считаете? — раздались голоса.
— Иван Петрович Павлов считал, что физиологическая граница жизни человека никак не меньше ста лет. Мечников клал больше — 150–160 лет, а вот академик Богомолец удлинял этот срок даже до двухсот лет.
А сколько живет человек на самом деле? Много меньше. Дряхлость наступает преждевременно. Смерть настигает человека гораздо раньше, чем это биологически обусловлено. Особенно разителен этот контраст в странах капитала. Вот что говорит статистика: средняя продолжительность жизни трудового человека в латиноамериканских государствах составляет всего 32 года! Человек умирает в ту пору, которая должна быть порой расцвета его физических и духовных сил. В Соединенных Штатах ежегодно гибнет от недоедания до трехсот тысяч людей, а из-за отсутствия медицинской помощи — до полумиллиона. Ужасный счет, ужасные цифры!
У вас, вероятно, напрашивается вопрос: а как обстоит дело у нас, в Советском Союзе, в странах народной демократии? Вот вам другая статистика: только за первое десятилетие существования советской власти средняя продолжительность жизни в нашей стране увеличилась на 12 лет. А ведь в эти годы у нас еще только закладывался фундамент социалистического общества!
Вы знаете, что человек является у нас самым драгоценным капиталом. Государство, партия, всякий из нас заинтересованы в продлении жизни каждого советского человека. Одно из основных условий долгой жизни — разумный, свободный, творческий труд, ибо жизнь — это деятельность. Каждый у нас имеет права на такой труд и на отдых и полной мерой использует эти права. Поэтому в нашей стране и живет человек намного дольше, и по числу долголетних людей стоит она на первом месте в мире.
— Так долголетие, значит, прежде всего — социальная проблема? — спросил Боровских.
— Совершенно верно, дорогой товарищ, — подтвердил Любушко. — Однако, это не исключает необходимости содействовать долголетию человека мерами науки. Жизнь, которую мы с вами живем только раз, незаменимая, неповторимая для каждого, со всеми ее красками, героическими делами на благо Родины, с ее радостями, любовью, счастьем, должна быть еще более долгой. И передовая наука ставит своей первоочередной задачей продлить ее далеко за пределы самой глубокой естественной старости. Эта задача разрешима.
Вернемся к яблоку. Я уже говорил, что оно содержит особые вещества. В чем состоит их ценность? В частности, в том, что они обновляют и возбуждают деятельность капилляров — тончайших трубочек мозга, освобождают сосуды от извести, отлагающейся на их внутренних стенках. Тем самым снимаются явления склероза сосудов мозга и сердца. Соки яблока — это подлинный «элексир жизни», и действие их сказывается не только на центральной нервной системе, но и на всем организме в целом. Яблоко, конечно, не возвращает утраченной молодости, но в определенных социальных условиях дает значительный эффект и помогает человеку продлить годы на свою и общую пользу.
Виднейшие советские биологи и физиологи, в том числе профессор Алмазов, занимаются сейчас нашим яблоком.
…Это был именно тог разговор, которого так нетерпеливо ждал Кристев. Ему до сих пор не удавалось поговорить с Любушко наедине. Сад являлся своего рода «мичуринским университетом». Здесь в любое время года можно было встретить ученых, агрономов, студентов, работников совхозов, колхозных опытников-мичуринцев, и академик Любушко постоянно, за редкими исключениями, был окружен людьми. Поэтому тот, кого называли профессором Кристевым, теперь превратился в слух. Воспользовавшись паузой, он сказал:
— Разрешите, Павел Ефимович, задать вам один вопрос?
— Пожалуйста.
— К вам не поступало предложений из-за рубежа по поводу вашего открытия?
Любушко резко повернулся к спрашивавшему.
— Что вы подразумеваете, говоря «из-за рубежа»?
— Я имею в виду капиталистические страны.
На лице Любушко появилось странное выражение. Будь то днем, Кристев прочитал бы в нем некоторые нелестные для себя вещи. А если бы он мог предугадать реакцию, которую вызовет этот вопрос, то предпочел бы не задавать его вовсе.
Любушко отнесся к подозрениям деда Савчука не так легко, как показалось старику. Проводив в послеобеденный час Ивана Ивановича, академик долго сидел, не касаясь писем, в глубокой задумчивости, вспоминал, взвешивал, сопоставлял. Что он знал, в сущности, о черноусом госте? Пока — очень мало. Тот, кого называли профессором Кристевым, несомненно, был осведомлен в науке, которую представлял. Во всяком случае он казался таким своим собеседникам в саду, всем — кроме Любушко. В лице академика гость имел дело не с рядовым научным работником и не с опытником, а с человеком, обладавшим необычайно широкими и глубокими познаниями в области растениеводства. И Любушко, перебирая в памяти диалоги, имевшие место между ним и Кристевым в это утро, улавливал поверхностность в подготовке гостя, необъяснимые, на первый взгляд, пробелы в его научном багаже. В ином свете представал перед Любушко его настойчивый интерес к «Рубиновой звезде»…
Эти размышления привели к тому, что Любушко разбудил Твердохлеба, мирно похрапывавшего на диване в соседнем кабинете, и задал ему вопрос:
— Скажи-ка, Михаиле Платоныч, ты хорошо знаешь, кого привез ко мне?..
Сейчас, сидя на скамейке рядом с Кристевым, Любушко за несколько секунд перебрал все это в своей памяти. Вопрос Кристева, так странно прозвучавший в вечерней тишине, заставил академика насторожиться еще больше.
Он помолчал, как бы собираясь с мыслями. Потом сказал:
— Я не совсем понимаю вас, профессор.
— Я полагаю, — пояснил Кристев, — что и в том, другом лагере, должны найтись охотники заполучить секрет вашего яблока. Вам, вероятно, могли бы посулить славу, титул «благодетеля человечества», почетное членство многих академий, исключительные условия для работы, наконец, очень большие деньги…
— Невозможно желать условий лучших, чем те, которые я имею, — отвечал Любушко. — Что касается титулов, то вы знаете, как смотрим на это мы, люди науки. Знаем мы и цену их славе. Разрешите только полюбопытствовать: что вы подразумеваете под «очень большими» деньгами?
— Ну, скажем, миллион долларов.
— Постараюсь ответить. Для меня лично это слишком много. А для моих замыслов — мало. Поясню: имея неисчерпаемый кошелек, я покупал бы не вещи, а события.
— Теперь я вас не понимаю…
— Куда как просто. Подхожу, скажем, к карте и вижу в Ледовитом океане остров под названием Новая Земля. В эту перегородку упирается теплое течение Гольфстрим, и здесь его колоссальный запас тепла уходит без всякой пользы для человека в ледовую пустыню вокруг Северного полюса. Дело это? Не дело. Представим, что денег у меня куры не клюют. Я и затеваю срыть эту перегородку — тогда Гольфстрим пойдет вдоль берегов всей Азии, отеплит, изменит климат громадных пространств, откроет непочатый край для развития жизни. Но тут, конечно, каким-нибудь миллионом не отделаешься…
И правда: миллион показался вдруг собеседникам крохотным.
— Во-вторых, — продолжал Любушко, — было бы ошибкой приписывать всю честь создания «Рубиновой звезды» мне. Идея принадлежит нашему великому Мичурину. А я — работал не один и не в узком кругу специалистов. Ведь сам Мичурин подчеркивал, что создание новых растительных форм, украшающих и улучшающих человеческую жизнь, дело не одного только «старика Мичурина» и его последователей… Это — родное, кровное дело всех тех, кто работает для блага своей социалистической Родины, близкое дело всех тех, кто вправе жить все лучше и лучше. Успех — мой и коллектива станции — обусловлен прежде всего тем, что нам помогали тысячи мичуринцев и опытников-садоводов во всей стране, во всех ее концах. Я же всецело и глубоко удовлетворен сознанием, что здесь, выражаясь словами дедушки Крылова, «и моего хоть капля меду есть»…
— Так, значит, никакого секрета нет? — спросил ошеломленный Кристев.
— Вы удивляете меня, профессор! Ну, право же, ни малейшего. Повторяю: я считаю это коллективным творчеством. Наши друзья в странах народной демократии получат «Рубиновую звезду» и без миллиона. Еще в прошлом месяце к нам приезжали за сеянцами из Китая. Я уверен, что они примутся и расцветут на его освобожденной земле. Но я сомневаюсь, чтобы сейчас в Соединенных Штатах наше яблоко попало в руки тех, для кого предназначено. В этой стране люди, выращивающие яблоки, не имеют возможности есть их. А те, кто имеет возможность — три четверти урожая топят в море или обливают какой-нибудь пакостью, чтобы сохранить высокие цены. Там ведь нынче тон задают такие, с позволения сказать, «ученые мужи», — в голосе Любушко появились суровые ноты, — которые полагают, что, трудящемуся долголетие не надобно. Вон мальтузианец Пенделл открыто предлагает сократить население земли на семьсот миллионов человек… Все они, кто тешит себя несбыточными иллюзиями о мировом господстве, кто мнит себя хозяевами жизни — все эти Меллоны, Рокфеллеры, Вандербильты, вместе с их учеными холопами, рабы смерти, вот они кто…
— Воинствующие мертвецы! — вставил Костров. — В этом…
— Штраф, штраф, Олег Константинович! — закричали кругом.
На вечерах был заведен такой обычай: каждый перебивший оратора обязан был в свою очередь рассказать что-нибудь интересное. Жанр не ограничивался, это могли быть воспоминания, литературное произведение — свое или чужое, импровизация и так далее, но только нечто обязательно связанное с темой разговора.
— Что ж, пожалуй, — сказал Костров. — Поскольку речь зашла о двух науках и двух мирах, разрешите немного пофантазировать, заглянуть в будущее. Я расскажу небольшую фантастическую новеллу…
— Просим!
— Минуточку! — остановил Любушко, прислушиваясь. — Кажется, еще кто-то приехал.
Действительно, послышались приближающиеся шаги, чьи-то подошвы сочно похрустывали по песку дорожки, Кто именно идет, разглядеть было невозможно, только медленно, как на проявляемом негативе, обрисовывались очертания высокой фигуры в белом костюме.
— Везет нам сегодня на гостей! — заметил Костров.
Боровских щелкнул электрическим фонариком, и Любушко увидел профессора Алмазова.
— Ба! Савва Никитич! Ну, уважил!
Академик и профессор обнялись и расцеловались. Сидящие потеснились, чтобы дать Алмазову место.
— А я не один! — сказал Алмазов, усаживаясь. — Я к вам, Павел Ефимович, еще гостя привез.
— Любопытно знать, кого же?
В этот миг Алмазову крепко стиснули руку повыше локтя, и голос, принадлежавший, несомненно, майору Соболю, одним дыханием шепнул:
— Не называйте! И ничему не удивляйтесь!
Алмазов, с уст которого уже готово было слететь имя спутника, замялся:
— Позже узнаете сами… Хочу вас поинтриговать! Я его там поместил, где сам всегда останавливаюсь.
— Ладно! — согласился Любушко. — Товарищи, я профессора Алмазова не представляю. Нет, пожалуй, в Союзе человека, который бы его не знал. Позволь только, Савва Никитич, познакомить тебя с соседом — профессор Кристев, из Болгарии.
— Как?! — сдавленным, изменившимся голосом переспросил Алмазов. — Кого ты назвал?..
Он вскочил бы, но та же рука удержала его на месте. «Молчите!» — настаивало ее пожатие.
— Златан Кристев, профессор Софийского университета, — повторил Любушко. — Все уселись? Тогда давайте послушаем. Савва Никитич, — пояснил он Алмазову, — вот Костров заработал штраф и собирается рассказать что-то интересное. Ваше слово, Олег Константинович!
Глава VIII
«ЧУДОВИЩА МАР-СИЙЕНА»
— Мы неслись над Индийским океаном, — начал свой рассказ Костров. — Среди моих спутников на борту воздушного корабля я был самым младшим: цветущим, полным сил молодым человеком лет около ста. Да, да! — мои товарищи так и обращались ко мне: «молодой человек». Большинство из них было людьми среднего возраста, каким в коммунистическую эпоху стали считать возраст в 160–180 лет.
Мы направлялись в Австралию, не в теперешнюю, а в новую, которая давно сбросила ярмо капиталистического рабства и входила во Всемирный союз народно-демократических республик. Мы, двенадцать человек, составляли делегацию на Конгресс по развитию плодоводства на землях зоны Южного полюса.
Летели мы с поразительной быстротой и, позавтракав в Москве, рассчитывали обедать в Сиднее. Вернее, ужинать: за очень короткий промежуток времени мы совершили прыжок в другое полушарие, где была ночь. Наш воздушный корабль покрывал до четырех тысяч километров в час. Такие скорости стали возможными благодаря успехам атомной техники. Еще во второй половине истекшего, двадцатого века, когда в капиталистических странах усиленно работали над так называемой «водородной» бомбой, стремясь довести ее разрушительную способность до умопомрачительных размеров, в нашей стране не менее энергично изыскивались возможности для мирного приложения гигантских сил, скрытых внутри атомного ядра.
Такие возможности были найдены. Группа советских ученых и инженеров сконструировала новый универсальный двигатель, работающий на термоядерном горючем. Небольшой по размерам, очень экономичный, он позволял получать немыслимые сегодня мощности и произвел переворот в промышленности и на транспорте. Именно такой двигатель, типа «Москва-17», стоял на нашем корабле.
— Где мы находимся? — спросил я штурмана.
— Над Арафурским [8]морем, — ответил он, взглянув на навигационную карту. — Здесь разбросано много островков и нам придется сесть на один из них, чтобы продуть тепловые камеры двигателя. Васильев, стоп! — скомандовал он.
Водитель повернул рукоять, и наш корабль снизился к поверхности земли и неподвижно повис в воздухе над небольшим островом.
— Коротенькая остановка. Минут сорок, не больше. Не возражаете? — спросил штурман старшину делегации.
— Как считаете нужным. Торопиться нет особенной нужды. Что за остров?
— Мар-Сийен.
— Неужели? — наш старшина — нахмурился и покивал головой. — Да, да, Мар-Сийен! Ну, что ж! Сюда, наверно, давным-давно никто не заглядывал. Любопытно будет побывать на этом клочке земли, с которым связана одна из самых тягостных страниц в истории человечества. Особенно для вас, юноша! — обратился он ко мне. — Вы, конечно, изучали новейшую историю, и вам это название говорит немало…
Мар-Сийен! Да, я знал это название и события, связанные с ним. Такие, вещи не забываются.
Мы приземлились.
— Пройдемся, — сказал наш старшина, открывая металлическую дверку каюты салона.
Мы ступили на землю острова Мар-Сийен. Залитый волшебным лунным светом, остров, тем не менее производил самое угрюмое впечатление: перед нами лежала равнина, взбугренная и изрытая так, будто по ней прошел циклопический плуг. На севере и востоке равнину ограничивали коричневые холмы, испещренные глубокими морщинами и поросшие гигантскими колючими сорняками. Это, кажется, был единственный вид растительности, который мы встретили здесь. Все в целом являло картину глубочайшего запустения.
…И вот память перевернула страницы истории. В эпоху, непосредственно предшествовавшую той, в которой я очутился, капиталистические монополии приобрели огромную л зловещую власть на значительной части темного шара. Среди этой кучки финансовых олигархов особенно выделялись два семейства: Нэллоны, овладевшие чуть ли не половиной мировых запасов атомного сырья, и наследники Дюрана, сосредоточившие в своих руках производство напалма и новейших отравляющих веществ. Алчность монополистов не имела предела, они готовы были обречь на гибель все человечество ради своих непомерно растущих прибылей.
Даже буржуазные экономисты не могли не видеть этого. «„Тысяча“, управляющая нашей страной, — писал один из них, — это совершенно безумные, жестокие маньяки. Монополистические объединения, как древние рептилии силлурийской эры, как чудовищные драконы, снуют вокруг гибнущей цивилизации».
Во второй половине минувшего века все чаяния и усилия лучших, здоровых сил наций были устремлены на мирное сотрудничество народов. Но атомные милитаристы не останавливались ни перед какими крайностями, чтобы сорвать это сотрудничество, чтобы продолжать держать мир в страхе и напряжении.
Ослепленные блеском золота, опьяненные запахом крови, эти маньяки не хотели понять, что дни их сочтены. Силы мира и демократии выбивали из-под их ног одну позицию за другой — в Европе, в Азии, на большой части одного, потом другого полушария. Тогда враги мира и жизни замыслили нанести решительный удар. Две мировые войны, в результате которых, как известно, свыше трети человечества навсегда порвало с капитализмом, не научили их ничему. Этим ударом они хотели достигнуть окончательной победы. На деле он стал похоронным ударом колокола, пробившего их последний час.
Мы направлялись в Австралию, не в теперешнюю, а в новую, которая давно сбросила ярмо капиталистического рабства и входила во Всемирный союз народно-демократических республик. Мы, двенадцать человек, составляли делегацию на Конгресс по развитию плодоводства на землях зоны Южного полюса.
Летели мы с поразительной быстротой и, позавтракав в Москве, рассчитывали обедать в Сиднее. Вернее, ужинать: за очень короткий промежуток времени мы совершили прыжок в другое полушарие, где была ночь. Наш воздушный корабль покрывал до четырех тысяч километров в час. Такие скорости стали возможными благодаря успехам атомной техники. Еще во второй половине истекшего, двадцатого века, когда в капиталистических странах усиленно работали над так называемой «водородной» бомбой, стремясь довести ее разрушительную способность до умопомрачительных размеров, в нашей стране не менее энергично изыскивались возможности для мирного приложения гигантских сил, скрытых внутри атомного ядра.
Такие возможности были найдены. Группа советских ученых и инженеров сконструировала новый универсальный двигатель, работающий на термоядерном горючем. Небольшой по размерам, очень экономичный, он позволял получать немыслимые сегодня мощности и произвел переворот в промышленности и на транспорте. Именно такой двигатель, типа «Москва-17», стоял на нашем корабле.
— Где мы находимся? — спросил я штурмана.
— Над Арафурским [8]морем, — ответил он, взглянув на навигационную карту. — Здесь разбросано много островков и нам придется сесть на один из них, чтобы продуть тепловые камеры двигателя. Васильев, стоп! — скомандовал он.
Водитель повернул рукоять, и наш корабль снизился к поверхности земли и неподвижно повис в воздухе над небольшим островом.
— Коротенькая остановка. Минут сорок, не больше. Не возражаете? — спросил штурман старшину делегации.
— Как считаете нужным. Торопиться нет особенной нужды. Что за остров?
— Мар-Сийен.
— Неужели? — наш старшина — нахмурился и покивал головой. — Да, да, Мар-Сийен! Ну, что ж! Сюда, наверно, давным-давно никто не заглядывал. Любопытно будет побывать на этом клочке земли, с которым связана одна из самых тягостных страниц в истории человечества. Особенно для вас, юноша! — обратился он ко мне. — Вы, конечно, изучали новейшую историю, и вам это название говорит немало…
Мар-Сийен! Да, я знал это название и события, связанные с ним. Такие, вещи не забываются.
Мы приземлились.
— Пройдемся, — сказал наш старшина, открывая металлическую дверку каюты салона.
Мы ступили на землю острова Мар-Сийен. Залитый волшебным лунным светом, остров, тем не менее производил самое угрюмое впечатление: перед нами лежала равнина, взбугренная и изрытая так, будто по ней прошел циклопический плуг. На севере и востоке равнину ограничивали коричневые холмы, испещренные глубокими морщинами и поросшие гигантскими колючими сорняками. Это, кажется, был единственный вид растительности, который мы встретили здесь. Все в целом являло картину глубочайшего запустения.
…И вот память перевернула страницы истории. В эпоху, непосредственно предшествовавшую той, в которой я очутился, капиталистические монополии приобрели огромную л зловещую власть на значительной части темного шара. Среди этой кучки финансовых олигархов особенно выделялись два семейства: Нэллоны, овладевшие чуть ли не половиной мировых запасов атомного сырья, и наследники Дюрана, сосредоточившие в своих руках производство напалма и новейших отравляющих веществ. Алчность монополистов не имела предела, они готовы были обречь на гибель все человечество ради своих непомерно растущих прибылей.
Даже буржуазные экономисты не могли не видеть этого. «„Тысяча“, управляющая нашей страной, — писал один из них, — это совершенно безумные, жестокие маньяки. Монополистические объединения, как древние рептилии силлурийской эры, как чудовищные драконы, снуют вокруг гибнущей цивилизации».
Во второй половине минувшего века все чаяния и усилия лучших, здоровых сил наций были устремлены на мирное сотрудничество народов. Но атомные милитаристы не останавливались ни перед какими крайностями, чтобы сорвать это сотрудничество, чтобы продолжать держать мир в страхе и напряжении.
Ослепленные блеском золота, опьяненные запахом крови, эти маньяки не хотели понять, что дни их сочтены. Силы мира и демократии выбивали из-под их ног одну позицию за другой — в Европе, в Азии, на большой части одного, потом другого полушария. Тогда враги мира и жизни замыслили нанести решительный удар. Две мировые войны, в результате которых, как известно, свыше трети человечества навсегда порвало с капитализмом, не научили их ничему. Этим ударом они хотели достигнуть окончательной победы. На деле он стал похоронным ударом колокола, пробившего их последний час.