После того как я вспомнил, мне не удается думать о том дне так туманно. Туман, сомнения соскочили. Я не могу снова уверять себя, что встретил не Игоря. Не говоря уже о полном сходстве лица, фигуры (я нашел дома фотографии), совпадала одежда. Хотя и сейчас можно встретить похоже одетого демобилизованного моряка — бушлат, под ним ковбойка и расклешенные брюки. Но Игорь-то носил перешитый бушлат старшего брата и выглядел в свои семнадцать, конечно, моложе нынешнего демобилизованного моряка. Стрижка — полька; разве в моде сейчас стриженые затылки? А самое главное — он удивлялся при каждой встрече не меньше меня и задумывался. Когда же я решился наконец подойти к нему и спросить, не Сладков ли он по фамилии, не родственник ли Игоря Сладкова, мы оба наскочили на барьер. Я отчетливо почувствовал, что не могу, что и не надо, что нельзя подходить ближе. Растерялись мы оба с неловкими выкрутасами и страхом. Кроме того, я наблюдал, с каким недоумением и интересом он рассматривал сквозь стеклянную стенку вестибюля подкатывающие к пансионату «Жигули» и их владельцев.
   Почему я не вспомнил про лысину и бороду на несколько часов раньше? Или барьер стоял и в памяти?
   Я чувствую, как он поднимается каждый раз, когда я в связи с этой историей стараюсь логически осмыслить возможность завихрений и петель во временном потоке, и у меня возникает ощущение, что не успеваю всего лишь на долю мгновения, чтобы заглянуть за него.

Разговор с глазу на глаз

   Нечего и читать — сплошь идиотизм. Идиотизм слов:…_подозрительное масляное пятно на поверхности воды… Ведутся дальнейшие поиски_…
   Кобели. Подозрительное… дальнейшие… Пустила их субмарина пузыри из маслопроводов, вот и пятно на поверхности. Какие же еще дальнейшие?Когда субмарины пускают пузыри из маслопроводов? Тогда, псина, пускают пузыри, когда лопнут трубы, треснут переборки, обшивка и вода резанет во все отсеки. Взрыв. Понял, морда, взрыв. Это я говорю. И я все докажу, покажу, разложу, раззужу, но не развожу. Не разбавляю, раньше разбавлял, а теперь пью, не разбавляя. Можешь ты, псина, ответить на вопрос вопросов: почему? Почему пьет человек? Не можешь. А раз человек пьет неизвестно почему, стоит ли ему разбавлять, стоит ли с доходами от спиртного поднимать и доходы от воды? Ведь именно вода врезается, как мы уже с тобой говорили, врезается в отсеки, когда происходит взрыв.
   Мы все разберем, морда, расшифруем, размножим, размажем, разбудим. Хотя нет. Стоп. Полный назад. Всплытие! Пусть спят невежды. Невежды пусть не отворяют вежды. Утопленники тоже. Много утопленников, вся команда.
   Смотрю я тебе в глаза, псина, ну чему ты рад? Хочешь, скажу одно слово, и ты рассвирепеешь, как тот полисмен, что всю смену простаивает на полосе посередине шоссе, а мимо провизгивают, прошарахивают и прованивают, главное, прованивают автомобили. Он всю смену вдыхает эту вонь, газ. Он знает, что сдохнет от газа. Но ему нужно стоять, вот он и свирепеет. Он, может быть, прав, что свирепеет. Ты же приходишь в ярость от одного слова, морда. Я не понимаю, почему ты их так не любишь. Они что надо, получше многих. Не ломайся, догадываешься, о ком я? Сказать? О дельфинах.Слышал: дельфины!
   Ага! Ха! Ха! Эх ты, зверь. Ну, ну. Цыц! Цыц, подлец! Нет их, смотри, нет здесь. Спокойно, спокойно. Кошмар, да и только. Вдруг ты чуешь вот это самое с утопленниками. И с самого начала чуял и насчет взрывов, разрывов, нарывов, перерывов. Просто все ваше собачье племя чует, знает. Молчишь? Правильно, я тоже буду молчать. Мы только с тобой и догадываемся. Два человека. Потому что по глазам ты еще лучше, чем человек. Вдруг ты слышишь, что мы не слышим. А, морда? Какие-нибудь ультразвуки. Или ты разбираешься всвистах, понимаешь по-дельфиньему? И они так прямо и отмачивали тебе всю правду. Тебе — все, мне — половину, а профессору с полковниками — каплю. Кап-кап! И не собираюсь разбавлять, и не скули. Глоток за моего друга дельфина Тодди-джи! Тихо, тихо. Он далеко. Цыц! Нет его здесь!
   Тодди-джи мне сказал, а профессору с полковниками нет. Нет. Возможно, манежно… помнишь, как Тодди ухватил эту привычку размножать идиотизм слов… непреложно, трикотажно. Возможно, морда, тебе он выложил больше. Многоэтажно, малолитражно. Может, ты от этого и надрываешься. Но не расскажешь, не дано тебе голоса. Мне же не поверят, если услышат. Услышат, на крыше, на вышке, култышки.
   Представь себе, тот полисмен нашел выход: орет посреди шоссе скабрезности, богохульствует, проклинает, дерзит, мерзит всем леди и джентльменам, провизгивающим, прошарахивающим, прованивающим по шоссе. Они хоть не слышат, а тоже нашли выход: говорят, что на дороге номер та-та дробь та стоит полисмен-миляга, полисмен-симпатяга, улыбяга, га, га!
   А я кто? Бывший-то сторож из океанариума, моряк-то на пенсии? У меня пара рук-закорюк да мозги на нас, морда, на двоих. У профессора же с полковниками всякие фоны, разные скопы, продукты, репродукторы. Разве за ними слышно? Сверх всего девы в шортиках, девы в бермудиках. Девы-лабораны, девы-секретаны. Разве за ними видно? Ходят, извиваются, вихляются, вроде как ты, морда, если радуешься. Но ты от дурости, от ясности, от безгласности. Ну а они отчего крутят бермудиками, шортиками, бикинчиками, гавайчиками (нужное подчеркнуть)?
   К порядку, господа, к порядку — это я вполголоса и, как профессор, делаю ручкой и пальчиком, пальчиком, — мы с вами, господа, отвлеклись от утопленников. Утопленники, леди и джентльмены, разделяются по местоположению, местоудушению на мелевых, которых мы для простоты повествования отбросим, и глубинно-субмаринных, всецело овладевших нашим вниманием. Сетованием. Отчаянием. Начинанием. Лишнее зачеркнуть.
   Почему же я, морда, настаиваю на взрыве? На взрыве снаружи лодки, а не внутри?
   И вот, леди, в каждом отсеке, в темноте под потолком, висят утопленники, как люстры, как лангусты…
   Взрыв. Скажи, морда, со всей откровенностью, на какую ты только способен, что, если у тебя есть магнитные мины, транспорт магнитных мин? И тебе даже не нужно распаковывать ящики, потому что, пока транспорт шел ко дну, полопались все ящики, лежат свободно все мины. Ты обманут, предан, ты растерзан пытками, ты ненавидишь тесты, тресты. А? Что ты делаешь? Ты ныряешь… Не умеешь? Допустим, что ты ныряешь, припустим, что ты берешь мину в зубы. Шлеп к обшивке. Сделано. И когда надо, и сколько надо утопленников. Под потолком в каждом отсеке. За темноту я тебе ручаюсь, нигде нет такой темноты…
   Считается, меня выгнали из океанариума за то, что я будто бы подпаивал дельфинов. Цыц, морда! Будто бы. На самом деле профессор выставил меня из-за полковников. Я всегда плевал на полковников. Напрасно профессор связался, спаялся, свихнулся с полковниками. Тодди-джи тоже плевал на полковников. Только у него не выходило «плевал», _то хлювал, то глювал_. Я ведь не приставал к Тодди с тестами, задачами, вопросами, колесами. Зато он мне и рассказал на прощание про утопленников в отсеках. Про мины он говорил еще раньше, когда погибла его подружка Тодди-би. Может быть, мне следовало скрыть от него, что Тодди-би замучили полковники вместе с трясогузками в бермудиках? Опыты, эксперименты, оппоненты.
   Ты, морда, не сможешь понять, как это случилось, потому что ты просто кобель, кобель-норма, эталон-кобель. А полковники… Вот полковники и есть ультракобели, суперкобели, кобели-асы. Когда вблизи от них вихляется бермудик-шортик, они раздуваются, из них выделяется столько кобелиной силы, что кафель под полковниками позвякивает и трескается. Уж где им уследить тогда, что режут, как колют, куда впрыскивают. Они и науку лишь по-кобелиному трактуют, чтобы отплясывала перед ними танец с кинжалами, стреляла ракетами, ползала на карачках по окопам.
   Плевал я на них. Хотя они чуть-чуть не доказали, что Тодди-джи сбежал по моей вине, а потом пришили мне подпаивание. Прикрутили, привинтили, просвистели. Все равно плевал я на них, морда, потому что это еще не все и это еще не выход, ход, приход. Обедня. Допиши три слова.
   А выход в том, чтобы думать, считать, повторять, что первая подводная лодка исчезла не через неделю после того, как я выпустил Тодди-джи на волю, а доэтого, хотя бы первая лодка. Пусть другие, вседругие после,а первая — до.
   Ты вправе спросить, что это значит: первая — до? Я вправе ответить, что это значит: значит, Тодди-джи первую лодку не взрывал, не мог взорвать. А из этого вытекает, протекает, что и все другие лодки могли исчезнуть без его участия, причастия. Отметь свободные фигуры крестиком. Пестиком, мостиком, хвостиком.
   Идем гулять, морда.

Две верблюжки

   И доказательства. И доказательства. Вещественные. Показать-то? Могу! И показать. И показать.
   Задолго до войны. А ведь и после войны не заикались, чтобы замораживать покойников. Хотя Арктикой и тогда бредили почти все. Уж пацаны только обо льдах, только чтобы родители поехали в Арктику и туда взяли своих пацанов. И даже пацанок. И даже пацанок.
   А когда стали замораживать трупы? Да вот прямо сейчас. И к тому смотрят, как на миллионерские фокусы. Точно, говорю, тогда даже ученые не имели в представлении. Если б так-то наткнулся кто из вас — чтобы рядками, рядками лежали во льду аккуратные жмурики, в обертке, с проволокой. И эти еще на них, на каждом, пластинки.
   Я-то у нашей пацанвы был образцом, что ли, самым желанным, не то чтобы другом, приятелем, а угнетателем. Делай с ними что хочешь, требуй — стерпят, подчинятся и будут рады. Отец у меня по году проводил в Арктике, в арктических рейсах. По моим словам, капитаном, а на самом деле матросом-мотористом. И не любил выпить. Не любил.
   И ни грамма не рассказывал ни мне, ни матери. А пацаны ждут. Я тоже напускал на себя мрачность перед ними. Ну а как что придумаю, так начинаю выдавать по слову. Только и мне хотелось настоящего, не с потолка. Сначала лишь мечтал не спать — вдруг он по ночам будет рассказывать матери. Но потом как-то попробовал, еще попробовал и стал привыкать.
   И еще со злости. Лежу, прислушиваюсь и злюсь: расскажи, расскажи! А сам придумываю, как за капитана. А он придет мрачный, все молчком, и с матерью молчком. Вот и придумывал, как в кино или по радио. Ну, меняю там, комбинирую, от себя почти ничего. Лишь постепенно научился сочинять и от себя. От себя.
   Даже сам привык, что повторяю пацанам его рассказы. От этого, когда он после очередного рейса все-таки поделился с матерью — в первую же ночь рассказал, повторил на другую и после вспоминал детали, — я совсем не воспринял: как будто не с ним, как будто не в Арктике. Ничем не связывалось с моей Арктикой. И пацанам не рассказывал и вроде забыл или отбросил.
   Про замороженных. Про замороженных — во льду рядами трупики, электропроводка от них, как сейчас от космонавтов. То ли айсберг был, то ли что другое, но послали отца на него забраться впередсмотрящим. Искали моржей будто или полынью пошире, уж не знаю. С вельбота послали наверх. Получилась там спешка, потому что подозревали шторм, а может быть, и по плану недовыполнение. Скорей. Отец лез и озирался, а с макушки, как встал — там образовалась площадка — увидал сразу. Вон там, показывает, три румба на зюйд-вест!
   — Давай вниз! — орут. — Майна!
   Тут он споткнулся, и звякнула пластинка, а может, блеснула, потому что в глаза бросились пластинки на мертвецах — золото! И мертвецы, как пригляделся к золоту, немного погодя. Пригляделся к золоту.
   Что тут сказать? Отец ни грамма не хотел брать, если б старпом не матерился, чтобы слезал, если б не золото. Он бы и рассказал и показал для научной пользы, а тут рванул с ближайших жмуриков по пластинке — и вниз, и майна. И майна.
   Они в ту ночь с матерью зажигали свет, разглядывали эти пластинки. Брали мое увеличительное стекло из тумбочки. Я не шелохнулся. Мать удивлялась, а отец сказал, что ни по какому не выходит, и предположил, что и они как бы и люди, чьи трупы, а вроде не с Земли. Но, когда он слез с айсберга, на самом деле вышел шторм и переиграл всю ледовую обстановку. Где лед, где айсберг — все угнал, расчистил море. Тогда их траулер досрочно осуществил план и обязательства. Я не шелохнулся.
   Отец в тот раз гулял дольше на два месяца, а пил меньше. Они с матерью и накупили всего. Даже в Торгсине. Даже в Торгсине.
   Я и говорил, что задолго до Отечественной. Да нет, разве непонятно: отец переплавил пластинки паяльной лампой. Отсюда и Торгсин — на золото. Два верблюжьих одеяла и мыла хозяйственного на сдачу, четыре куска. Сколько времени прошло, но такого хозяйственного мыла, как то, и сейчас нет. Верблюжек тоже.
   Как какие вещественные доказательства? А две верблюжки-то? Они мне остались после смерти родителей. Хоть поизносились, а по теплу не уступают, и рисунок. И рисунок.

Не-Клеопатра, не-Икар, не-Шерлок Холмс

    «…падение с двадцатиметровой высоты на дно каменоломни повлекло множественные переломы ног, перелом позвоночника и разрыв спинного мозга. Смерть наступила мгновенно…» — из медицинского заключения.
   Значит, вас интересует какой-нибудь криминал с закавыкой, а? Или, говорите, загадочный случай из моей следовательской практики с большим загнутым вопросительным знаком? Что ж, есть и с вопросительным знаком, и с большим и с загнутым. Только я буду без литературностей вроде: меня разбудили в половине шестого. Было погожее утро, но полюбоваться облаками я не успел. В доме отдыха, куда меня вызвали, произошло странное самоубийство. Мне, как сухарю-законнику, больше по душе современный стиль — описываются не облака, а копия квитанции из прачечной, свидетельство о расторжении брака или троллейбусный билет. Вот я и цитирую документы.
   «…А как оказался в каменоломне, — потому что я каждое утро в любую погоду совершаю пробежку по маршруту; вокруг парка, мимо рощицы около дороги в каменоломню, пробегаю каменоломню насквозь и к реке — купаться, очень полезно. Хорошо, сейчас, точно, как видел, так и скажу. Увидел я сразу, как только выбежал из узкого места, там вроде естественных ворот в каменоломню, две машины не разъедутся, выбежал — и прямо передо мной висит в воздухе человек. Так мне показалось, потому что может выйти иллюзия при движущихся предметах. Особенно если наблюдатель находится в движущемся положении. Получается оптический обман. И он начал падать, потому что я остановился как вкопанный. Да, подтверждаю, начал падать, а до этого будто висел, когда я двигался. Нет, категорически, он не стоял на обрыве, а был в воздухе. Может быть, на уровне обрыва. Может быть, ниже, вернее, ниже, надо полагать, что ниже, если он падал…» — стенограмма показаний очевидца.
   «Ищите женщину». Но нам не нужно было искать, она сама ждала нас. Если ее состояние можно назвать ожиданием. Когда происходит катастрофа, всегда есть кто-нибудь, кому кажется в ослеплении горя: узнай точно, из-за чего, — и исправится непоправимое, вернется невозвратное.
   Она больше всего хотела убедить нас, что это не самоубийство, будто согласись мы с ней — и он немедленно оживет. А сама ничем не могла помочь восстановить ход событий, даже не знала, когда он ушел. Не проснулась. Он не первый раз оставался у нее.
   …Нет. Нет. У него не было причин. Не было. Не было. Он был счастлив. Был. Был!.. _Годится цитата_?
   Эдакий женский рационализм без воображения. Небось Клеопатра смогла бы допустить или даже прежде всего подумала, что он покончил с собой от избытка счастья. Остановись, мгновение!
   Однако документов, как сейчас любят говорить, писать — в общем-то,хватало в общем-то документов. Как нарочно, оказались и заключение психиатра, и справка от невропатолога, которые с абсолютной достоверностью подтверждали то, в чем нам очень хотелось усомниться, а дальше построить на усомнении версию. Психика, нервы пострадавшего были не только в норме, но и, вроде бы сказать, со значительным запасом прочности.
   Подшили мы к делу и письмо, которое он отправил накануне своему, прибегнем к пышности, наперснику и которое подтверждало, что он был счастлив. Был. Был!
   …Доверие! Оно рождает силу, отнимая ее. И чем больше отнимает, тем больше вызывает к жизни. Встать на цыпочки, чуть оттолкнуться или просто, не отталкиваясь, оторваться от земли и парить в пространстве. Доверие!..
   Ну, разве не скажешь тоже: был. Был. Был! Не думайте, интимное для всех табу. И для следователя. Потом, кому интересно застать даже раскрасавицу… Да уж ладно. Счел я тогда, что вчитываться в письмо неловко и, главное, излишне. И лучше бы мне остаться навсегда при этом мнении. Так нет! Стали меня подзуживать цифры, арифметика.
   …Ближайшее расстояние от спроектированной на дно каменоломни верхней бровки до места, где лежал труп, составляет 12,4 метра. А мировой рекорд прыжков в длину с разбега, заметьте, не дотягивает до девяти. Хорошо, согласен, рекорд мог пасть и от его ноги. Тогда еще одна фраза и тоже дословно… Тщательный, многократный осмотр бровки, откуда мог произойти соскок или падение, показал, что к краю обрыва никто не подходил, так как не обнаружено наличия следов, которые, учитывая прошедший за день до происшествия дождь, дали бы отпечатки… Музыка! Замысловат, но точен язык протоколов.
   Как тут удержаться и не поискать ответа, и не только в письме, но и в дневниках. Вы угадали — она. Она прислала его дневники. А я? Я стал жертвой собственного любопытства. Был бы один знак вопроса, обычное недоумение, которое мы вкладываем, когда пишем: _при неясных обстоятельствах_. Авария при неясных обстоятельствах, ограбление. Как бы ни хотелось, как бы ни было нужно, а недостает фактов. Такова практика. А тут нагородить забор из вопросительных знаков, вообще потерять ту самую практическую почву из-за любопытства, из-за не-Клеопатры. Зачем? Ведь она не станет ни Клеопатрой, не вернет ни крохи из того счастья, которое было, было. А я?
   …Отшиб пятки, и мне стало стыдно… — вот они, слова, которые все время лезли, лезли с языка и все-таки вылезли не вовремя. А могли выскочить и раньше, такое у меня укоренилось присловие, и все с тех пор. Может быть, я наткнулся на них не сразу, зато они сразу повернули мое внимание. Не было в них притязательности, выспренности, и я поверил: да, отшиб пятки. Хотя надо было не придавать значения. Но ведь, пожалуй, нигде нет объяснений, почему нас тянет поступать или думать не так, как надо, не так, как лучше и для дела, и для самих себя.
   Отшиб пятки, и мне стало стыдно… А перед этим такая история.
   …У меня никогда не было сомнения, что я смогу взлететь и летать. Сначала я думал, что и все тоже могут взлететь и не летают просто за недосугом. Потом, когда подрос, стал понимать: другие не летают, потому что очень рано забыли, что могут. Я сам иногда забывал надолго, или, вернее, заглушалась, затенялась эта способность, как вещи на дне сундука, переходящие без употребления от поколения к поколению. Талант, не давший еще ростка, тревожит, бередит и порождает скрытность. Я ждал, я готовился взлететь, когда почувствую, что можно. Только привстать на цыпочки и медленно начать подниматься, без напряжения, но силой в себе подавлять тяжесть. И я ощущал, что она, эта сила, у меня есть, и понимал — ее надо прятать, как неготовый еще подарок. Я был уверен: нельзя, чтобы увидел кто-нибудь. И тогда в лугах, около ложбины, закрытой кустарником, я прежде всего огляделся. Жарко, аромат цветов, пестреющих из разнотравья, в небе — солнце и жаворонок. Никого. Я приподнялся на цыпочки, сосредоточил силу — и сразу из-под пальцев ног ускользнули трещинки тропинки, я поднимался. Увидел луга шире, все кусты на той стороне ложбины, а за кустами… За кустами кто-то шел мне навстречу! Я рухнул. Отшиб пятки, и мне стало стыдно…
   Вот, посудите, если б тут были другие слова. Эти же засели, как гвозди. Аромат достоверности. Хотя потом сюжет развивается по канонам. Трагическим, но канонам. Наш не-Икар не раз вспоминает, что на тропинке взял верх стыд, испуг. Он так никогда и не решился повторить опыт. Теперь благодаря обретенному счастью он чувствует, что преодолел _тот стыд_, и снова в нем накапливается _та сила_. Скажите, ну при чем здесь стыд?
   «…Полет не физиология, а психология. Мое внимание спуталось, скомкалось, от этого я и упал.
   Никого. Хотя бы при первых попытках никого. Сколько раз мы ни бывали в старой каменоломне, всегда ни души. Днем. А я пойду туда рано утром, вместе с солнцем…»
   Опять повторяю свой риторический вопрос: зачем мне это? И пятки, и стыдно, и вместе с солнцем? Кто принял бы у меня, например, такую версию: несчастный случай в ходе _опытов по левитации_? Угу, знаю всякие слова, а спокойнее, выходит, их не знать.
   Нет, как говорится, не поступало к нам больше материалов. Да и уговор есть. Помните, мы согласились, что застрянем на большом, загнутом вопросительном знаке? В конце концов я ведь тоже нене-Шерлок Холмс.

Древняя рыба дважды

   Как будто вдруг высохла вода в широкой и глубокой реке, и лишь кое-где остались лужицы в самых глубоких местах. Так выглядит Узбой — след от реки в песчаной пустыне. Только никто не может сказать, когда текла река, и многие сомневаются, текла ли, а лужицы — это большие озера. Есть озера — котлы под отвесными глиняными стенками, они выточены водопадами, может быть, несколько тысяч лет назад. Но вода в котлах под стенками с тех пор почему-то не высохла, хотя стала горько-соленой, солонее, чем морская. Все озера на Узбое такие пересоленные, кроме одного — Ясхана — оно пресное.
   Много загадочного на Узбое, в происхождении Узбоя. А нам прежде всего достались не загадки. Даже у меня на какое-то время отбило всякий вкус к научной деятельности то, что нам досталось и сколько нам досталось пошалманить. Есть такой совершенно ненаучный термин-пермин, но зато знаем его лишь мы, участники пустынных экспедиций тех лет. Нет, я не задаюсь и еще не отрастил бороду, но тогда у нас не было вертолета, и мы не могли стрекознуть на Узбой за полчаса, ни вездехода, чтобы прокатиться по барханам, как по снежным горкам на лыжах. Наш грузовик годился для дорог, для такыров, для самого свирепого бездорожья в твердых глинистых пустынях, где он, как кошка, карабкался по тысячам оврагов. Кипя радиатором и взбивая пыль, горькую, едкую, грузовик полз и по розово-желтым рыхлым солончакам, с разгона перескакивал голые барханные языки, перелезал целиной через барханные цепи полузакрепленных растительностью песков. Если же попадались разбитые пески, он пятился, потому что оседал, закапываясь задними колесами, вроде растерянно чесал в затылке и жалобно оборачивался к нам. Сразу же из кабины, оставив дверцу на отлете, отчего и выходило, будто у грузовика выпячивается локоть из-за его автомобильной головы, выскакивал Рафик и падал на корточки перед задними колесами, и тоже поднимал локоть к голове, и тоже оборачивался к нам. Мы уже знали, как все это будет, когда спрыгивали с кузова перед штурмом бархана, хоть и надеялись, что вдруг проскочит машина и мы тогда будем весело бежать вдогонку налегке. Только Рафик оглядывался на нас не жалобно, а свирепо, и ведь действительно медлить нельзя, не к чему, вредно. Мы разбегаемся по местам — доставать из кузова бревна, ломать сучья саксаула, выгребать перед задними колесами канавки, разгребать в песке у передних широкую площадку — все руками. Обнимаешь песок и толкаешь, а он вытекает, уходит из рук, сухой, мелкий, пылит, поэтому лопатой еще труднее. Разом под оба задних колеса в промежуток между покрышками вталкиваем концами бревна — шалманы.
   — У нас готово! — орут с одного борта.
   — А у нас давно готово! — вопят с другого.
   Это для бодрости, для Рафика, для себя, потому что много еще надо успеть и быстро успеть, пока грузовик медленно тронется, покряхтит, вскипит и перевалит, может быть, перевалит через гребень. А сейчас скрежещет сцепление так, что отдается в нас, словно каждый скрипит песком на зубах. Мороз по коже. Раскручиваются со свистом колеса — обороты! — пробуксовывают по бревнам покрышки, дымятся бревна, откуда-то и что-то свистит. Заставить колеса затянуть под себя бревна и не прозевать, не стукнуться о подножку, под которую неминуемо нырнет бревно, не попасть кистями между бревном и подножкой. Это похуже, чем песок на зубах, хоть подножка давно и разбита, лишь торчат кронштейны с ржавыми болтами. И самое главное — еще успеть не пропустить момент, чтобы втолкнуть под колеса вторую пару бревен, когда будет кончаться первая. Так начинается самое-самое начало, а потом продолжается, повторяется, усложняется. Бревна нужно снова пускать в ход, а они вдавлены в песок, впрессованы пятью тоннами. Выскребать-то пальцами!
   Вот почему я так смотрел на Узбой с последнего гребня, на Ясхан, будто это не самое неожиданное, не самое красивое во всей экспедиции, а просто так, и больше всего хотел чаю. Чтоб не собирать дров для костра, чтоб не ставить палаток, не разгружать машину, чтобы сразу — чай. Индийский черный, а не зеленый, как думают некоторые. В Каракумах пьют черный, только черный, и предпочитают индийский, гостей надо угощать индийским, иначе не угощение. Только чай, лишь чаем можно напиться в зной здесь, горячим чаем. Я помогаю разгружать машину, хотя я не в состоянии ничего делать, кроме питья чая; я участвую и в разбивке площадок под палатки, хотя через засохшую глотку не проходит воздух, нельзя дышать через такую глотку; я собираю дрова, хотя у меня не сжимаются руки, не ходят ноги. Собираю не только, чтобы разжечь огонь и вскипятить на нем чай, но и чтобы сварить плов на ужин и чтобы подкладывать в костер после ужина.