– Нарвешься на дерзости. Я чуть не бегом убежал от управляющего; этот толстяк осмелился потчевать меня вином и сам чуть не напился при мне.
   – Чудак!.. а ты бы дождался, когда он напьется.
   – Я боялся, что он полезет брататься, целоваться.
   – А я именно до этого и довел бы его. Скажу откровенно, я там давно свой человек.
   – Ты... свой... в усадьбе Турна!.. – воскликнул Виргиний вне себя от изумления, – да дед убьет тебя за это!..
   – Дед об этом знает и хихикает себе в бороду.
   – Да как ты туда пробрался?! обманул Грецина?
   – И его и его девку.
   Вулкаций двусмысленно засвистел, что-то напевая сквозь зубы; Виргиния гадливо передернуло.
   – Разве она... она... А... А... – запнулся он.
   – Амальтея, – договорил Вулкаций со смехом над его застенчивостью пред самым воспоминанием о женщине.
   – Она с тобой играет?
   – Я играю с нею... я ее преследую целый год по пятам, куда бы она ни шла.
   – Вулкаций!.. И она... Она твоя?
   – Она моя невеста.
   – Невеста!..
   – Т. е. не моя, а невольника Верания. Дед поручил мне помогать тебе в разведках не из недоверия к твоим стараниям, а именно потому, что сегодня моя свадьба.
   – Сегодня твоя свадьба!.. но твой отец...
   – Какой ты недогада, Виргиний!.. удивляюсь я тебе!.. для всякого другого это дело вполне понятное: разумеется, я учиню какую-нибудь катастрофу, которая по самым уважительным причинам заставит отсрочить наш брак. Я уж не в первый раз сожалею о его отсрочке: однажды меня в этот день укусила змея; потом переехали мне ногу колесом; я чуть не утонул в озере... Вулкаций живет при своих наездах в усадьбе нашего дедушки, в Вераний останавливается у Тита-лодочника, понимаешь? – перевоз отсюда далеко; от Турна не пойдут его медведи проверять достоверность вестей хитрой лисицы.
   – Ах, Марк!.. все это ложь, каверзы, мерзость!.. все это недостойно римлянина... и на что это деду? на что тебе?.. эта несчастная девушка отдалась тебе, а ты...
   – Отдалась?! ну, нет, друг любезный!.. там не такие люди... гордости у этих одичалых медведей, как у самого Турна, с целую бездонную бочку, которой Данаиды позавидовали бы.
   – В каком смысле?
   – А в таком, что эта девка никогда моею не будет, если я на ней не женюсь, а я жениться, сам знаешь, не могу.
   – Она твоею не будет!..
   – Известно, что холоп всегда подражает вельможе: Турн считает себя несомненным потомком рутульских царей...
   – Потому что он и есть их потомок.
   – Ну! Мы с тобой при составлении его генеалогии не были...
   – Как ты, Марк, во всем сомневаешься!..
   – Как же мне не сомневаться, когда на наших глазах происходит нечто подобное? Все говорят, будто Тарквиний Приск происходил от грека Демарата из Коринфа; Арунсу до этого все равно, потому что он «мямля», как его прозвал наш дед, но ведь Люцию Тарквинию про Демарата нельзя говорить: он готов глаза выцарапать, точно бешеный кот... Люций Тарквиний выводит свой род от каких-то этрусских лукумонов чуть не допотопной древности...
   – При чем же тут гордость управляющего?
   – Грецин выводит свой род от каких-то архонтов, взятых в плен луканцами при разрушении Сибариса... он так и говорит о себе своей ровне, поселянам и слугам: он «благородный сибарит», оттого и кичливости его границ нет.
   – Грецин из благородных...
   – Этот раб не то, что наш разбившийся Антилл, а дочь его – не наша Диркея... тут простое мужичье, глупое, скотоподобное, а там лезут в вельможи, и оттого они еще смешнее.
   – Я заметил, что это люди какие-то не такие, как у нас... но Амальтея тебя любит?
   – Отец приказал ей меня любить.
   – А сама она?
   – Я не допытывался.
   – Марк!.. Для чего ты это делаешь? Для чего разрушаешь семейное спокойствие чужих людей какою-то комедией: ложь в устах римлянина – позор несмываемый!..
   – Ну, уж распутывания всех этих узлов и петель нашего дедушки в этом деле ты от меня не требуй!.. Ты предположил, что он меня убьет за то, что я хожу в усадьбу Турна женихом дочери управляющего; скажу тебе из всего одно: он убьет меня, если перестану туда ходить, а про ложь дед говорит вот как: фламин Юпитера ложью позорить себя не может, потому что бог, которому он служит жрецом, лгун из лгунов первейший... вспомни, чего не делал Юпитер, чтоб обмануть Юнону?.. оттого и сложилась пословица «дальше от Зевса, дальше от молнии», он не разбирает, справедливо или нет мечет свои перуны... так и его фламин, наш дед...
   – И дед хочет, чтобы я сделался после него фламином... нет, никогда!.. «дальше от Зевса, дальше от молнии»! я лгуном не буду... я римлянин. Пусть Дед лучше убьет меня за непокорность!
   Марк Вулкаций уехал к Титу на перевоз, чтобы в надлежащее время, вечером, явиться к Грецину оттуда, в качестве друга лодочника, о котором сочинил целую сказку, будто тот хромой всезнайка, действительно сражавшийся рядовым в войне римлян с вейентами, спас ему жизнь, чему Грецин вполне верил, как и всем его замысловатым россказням.
   Виргиний, стоя неподвижно, долго смотрел ему вслед, погрузившись в меланхолическую рассеянность, где среди всего прочего сумбура беспорядочно переплетавшихся мыслей, как луч из хаоса бури, выделялся светлый образ Амальтеи с ее грубым пьяным отцом и придурковатым братом.
   Все дурное, что Виргиний заметил у этих людей, на фоне его памяти стушевалось, точно серое пятно перед черным, рядом с неприглядными интригами Вулкация, исполняющего неизвестный, быть может, кому-то гибельный, замысел деда фламина, как и Юпитер-Зевс, не разбирающего, кого разить своим перуном.
   – Они не такие, как заурядные рабы, – думал Виргиний о семье Турнова управляющего, – они что-то особенное; они благородные; они сибариты... последние сибариты на земле.
   И его неудержимо потянуло к этим «последним сибаритам», захотелось видеть их еще и еще, захотелось что-то сказать им, захотелось испортить интригу деда, разрушить ее, открыть, что Вераний – Вулкаций, но решиться на такой шаг у Виргиния недостало духа. Ему грозно предстал результат подобного дела: за спасение своего личного врага фламин торжественно, в присутствии всей родни проклянет внука и своею рукою задушит, а тело прикажет выкинуть на съедение птицам и собакам, по праву старшего в роде.
   – Дальше от Зевса, дальше от молнии! – воскликнул горестно Виргиний, – убежал бы я, куда глаза глядят, но куда же убежишь?.. Такие «Зевсы» везде есть... где защита от них, от их палящей молнии?
   Виргиний отлично понимал, что эта защита в его собственном уме, в собственной энергии, которых ему еще недоставало по его молодости, чтоб противостоять силе опытного старого интригана, каким был его дед.
   И он всегда надеялся, что после, когда он возмужает, будет что-то лучшее.

ГЛАВА XIII
Горькая участь рабов

   Разглагольствуя с дочерью, Грецин ничуть внутренне не сознавал, что в нем самом нет ровно ничего сибаритского, кроме его происхождения от архонта, попавшего в рабство, и самый Сибарис был знаком ему больше понаслышке – от его отца и др. рабов, приведенных в эти места оттуда. Его личные воспоминания носились в голове отрывочно и бессвязно, так как ему было не больше 10 лет от роду, когда он был уведен и продан; даже греческий язык, господствовавший в Сибарисе, Грецин почти забыл, как забыл и какое-то прежде бывшее у него совсем другое имя, привыкши к данной господином кличке, означающей «сын грека».
   Всем складом своего характера этот старик был самым заурядным поселянином тогдашней латинской деревни.
   Его отец в начале своего рабства был учителем греческого языка в семье родителей Турна, а потом сделан управляющим: он передал эту должность перед смертью сыну, который теперь, в свою очередь, готовил своего первенца в преемники обязанностей, по приказу господина, так как в римском хозяйстве многие должности часто являлись наследственными, пока еще не было обыкновения отпускать рабов на волю[6].
   Фигурой своей Грецин был «толстый кубарь», в какого превращается зачастую старый итальянец из тех, кому хорошо живется на обильных хлебах в богатом доме. Его чванство происхождением от сибаритского архонта тоже было одною из господствующих сторон характера местных жителей, от которых он вполне воспринял латинский дух со всеми его колоритами.
   Его дочь, за кого бы ни вышла замуж, должна была остаться у него в семье на всю жизнь, как невольница, принадлежащая Турну, потому что продавать в другие руки иди дарить рабов, если не вынуждала крайность, у римлян этой эпохи тоже не было обыкновения.
   Они могли лишь тайно, без огласки, отпускать их на родину, будто бежавших, или отвозить на речной остров среди Тибра, где находились храмы разных божеств низшего разряда, – между проч. и Эскулапа: там было убежище для старых, больных и увечных рабов, отвозимых туда, как ненужных господам.
   В большинстве же случаев ненужных рабов господа убивали, эксплуатируя в различных формах даже акт их смерти, – приносили их в жертву или попросту кидали в пруды, чтобы откармливать их мясом рыб и раков, или сажали в клетку для растерзания, на пищу животным зверинца.
   Тела умерших естественною смертью рабов не получали ни урны, ни гроба, никакого специального кладбища. Высшею почестью для тела раба было господское разрешение зарыть его в землю без растерзания животными или рыбами.
   Виргиний именно поэтому и сказал Грецину, с очевидной радостью, что у них будут «похороны» – после его долгой слезной мольбы и покорного принятия незаслуженных побоев фламин разрешил ему позволить зарыть тело мужа его няньки без эксплуатирования на корм в рыбьей сажалке.
   Ставя своих господ во всем другом несравненно выше соседей, Грецин сознавал, что в этом отношении Турн и его тесть Скавр ничуть не лучше фламина Руфа и всех других: для них раб был такою же скотиной, особенно мертвый, как и дохлый вол, труп которого всегда отдавался рыбам господской сажалки, так как зверинца не имелось.
   После долгих хвастливых разглагольствований перед дочерью о Сибарисе Грецин перенесся мыслями с начала жизни своего отца на ее конец и невольно всплакнул о его печальной участи.
   – Я рад, что он умер от здешней болотной лихорадки, не дожив до старости... я рад, что он умер... его опустили в пруд мертвого, а если бы еще лет через 10, то... ты знаешь это, Амальтея... знаешь...
   – Что?
   – Мой отец сделался бы старше всех, а тогда... у нас в семье не однажды был разговор о том...
   – Господин отдал бы его поселянам принести в жертву за благоденствие здешнего округа Терр, Палес или Тиберину.
   Грецин вздрогнул от нервного ужаса.
   – И я скоро сделаюсь тут старше всех... Вот причина, почему я не лечусь, когда хвораю; вы, дети, насильно спасаете меня; вот причина, почему я в винном кубке ищу забвения того, что ждет меня...
   – Это еще не скоро, отец... старайся забыть!..
   – Забыть нельзя, дочь, потому что мои обязанности напоминают... я должен готовить и доставлять человека, когда после других помещиков настает очередь Турна.
   – А у тебя кто намечен на этот черед?
   – Свинопас Балвентий старше всех, но он может спастись от жертвоприношенья.
   – Как?
   – Спастись тем, что умрет раньше.
   – И неужели нет иного средства?
   – Нет, дочь... Конечно, если другой согласится, кому жизнь надоела, да только мало таких из свободных, а раба можно дать только старого, негодного к труду...
   Чтобы отогнать мучительные мысли, Грецин махнул рукой, переменяя разговор.
   – Солнце садится... иди переодеваться в хорошее платье, что госпожа недавно подарила; соседи придут с похорон к нам веселиться; я чуть не забыл, что нынче твоя свадьба с Веранием... иди одеваться в хорошее платье!.. Ты должна успеть пригласить подруг.
   – Не совсем это ладно, отец, – отозвалась девушка, задумавшись, – гости придут с похорон и говорить станут все про покойника. Отложить бы, отец, нам свадьбу!.. примета неладная!..
   – Ну, что там неладно!.. если так разбирать всякие приметы, то никогда ладного времени не сыщешь!.. Уж мы и так откладывали три раза.
   Грецин запел песню, сложенную местными поселянами про гибель Сибариса, уходя от дочери в комнаты своей квартиры. Насмешливая песня о знаменитой на весь мир сибаритской роскоши и лени звучала в его устах каким-то грустным диссонансом.
   Слушая эти замирающие вдали звуки, Амальтея глубоко задумалась, медля уйти в комнаты.
   До сих пор ей было все равно до того, с кем отец и господин прикажут ей сочетаться навсегда или на время, так как рабский брак ничего не менял в ее положении кроме возможности иметь детей, которые будут принадлежать ее господину, как «verna» (приплод) его хозяйства.
   Ей было все равно и до Верания: она не чувствовала ни любви ни ненависти к этому говорливому хвастуну, любившему выпить с ее отцом, причем они нередко болтали по нескольку часов сряду, один другого не слушая, оба разом, каждый свое, даже не интересуясь, слушает ли его другой, и договаривались до совершенной бессмыслицы.
   Простоватый, недалекий умом, ее младший брат Ультим покатывался при этом со смеха, но старший, суровый, задумчивый Прим терпеть не мог, как он его прозвал, «египетский систрум» (трещотка), и остерегал отца от сближения с этим чужим рабом, напоминая господское запрещение относительно впуска в усадьбу людей без разбора, указывал и на подмеченные им странности в поведении Верания: однажды на деревенском празднике, столкнувшись с торгашом из Вейи, он отказался говорить на вейентском наречии, будто бы давши такой обет, и держался, слушая говор вейента с другими, точно не понимает.
   В беседе за кубком Вераний не столько пьет сам, как старается напоить собутыльника, и говорит, очевидно, небывальщину. Прим подметил, что Вераний в своих вычурных повествованиях явно варьирует все простые рассказы Грецина, точно в насмешку подражая ему: если Грецин начинал говорить про Сибарис, – Вераний обязательно толковал про Вейи: когда тот оплакивал своего отца, – этот принимался рыдать о своем и т. п., причем, по пословице «у всякого Ахиллеса есть своя уязвимая пятка» – Прим подметил, что в противоположность Грецину, сообщавшему одно и то же, Вераний, случалось, разногласил даже в таких существенных пунктах речей, как даже факт смерти или общественное положение его отца, который был в Вейях то полководцем, то разносчиком, то бросился со стены, чтобы в плен не попасть, то убитый римлянами на войне со славою погребен в мавзолее, гораздо большем, чем усыпальница Гердониев. То у Верания было пять сестер, тетки, бабушка, то он круглый сирота, даже отца не помнит.
   Сопоставить его разногласия Грецину мешал винный дурман, а Ультиму – его юношеская беспечность, смешливость.
   Все это теперь, когда настал роковой день свадьбы, вспомнилось Амальтее, всплыло в ее мыслях яснее, чем когда-либо прежде, и наполнило сердце каким-то гадким чувством едкой тоски, причина которой для нее еще была не совсем ясна.
   Ей вспомнилось, что Прим однажды, споря с отцом, говорил, будто один из соседних поселян, близкий с царскими рабами, живущими в Риме, уверял его, что среди них нет никакого Верания-вейента, но Грецин приписал это «высоте положения» его будущего зятя среди прислуги.
   – Ну, твой Архипп... кого он там, у царя, знает? – каких-нибудь водовозов... разве оруженосцы сносятся с такой челядью?!
   В другой раз Прим сообщил слышанную им молву, будто Вераний давно находится в рабском брачном сожительстве с дочерью Антилла. Грецин приписал это клевете соседского управляющего, с которым находился в такой же вражде, как и их господа между собою.
   – Царский оруженосец... взглянет он на его дочь... как же?!
   На все дальнейшие остережения Прима Грецин сердито отзывался:
   – Ты не желаешь счастья сестре!..
   Он не делал предположений, какое счастье мог доставить Амальтее брак с чужим рабом, не имевшим права даже взять жену от ее господ, переменить ее должность или переселиться к ней в семью.
   На такие вопросы старшего сына Грецин только самодовольно ухмылялся:
   – Ну, все-таки царский оруженосец... кто его знает, что он может...
   – Да ведь нам у наших добрых господ хорошо живется и без Верания!..
   – Хорошо живется... конечно, лучше, чем многим другим, а все-таки...
   И Грецин не стерпел, – однажды под хмельком проговорился сыну, что Вераний уверил его, будто может спасти от роковой участи стать жертвой, когда настанет его очередь, и сколько Прим ни доказывал, что раб в Риме ничем не выше раба в деревне, – старик остался при своем.
   – Вераний обещался доказать мне это прежде на другом человеке, сказал он, – обреченный на жертвенную смерть будет им спасен в следующий же раз.
   Прим сильно сомневался в том, сомневалась и Амальтея; ей повторялись невольно припомнившиеся слова старшего брата:
   – Вераний лжец, обманщик...
   Она пошла одеваться в хорошее платье с тяжелым гнетом на сердце.

ГЛАВА XIV
Помолвка невольницы

   В те времена год уже считали в 12 мес. вместо прежних 10-ти, но, тем не менее, время календарное не совпадало с временем климатическим, – с видимым ходом солнца.
   Февраль, в том году приходившийся, когда следовало быть декабрю, стоял ужасно холодный. Римская область походила на свою северную соседку Этрурию тем, что по ночам в ней выпадал снег, и только в полдень могучее итальянское солнце пригревало поселян настолько, что они не зябли в работе.
   Зато вечера доводили их до отчаяния отвратительною погодой с вихрем и мокрою вьюгой, какая дико разыгралась и к вечеру того дня, когда в усадьбе Турна назначена была свадьба дочери управляющего.
   Семья готовила ужин для гостей, которых, иззябших на похоронах и отогревшихся на заупокойной тризе, естественно, ожидали не совсем трезвыми.
   В просторной комнате, составлявшей «атриум» семьи, с чисто выбеленными без штукатурки каменными стенами, было, на взгляд людей более культурных стран, довольно голо, бедно, неуютно для обстановки житья, хоть и рабов, все-таки высшей степени службы у богатых вельмож, но тогда и в Риме и в других городах, составлявших латинский союз, благородные богачи еще по принципу не терпели у себя никакой роскоши, – картины, драпри, гирлянды искусственных цветов из раскрашенного дерева или металла, вазы с цветами живыми – все подобное, до пристрастия любимое греками, египтянами и др. народами, в римской области не допускалось, строго осуждаемое людьми старого закала, к числу которых принадлежал и Турн Гердоний.
   Грецин, грек родом из Сибариса, римских мнений не держался, но не смел завести у себя что-либо новое, даже самого простого сорта, зная, что господин строго накажет за это, а также и потому, что жена его, уроженка этого поместья, и дети были по духу истые латины, не терпевшие никакой иноземщины.
   Их квартира освещалась днем только сквозь входную наружную дверь, которую затворяли редко, от дурной погоды, и окошечко круглой формы; другое такое же они заделали лубком от сквозняка, и оно образовало печурку, куда ставили разные разности вроде посуды и лубочных коробков.
   В атриуме стоял большой, старый, колченогий стол, который скрипел и накренялся при малейшем прикосновении к нему.
   Натура грека в старом управляющем взяла верх над всеми опасениями господского гнева. «Благородный сибарит» убирал стол, хоть на один этот вечер, гирляндами миртовой и лавровой зелени с несколькими сортами зимних цветов.
   Около стола помещались широкие скамьи, покрытые соломенными тюфяками с подушками для возлежания за трапезой по-гречески, что допускалось в квартире рабов по той причине, что на этих же скамьях спали двое сыновей Грецина. Их покрывала и наволочки были чисты, но грубы, домашнего тканья.
   У этого же стола, при свете глиняной лампы, сидела Тертулла, старая, болезненная жена Грецина, теребя прялку с тихим, гнусавым напеванием одной и той же песни без конца и начала, где упоминалась какая-то красавица, утопившаяся от горя по любимому человеку, – быть может, греческая Альциона, искаженная на римский лад.
   Тертулла временами прерывала свою песню ворчаньем на затеи мужа. Болезненной, нервозной старухе все казалось в черном цвете: и дочерний жених не нравился, и пированье казалось лишним, и особенно убранство стола на греческий лад претило этой истой латинянке.
   – К чему это?.. Все полавочники обзеленишь... в пятнах будут... а мы с Амальтеей их недавно выстирали.
   Грецин плел и вешал гирлянды, не отвечая на ворчанье жены.
   Амальтея, закутанная из-за дурной погоды в толстую дерюгу, под которой было упрятано все ее хорошее платье, вернулась из деревни с небольшим узлом в руках.
   Ее курчавые черные волосы, выбившиеся из-под дерюги, накинутой в виде капюшона на голову, свисли по лбу ниже глаз, мешая девушке смотреть под ноги, вследствие чего она несколько раз упала дорогой; о том говорила грязь ее верхней мокрой ветошки.
   Она была в сердитом настроении, взволнованная до последнего градуса, сама не сознавая чем, так как рабское сожитие ее с Веранием было делом решенным и по своему спокойному темпераменту Амальтея относилась к этому равнодушно.
   Она ходила в гости к знакомым поселянкам, чтобы пригласить их на свою свадьбу ужинать, но там проговорила все время совсем не об этом, едва упоминая о Верании. Среди наплыва разных, странных, доселе не изведанных ею чувств, у Амальтеи преобладала дикая мысль о возможности для нее разведать тайны соседской катастрофы гибели сторожа гораздо легче, нежели Виргинию.
   Ему это не по силам, потому что никто не скажет правды патрицию, человеку чужому у поселян, из иного сословия, и притом внуку фламина, к которому здесь многие относились враждебно по симпатии к Гердонию и Скавру.
   Амальтею преследовало желание помочь Виргинию в его разведках.
   Напрасно твердила она себе мысленно, что сегодня для этого дела не время, что ей надо думать о своем женихе, а не о соседском внуке, да и вообще ей совсем не следует вмешиваться в чужую кутерьму, грозящую всякими неприятностями, начиная с опасений мести от убийцы, открытого ею, и отцовских брюзжаний до господского гнева включительно: за помощь ненавидимому соседу Амальтею велят высечь.
   Упрямая мысль брала верх над всеми доводами рассудка, и наконец даже назойливо стала утверждать, что пострадать ради Виргиния будет не тяжко. Он так грустен, так измучен, устал; он, очевидно, страдает... не такой ли он раб перед своим дедом, как она перед господами? Не одинакова ли их участь? Руф тоже имеет право убить своего внука, властью старшего в роде, как и Турн – ее.
   Амальтея, пожертвовав собою, как бы разделит муки Виргиния... и это почему-то так сладко... сладко... желаннее всех ласк, какими ей надоедает нахальный Вераний, приятнее всех подарков, какие он сулил привезти после свадьбы.
   Она наступила на что-то твердое, круглое и поскользнулась; это была пуговица, какой не могло оказаться ни у кого из ее ближних, – большая, золотая пуговица с патрицианской сорочки или тоги, украшенная эмалью.
   Амальтея подняла ее и с удивлением рассматривала при тусклых сумерках последнего света кончившегося дня. Чье это? Господа давно не были в деревне... Сунув пуговицу в узел, который несла, она стиснула руки до того крепко, что пальцы захрустели, в порыве поднявшейся в ней злости и едкой скорби.
   Виргиний, как живой, предстал ее памяти; вся сцена в беседке повторилась пред нею; Амальтея бегом подбежала к калитке, на этот раз незапертой в виду ожидания гостей, и, только очутившись в теплой комнате, сознала, до какой степени она измокла и иззябла, пробродив по деревне, невзирая на ужасную погоду, до самой темноты.

ГЛАВА XV
В ожидании жениха

   Амальтея долго дышала себе на руки: махала ими, топталась на одном месте, отогревая застывшие ноги, с бормотаньем бессвязных фраз о погоде.
   – Этаких ужасов с самой моей молодости не запомню!.. – говорила Тертулла, перенося свое ворчанье с мужа на дочь. – Как будто все водяные и лешие разыгрались по болоту... вой... свист... град так и хлещет... точно осколки битой посуды об стены дребезжат...
   Она помолчала и указала на узел, который дочь продолжала, не замечая того, держать под мышкой.
   Старуха знала, что там могло заключаться: при таких визитах невест к соседкам с приглашением на пир тогдашние полудикие люди обыкновенно разменивались подарками, хвастаясь рукодельем, стряпнёю, растительными продуктами сельского хозяйства, – но все-таки задала вопрос:
   – Чего принесла?
   Амальтея не ответила, принявшись растирать замерзшие ноги.
   – Пальцы свело... ох!.. ломит!..
   Она уселась на лавку к столу, причем задела и оборвала одну только что прибитую отцом гирлянду.
   Грецин с невозмутимым хладнокровием толстого флегматика взялся поправлять беду, и жена снова накинулась на него:
   – Старый выдумщик!.. насорил по всей комнате, – она указала на разбросанные по полу листья и негодные голые хворостины, – сам насорил, сам и подметай!.. Никто из нас не дотронется... Пусть гости об эту дрянь спотыкаются!..
   – Нельзя, матрона моя, нельзя, – отозвался старик с пыхтением над своею работой, – дуб – символ крепости, здоровья... Мирта знаменует всякое благополучие, согласие, мир семейный... Лавр – успех во всем...
   – Ну тебя с твоей сибаритской символикой!..
   – Нельзя... надо... будет пир, свадьба нашей единственной дочери...
   – Да еще будет ли?.. Увидим!.. Жених-то нас сколько раз обманывал!.. А уж теперь и подавно есть у него предлог: куда он тут в этакую темень проедет? Куда сунется через нашу топь? В болото его сдует.