Петр Викторович удивлялся и восхищался тому, как буквально на глазах крепла и даже освещалась внутренним светом связь двух совершенно неподходящих друг другу партнеров в браке только оттого, что существует человек, которого они, по их мнению, обездолили и подозревают в жгучем желании бесконечно мстить им. Разве можно рассказать этим людям, сотворившим себе фантастический мир, о более правдоподобной причине появления отверстий в днище лодки, о самораскупоривании самородка, о возможном месторождении антигравитационных тел? Даже если они не поверят, их иллюзорное счастье рухнет от малейшего сомнения, а так с годами все, даже самые причудливые и воздушные извивы миража счастья покроются окостеневшим панцирем семейного быта, и это счастье можно будет не только пробовать на зуб, но лупить по нему кувалдой. Вот только тогда наступит пора для открытий и самородков.
   Они обещали писать Петру Викторовичу, они ему пишут, ведь Петр Викторович, выслушав их исповедь, стал вторым, не менее важным, чем сам Мишка Лещеев, залогом их счастья. Как ни парадоксально, кроме горечи, есть здесь для Петра Викторовича и что-то радостное. Не оттого, что он не нарушил их самодовольства, а оттого, что не предал гласности свою историю в недозревшем виде. Со временем Петр Викторович укрепился в этом мнении и знает, чего ему не хватает для ее завершения — замыкающей фабулы о тех хитрецах на пикнике, а такая фабула обязательно должна появиться, неужто на этот раз поскупится мироздание: одаривало, одаривало, теперь же вдруг ни с того ни с сего и нет, не может же оно быть таким непоследовательным. Так Петр Викторович лукавит про себя сам с собой, хотя знает, что в мироздании никогда и ничто не доходит до завершающей ясности, самое большее — сверкнет лишь иногда намек, но продолжает лукавить, и выходит, как будто они лукавят на равных друг с другом, он и мироздание.

Отзовись, комбайнер!

   Из-за вашего журнала я вспомнил про последнюю делянку, когда увидел на развороте схемы и фотографии довоенных зерноуборочных машин. Даже удивительно, что не вспоминал до этого ни разу после госпиталя — ни Студента, ни его несчастный комбайн, который оказался напоследок даже умным.
   Какая, если задуматься, образовалась пропасть между старым пониманием слов _умная машина_ и нынешним! Сегодня представляется, что она решает вмиг интегральные уравнения, рассчитывает и вычерчивает эпюры или, на худой конец, играет в шахматы и одновременно переводит с нескольких языков. И то мы сомневаемся, спорим: интеллект? — не интеллект? А тогда, немного пораньше всего лишь лет на пятьдесят, косцы, глядя на жатку-самоскидку, которую волокла по ниве пара коней, восхищались: вот ловка, вот умна! Человек, правивший парой, выглядел куда как глупее — держал вожжи да взмахивал кнутом, эка невидаль.
   Машина же одной граблей наклоняла стебли с колосьями к ножам, чтобы подрезали, вторыми граблями в это же время скидывала скошенную охапку на землю, третьими замахивалась, словно высматривая, как половчее, над очередной порцией колосьев. Жатка-сноповязалка, кроме того, стягивала подрезанную охапку в сноп. Выходило еще умнее! И разве кто-нибудь сомневался, что умнее, хотя какой ум в примитивных передачах — цепях, шарнирах, шестеренках. Где ему там спрятаться, интеллекту? Не блоки памяти на диодах-триодах, магнитные ленты, лазеры-мазеры. Кто поверит, что шестеренки вдруг начали действовать самостоятельно, помимо человека и без всяких АСУ, кибернетики управлялись не хуже, чем выдающийся мастер уборки? Не поверит никто.
   Однако такое однажды случилось, и я могу за это поручиться так же, как если б все произошло на моих глазах или при моем непосредственном участии. Подчеркиваю: управлялись не хуже. Вдруг вырваться на свободу и наломать дров, накрошить черепков способна любая примитивная машина. Что можно одернуть самым грубым образом даже сложнейшую забарахлившую машину — стукнуть, а то просто погрозить кулаком, знают все. И что это помогает, тоже известно.
   Студент примерно так и начинал. Ноги отбил, пиная комбайн и по раме молотилки, и по хедеру, и по ходовым колесам. Считал Студент тогда свой «Коммунар» зловредным ленивцем и симулянтом… Не только удивительно, а даже странно, что не вспоминал я ни разу Студента, ведь его история запала мне в душу и стала как своя собственная. Лежали мы с ним койка к койке в одной палате с одинаковыми ранениями. Обо всем переговорили, а про комбайн — бесконечно. Если б выписали меня тогда из госпиталя не на фронт, а в МТС — косил и молотил бы хлеб, как заправский комбайнер, так изучил я устройство и все неполадки, какие могли случиться в «Коммунаре». В том числе и те, которые возникали, как казалось Студенту поначалу, из-за вредности и симуляции машины. Мало того, как только вспомнил, обнаружил, что все время, оказывается, я подсознательно не упускал из виду изменения, которые происходили в конструкции комбайнов.
   Чтобы вся история вышла нагляднее, мне не обойтись никак без технических подробностей. Соединены в «Коммунаре» были косилка, молотилка, две очистки, зернонакопитель, транспортеры, их связывающие, и мотор, приводящий все это в действие. Но для горизонтального перемещения по полю нуждался комбайн в тракторе — тягаче. Не был он самоходным. Называлось это уборочным агрегатом.
   Тракторист тащил комбайн вдоль поля и следил, чтобы косилка-хедер захватывала столько колосьев, сколько скомандует ему комбайнер с мостика, чтобы не захлебнулась молотилка. А она у Студента захлебывалась то и дело. Каждый раз приходилось останавливать агрегат.
   Тут пора сказать о штурвальном — третьем члене команды.
   Можно подумать по названию, что он стоял на мостике у штурвала. Ничего подобного. У штурвала стоял на мостике сам комбайнер, а штурвальный располагался у его ног на ступеньках трапа и дергал за веревку соломокопнителя, чтобы своевременно вывалить на стерню очередную копну соломы.
   Штурвальными обычно работали подростки. Теперь, когда комбайны стали самоходными, со всем справляется один человек, который спокойно сидит за рулем исправно работающей машины.
   А тогда бегали вокруг капризного горемыки трое. Первым срывался со ступенек выбрасывать, вырезать, выскребать из барабана намотавшуюся на него массу штурвальный. Тут же подбегает комбайнер — Студент. Немного покрутившись в нетерпении на своем высоком железном сиденье, не выдерживал и тракторист.
   Казалось, выход прост — захватывай поменьше колосьев, и пойдет как по маслу. Так нет! Барабан немедленно сигнализировал аварийную недогрузку, взвывал как бешеный, грозя разнести машину. Студент с испугу сбрасывал газ, и мотор немедленно глох, барабан напоследок успевал еще намотать на себя ворох массы даже из сокращенной порции. И шло так ежечасно, ежедневно, с самого первого выезда в загон.
   А до этого попотел Студент с грохотом и транспортерами.
   Та часть молотилки, где солома и полова потрясаются и продуваются на решетах, чтобы не осталось в них зерна, издает очень сильный шум — оттого и название «грохот».
   Только у Студента на грохоте получалась чуть ли не артиллерийская канонада. Решета оглушительно ударяли в железный бок молотилки, и там уже выпятился внушительный бугор, как флюс на щеке. Полотняные транспортеры хедера перекашивались и заклинивались в направляющих пазах. И сверх всего, на бесчисленные неполадки еще наслаивалась лирика.
   Я все называю: Студент. Была у него и фамилия, в госпитале я, может быть, ее знал или слыхал хотя бы раз. Но к нему шло: Студент. И врачи его так называли, и сестры.
   Да ведь он на самом деле был студентом — не окончил еще свой сельскохозяйственный институт. И на уборку тогда в первую военную осень послали их как студентов факультета механизации. На этот полевой стан он попал вместе со студенткой из его же группы. Они даже так постарались, чтобы вместе распределили на усадьбе МТС: туда — трех; туда и туда — по одному; а сюда — двое. Их. Возможно, намечалась любовь.
   Только Студент нам в палате ничего не говорил о любви, мы сами догадывались, что намечалась, и кто знает, если б не случилось на стане «умного» комбайна.
   Один «Коммунар» был вполне исправен, а другой — этот. Бригадир-механик рассудил: вдруг парню все-таки удастся намолотить сколько-нисколько на инвалиде, а девушку поставил на хорошую машину. Она косит, Студент возится с грохотом. Исхитрился — выгнул шарниры, стихла канонада. Раз десять разобрал-собрал транспортеры на хедере.
   Дни идут. Она косит, ссыпает зерно на ток. Да еще сочувствует ему. Студенту.
   Вот тогда он начал пинать свой комбайн. Пошла между ними вражда. Выехали наконец на делянку. Можно косить, так нет, захлебывается барабан. Чуть поменьше захват, барабан взвывает как на холостых оборотах. Студентка же косит уже на дальних делянках, ссыпает зерно. Бункер за бункером. Идет ее зерно на оборону.
   А когда Студент заставил барабан не захлебываться, пнул молотилку еще раз, влез на мостик, махнул трактористу: двигай, комбайн словно бы передернуло, и он сбросил конец оси мотовила с одного кронштейна, мотовило рухнуло на стерню, с треском ломая лопасть. Получилось — виноват Студент: не проверил крепления.
   Даже бригадир словно бы забыл свой давний расчет, поставил в пример девушку, которая косила себе и косила, ссыпая зерно в конные бестарки — дощатые короба на колесах.
   И решил бригадир, что, пока закажут в мастерских МТС новую лопасть, изготовят ее и привезут в бригаду, пусть Студент поработает у студентки на ее комбайне… штурвальным. Была, теплилась еще слабая надежда, что она будет доверять ему иногда штурвал, как более опытному, он все еще искренне продолжал считать себя опытнее ее. Но она-то косила, намолачивала ежедневно центнеры зерна.
   Конечно, она не уступила ему штурвал, даже тогда, когда он явно показал свое желание, не уступила и как будто намекнула, что просто не имеет права доверить ему машину.
   Студент сидел на ступеньке, дергал за веревку, опорожняя копнитель, и проклинал себя за то, что прикладывал усилия, ловчил, стараясь не расстаться с ней, что согласился доводить сломанный комбайн, проклинал сам комбайн.
   Студенту давно уже пересказали, как давали ума этому несчастному «Коммунару»: опрокинули набок сразу же, когда сгрузили на станции с платформы, потом еще два раза по дороге в МТС. За три года перебывало на нем шесть комбайнеров, но ни одного опытного, и никто уж не надеялся, что скосят на нем хоть бы один гектар и намолотят хоть бы один бункер. Студент все же намолотил два бункера, хотя и не скосил полного гектара. Значит, есть у него опыт, а она…
   — Эй, штурвальный! — завопила она.
   Студент поспешил освободить переполненный копнитель. Больше он с ней не разговаривал с тех пор, она же продолжала его окликать, когда он зазевывался снова. Одно дело — опыт теоретический, другое — практический.
   Лопасть привезли на следующий день к обеду, и Студент не стал ждать похлебку, схватил ломоть хлеба с большим огурцом, поволок лопасть к повидавшему горя «умному» комбайну. Теперь Студент уже не злился на него. «Буду лучше брать лаской, чем сидеть у нее на ступеньках и дергать за веревку, — решил он, — докошу хотя бы последнюю делянку».
   Бригадир категорически заявил, что, если Студент не управится сам завтра к обеду, она докосит оставшийся клин в Далеких Кустах, приедет сюда, на Ближние, и смахнет его последнюю делянку. Какая уж там намечавшаяся любовь! Студент был готов забыть и то, что учился с ней в одной группе целых три года.
   — Сначала поставлю лопасть, а поем потом, как полагаешь, друг? — Студент погладил железный бок «Коммунара».
   Комбайн вроде одобрил такой порядок и даже начал содействовать ремонту. Болты точно влезали в гнезда, гайки накручивались как по маслу, ключ не сорвался ни разу.
   Перекусить Студент устроился на ступеньках так, чтобы видеть новую лопасть. Хрустел огурцом, откусывал большие шматы серого пшеничного хлеба и подталкивал локтем железную стенку, словно бы приглашая разделить удовольствие от еды и проделанной только что работы. Стенка отвечала теплом, возможно, ее нагрело осеннее солнце. «Не подведешь, друг?» — спросил Студент и снова подтолкнул локтем. Стенка погрустнела. Конечно, скажете, как это, стенка ведь. А Студент встревожился, понял, что жалуется машина. Завел мотор, осторожно включил сцепление. Застучали решета грохота, завертелось мотовило, поползли холщовые транспортеры, застрекотали ножи косилки. Нормально. Прибавил газ. Снял. Порядок! Выключил мотор.
   — Не робей, друг. Здоров ты на все сто!
   Комбайн не согласился и на этот раз.
   Тогда-то Студент не отдал себе в том отчета, что машина жалуется, потом дошел, когда сопоставлял, рассказывая нам, а тогда — уж очень он был рад, что начнет наконец работать, — побежал за трактором. Бригадир-механик не поверил, что комбайн в порядке, и велел проверить при нем. Оба по очереди добавляли, сбрасывали газ, глушили. Ничего. Хотя до Студента по-прежнему доходило тоскливое беспокойство машины.
   — Ладно, — сказал бригадир, — сейчас пригоню тебе трактор.
   Но как только комбайн двинулся по делянке и на транспортер упали подрезанные колосья, мотор комбайна чихнул и зашипел, окутываясь паром, из корпуса мотора била струя горячей воды. Студент даже не понял сразу отчего.
   — Пробило прокладку блока, — определил тракторист. — А их и на складе нет.
   «А ведь он предупреждал же меня, — подумал Студент, положил руку на горячий мотор, — нету прокладки, друг. Не докосить нам делянки-то».
   Представил Студент, как завтра она смахнет его делянку, лишит последней возможности, а на руке, которая лежала на моторе, вдруг ощутил прокладку, как будто прокладка одной своей дырой, которая огибает цилиндр, висит у него на запястье. Но на запястье у него ничего не висело, хотя чувство, что висит, оставалось еще несколько мгновений.
   — Если найду прокладку, поможешь поставить? — крикнул Студент трактористу.
   — Давай тащи! — согласился тракторист.
   Студент побежал на стан, в вагончике залез под угловые нары, и там, в самом углу, под ворохом концов лежала, как ему и привиделось, новая прокладка. Он надел ее на руку дырой, которая охватывает один из цилиндров, и сдвинул на запястье.
   — …Утром возможен дождь со снегом… — сказал репродуктор, когда Студент выскакивал из вагончика.
   Снять головку мотора, выкинуть пробитую прокладку, поставить новую и снова собрать весь блок — работа адская даже для двоих.
   То, что тракторист — худой, вконец измученный пятнадцатилетний паренек, — согласился помогать сразу, и то, что они начали перед самым заходом солнца, объяснялось просто: они старались не потерять ни одного зерна, ведь шла первая военная осень, много полей зрелых хлебов осталось за линией фронта. Но они не говорили ни о войне, ни о дожде со снегом, который может погубить десятки центнеров хлеба, оставшегося на корню. Ожесточась, работали молча дотемна.
   Потом тракторист развернул трактор, чтобы светить единственной фарой. Только тут, продолжая затягивать бесчисленные гайки, они перебросились несколькими фразами, может быть, бранными: бранили МТС, что до сих пор не приобрела оборудования для ночной косьбы.
   Комбайн тоже ожесточился, Студент это знал, чувствовал, и, кроме ожесточения, была в машине решимость, как и у них с трактористом, — довести дело до благополучного завершения, сразу же на рассвете. И снова не до конца понял свой комбайн, хотя все время осуждал себя, что не учел жалобу комбайна на непрочную прокладку, касался его рукой, словно просил прощения, а тот каждый раз приободрял Студента.
   Закончили они с трактористом глубокой ночью. Решили, что встанут за час до рассвета и, как только слегка развиднеется, начнут докашивать последнюю делянку.
 
   Уснули сразу, лишь только переступили порог вагончика. Снилось Студенту, что он продолжает обмениваться с комбайном пониманием. Студент не только понимает, что мешает перекошенная рама «Коммунару», но и чувствует, как тот ощущает щекот новой прокладки. Потом они договариваются. Студент, касаясь штурвала, спрашивает: «Скосим последнюю делянку, друг?» И штурвал теплеет. «Сумеем без трактора, а?» И штурвал соглашается. Они движутся без тракториста. Стрекочут ножи хедера. Мотовило подводит к ним колосья, срезанный ворох плывет по транспортеру в молотилку, со свистом проскакивают колосья через барабан, отдавая зерно, остатки его ссыпаются через решета грохота и по внутренним транспортерам попадают на вторую очистку, а оттуда в бункер. Наконец-то плывет зерно в бункер. Студент счастлив во сне. Только иногда его охватывает сомнение: как же мы косим в темноте, а видим, как же это мы без трактора, а движемся? Но и сомнения сладостны потому, что нет ощущения, какое бывает во сне, бесплодности, бесконечной пустоты действия. Студент чувствует — есть действия, есть польза. Может быть, еще и потому, что до вагончика всю ночь, пока Студент видел сон, с последней делянки доносился из кромешной тьмы стрекот работающего комбайна.
   …Вот и полон бункер. Пора подумать, где его разгрузить. Место находится — утоптанная площадка, на которой проходили все томительные наладки и бесконечные ремонты «умного» комбайна. Включается разгрузочный шнек, и на площадке появляется первая куча зерна. Потом она вырастает еще на одну разгрузку, вторую, третью.
   Студент чувствует во сне, что машина ликует вместе с ним. Сокращается делянка, вот, окруженная стерней, осталась только узкая полоска нивы — на один захват хедера, на последний проход комбайна. Есть! Комбайн смолачивает и эту полоску, в бункер льется последнее зерно. Последний раз работает разгрузочный шнек. Ого! Какая куча зерна! Мотор комбайна остановился. Студент забеспокоился во сне, встал, растолкал тракториста.
   — Пошли, закроем зерно!
   Тракторист (Студент так и не узнал, что снилось тому в эту ночь) безропотно идет со Студентом, и они, не проснувшись толком, сгребают, перетаскивают солому и тщательно накрывают ворох зерна, высящийся под разгрузочным шнеком «Коммунара». Потом так же в полусне уходят в вагончик.
   На рассвете действительно начинается снегопад, потом дождь. Студент с трактористом спят, и бригадир не велит их будить, потому что они выполнили свое. Сам же он отправляется к Дальним Кустам и до вечера помогает там девушке докосить оставшийся клин.
 
   Студента почти в тот же день отозвали в институт, в город, а там он подал заявление райвоенкому. Разбираться в случившемся ему некогда, потом, в боях, — тоже. Только в госпитале разобрался и то говорил, что не сам, а с нашей помощью.
   Те фронтовики, которые с первого дня в огне, насмотрелись, навидались, как из простой винтовки останавливали танки, как с отчаяния бросал наш солдат гранату, не успев вставить в нее запал, а она, несмотря на это, укладывала захватчиков, как летчик, покинув самолет, благополучно приземлялся без парашюта, как в наших траншеях была оттепель, а у них, врагов, за триста метров сорокаградусный мороз.
   Помогли фронтовики разобраться Студенту, что не только оружие, любая вещь и сама земля наша стоит за народ, их создавший, и народ под такой защитой истребить невозможно никакой злой силе. А его, Студента, «умный» комбайн лишь рядовой случай во всеобщем законе событий.
   Помнится, после госпиталя Студента демобилизовали доучиваться, а я догнал свою часть уже за границей, юго-западнее Будапешта. Брал Вену, освобождал Прагу.
   Комбайн вспомнил, когда сначала узнал конструкцию, а потом прочел подпись «Коммунар» под фотографией в вашем журнале.
   Что, если вы опубликуете мои воспоминания и они попадутся тому бывшему комбайнеру, которого мы звали в госпитале Студентом? Как считаете, отзовется он или нет?
   Отзовись, комбайнер!

Неоконченная повесть о лесных ягодах

 
 
   Летом темнеет медленно. И луна уж взойдет, а закат все оранжевый. Долго держатся сумерки.
   Вот тогда и есть самый клев. А может, только так — поплавок плохо заметен — и кажется. Подсечешь — ничего.
   Но Егор натаскал много. Он звал и меня вниз. Да я так устал, что не прельщали и удачи Егора. Я сидел на самом обрыве рядом с избушкой бакенщика и чистил окуней.
   Два дня мы ходили с Егором по местам, где удил когда-то Михаил Трубка. Так звали пожилого деревенского бобыля. Он никогда не расставался с трубкой. Бывало, мы, мальчишки, с завистью следили издали, как Михаил Трубка уверенно разматывал и закидывал леску, как подсекал и вытаскивал рыбин. Мы мечтали завести такие же необыкновенные удочки, знать так же реку и налавливать хоть половину того, что налавливал Михаил Трубка. Иногда он позволял кому-нибудь из нас заглянуть в корзину с уловом, и это мы считали честью.
   Долго не бывал я в родных местах. И теперь, приехав в отпуск, узнал от Егора, как умер Михаил Трубка. Смерть его была обыкновенная: состарился, по-стариковски хворал и умер.
   Егор молодой парень, а мне за тридцать. Но он учился у Михаила Трубки рыбной ловле и поэтому верховодил. Егор решал перейти, переходил и я. Егор закидывал донную — я немедленно делал то же. Егор распорядился, и я беспрекословно чистил на уху окуней.
   Уха получилась хорошая. Бакенщик и то хвалил и успокоительно приговаривал:
   — Все нахлебаемся.
   На белом дощатом столе, потрескивая, горит керосиновая лампа. Над столом к бревенчатой с капельками смолы стене прибита схема реки и правила.
   — Два огня у нас, — объясняет бакенщик, — один бакен здесь, другой пониже, у самого шлюза, — и, заметив, что мы с Егором положили ложки, улыбнулся. — Видишь, все нахлебались, и осталось. Вот Михаил Трубка-то, он часто ночевал у меня, любил уху. Не мог ложкой есть — стаканом черпал. Ложкой, говорит, вкуса не чувствуешь…
   Бакенщик собрал посуду, смахнул со стола крошки, привернул фитиль, и мы улеглись на полу.
   Дверь была приотворена. Вровень с порогом на небе еще краснела полоска, выше густо стояли звезды.
   Засыпая, я несколько раз подумал:
   «Неужели нельзя, чтобы не умирали люди? Не может быть, чтобы нельзя!»
   И опять казалось, что я мальчишка, а не взрослый мужчина в отпуске.
 
   Где-нибудь, может быть, их называют по-другому. Очень часто у растений, особенно диких, несколько названий. Вот, например, черный паслен — где его зовут просто паслен,где — поздника,а где — и не выговоришь, неприлично, потому что растет он в деревнях обычно на задах. С ним, с пасленом, некоторые очень любят пироги, и его даже продают на базарах. А эту ягоду я привык называть, слышал и от других: _сорочий глаз_. Она лесная, никакая не съедобная, горькая. На макушке травинки как бы звездочка из листьев, а в ней, в центре, голубая до небесности ягода с черной точкой, словно и правда выглядывает из травы птичий глаз.
   И еще приведу одно обстоятельство, не менее важное, как получается, чем ягоды, — то, что к тому времени я уже давно вышел на пенсию. Как давно — не уточню. Для одних давно — год, для других и десять лет — недавно. Жена тоже. Насчет детей: в принципе если были, то были бы взрослые. И внуки.
   А по грибы-ягоды я всегда любил и до пенсии. Но тогда по выходным, в большой компании, с ночи в далекие леса. Шумно, колготно. Тут же тихо. Всего лишь пригородная зеленая зона, а ходишь, ходишь — никого. Поднимешь глаза от земли, и вдруг как вынырнул из жужжания, хлопот в прозрачность, покой, и кажется, вот-вот полностью поймешь и жизнь, и природу, и себя. И задерживается в тебе проникновение, и грибы находятся сами собой, знаешь, куда взглянуть, где наклониться, и оказывается — так и есть. Там он стоит, где предчувствовал: белый или красный — подосиновый. А то среди смешанного древостоя — чистый березняк, это и в кино не раз использовали: свет светом погоняет в белизну, в синеву, розовость. И солнце, и шелестят листья. Тогда дышишь, словно сливаешься с воздухом.
   В таком проникновенно-воздушном состоянии я и почувствовал, что увижу сейчас ягоды сорочьего глаза, и увижу не равнодушно, а с последствием, с продолжением, что ли, для себя, увижу более заинтересованно, чем любой гриб. Вскоре как по заказу вышел на куртину этих ягод. Бывают иногда такие яблоки прозрачные, сквозь мякоть видны семечки — наливное яблочко из сказки. Здесь оказались наливными ягоды сорочьего глаза, и не скажешь: голубые — прозрачные до того, что светятся изнутри, мерцают, но по-разному! одни будто больше в красное, другие — в желтое. Меня к ним потянуло, выходило по-предчувствованному, и не верилось, что они несъедобные, горькие, наоборот, влекло попробовать и обещало необыкновенную вкусность. Я, еще не веря до конца, взял ягоду в рот. Кто пробовал черный паслен, наверняка помнит его притягательно-отталкивающий вкус. На некоторых людей притягательность паслена почти не действует, и они никогда больше даже не смотрят на него, другие нечувствительны к отталкивающей стороне его вкуса — они-то и любят пироги с пасленом, третьи, как и я, одинаково чувствуют обе стороны вкуса и остаются равнодушными к паслену. Вкус наливных ягод сорочьего глаза с той куртины напоминал притягательный вкус паслена, если ягоды отсвечивали изнутри красным, и отталкивающий, если светились желтизной. Притягательный вкус красных был тоньше и приятнее, чем у паслена, отталкивающий желтых — противнее и резче. И были они по вкусу совершенно разные ягоды — одни притягательные, другие отталкивающие. Я съел все красные ягоды, остались в куртине торчать на стеблях только желтые. Никаких вредных последствий я не ожидал, ничего и не случилось вредного. Но предчувствие, которое началось еще до ягод, заинтересованность усилились, связались с довольным ожиданием еще чего-то, но уже не внешнего, внутреннего. Как будто, когда ел ягоды, я добивался его, знал, что наступит, а теперь отметил про себя с самого краешка: ага! вот и началось, хотя явственно думать что-нибудь похожее я не был в состоянии в тот момент. Сейчас я осознаю все задним умом, как вспоминают потом, когда подломится ножка или стойка: да, да трещало же! Мы слышали, что трещало, оказывается, вон почему! А не подломись, кто бы помнил о треске. Недолго его и выдумать, если уж произошла поломка.