Страница:
Умер он смертью нелепой, но мгновенной. Решил вставить «жучка» вместо перегоревшей пробки — и его ударило током. А сердце, надо думать, было уже ослаблено алкоголем.
…Поминки затянулись, Василий Фёдорович подвыпил и начал поносить покойных Бываевых за то, что они вырубили деревья; он утверждал, что это «психозная выдумка», и упрекал филаретовских аборигенов в том, что они не воспрепятствовали этому. Гости начали обиженно расходиться; в первую очередь ушли женщины — те, что приготовили угощение. Но группка местных выпивох сидела как приклеенная.
Валик был мрачен. Он почему-то считал, что участок и дом должны были перейти по наследству ему, а тут подсыпался этот братец дяди Фили. И сразу же, подлец такой, Антуана зарезал! И вот теперь мы, два миллионера, едим своего младшего брата по вечности!
— Так ты не ешь! — сказал я.
— Почему же не есть?! Это даже интересно: бессмертный боровок, а мы его ам-ам… И меня тоже съедят братья-киношники. Они не уважают меня. Они мой сценарий забраковали.
В высказываниях этих я уловил цинизм неудачника. Между тем Василий Фёдорович решил, что пора свёртывать тризну, и пригласил выпить по разгонной.
— Врёшь, желвак! — закричал Валик. — Рано нас разгоняешь! — И он торжественным движением руки указал на клумбу и всем поведал, что там зарыто.
То ли говорил он очень доказательно, то ли пьянчугам очень хотелось выпить ещё, только факт, что сразу откуда-то появилась лопата и работа закипела. Копали поочерёдно. И вот бутылки появились на свет. Некоторые из них не выдержали, видно, зимних холодов, полопались, но большинство оказалось в целости. Пир возобновился с новой силой. Гости уже и не помнили, по какому поводу они сюда явились. Звучали пьяные песни, разухабистые анекдоты. Организатор мероприятия, Василий Фёдорович, тоже приналёг на портвейн и в результате свалился со стула наземь и захрапел.
— Схожу по нужде, — сказал мне Валик и подмигнул. Что-то жутковатое почудилось мне в его тоне, в этом подмигивании. Какая-то злобная бодрость взыграла в Валентине.
Вернувшись, он сразу налил себе стакан портвейна и часть напитка, будто спьяна, пролил себе на руки и затем тщательно отёр их носовым платком.
— Отчего от тебя керосином пахнет? — спросил я.
— Молчи! — прошипел он. — Я на бабулином керогазе чай подогреть хотел, голова болит, так я… Молчи, Пауль!
— Дымком потянуло, — сказал один из пьющих. — Никак нам ещё по порции свининки выделят? Под портвейн — в самый раз.
— Дым из окна идёт, — молвил другой.
Из окна кухни валил дым. Окно комнаты, плотно зашторенное, светилось неровным, колеблющимся светом. Казалось, в нём отражается дальняя заря, казалось, занавеска колеблется от ветра.
— Пожар! — крикнул кто-то. — Дом горит!
Началась суматоха. Кто-то побежал за ведром, кто-то за багром. Крики, гвалт. Добровольная пожарная дружина прикатила бочку с насосом, шланг. Но старые, сухие стены пылали уже вовсю. Погребальный костёр в честь дяди Фили взметнулся аж в самое небо. Бились с огнём смело, но бестолково. Больше всех суетился Валентин. Он даже сделал вид, будто хочет влезть в окно, прямо в полымя, но его оттащили.
Дом Бываевых догорал. Протрезвевший брат покойного плакал и ругался. Последние гости и пожарники-добровольцы покидали участок, толкуя о причине пожара. Все считали — виновата плохая проводка, из-за этого, мол, погиб и Филимон Фёдорович.
XXVII
XXVIII
XXIX
XXX
Волею случая произошло это в годовщину смерти тёти Лиры, день в день.
Умереть бы, не веря в прогнозы,
Второпях не расчухав беду, —
Так столкнувшиеся паровозы
Умирают на полном ходу.
…Поминки затянулись, Василий Фёдорович подвыпил и начал поносить покойных Бываевых за то, что они вырубили деревья; он утверждал, что это «психозная выдумка», и упрекал филаретовских аборигенов в том, что они не воспрепятствовали этому. Гости начали обиженно расходиться; в первую очередь ушли женщины — те, что приготовили угощение. Но группка местных выпивох сидела как приклеенная.
Валик был мрачен. Он почему-то считал, что участок и дом должны были перейти по наследству ему, а тут подсыпался этот братец дяди Фили. И сразу же, подлец такой, Антуана зарезал! И вот теперь мы, два миллионера, едим своего младшего брата по вечности!
— Так ты не ешь! — сказал я.
— Почему же не есть?! Это даже интересно: бессмертный боровок, а мы его ам-ам… И меня тоже съедят братья-киношники. Они не уважают меня. Они мой сценарий забраковали.
В высказываниях этих я уловил цинизм неудачника. Между тем Василий Фёдорович решил, что пора свёртывать тризну, и пригласил выпить по разгонной.
— Врёшь, желвак! — закричал Валик. — Рано нас разгоняешь! — И он торжественным движением руки указал на клумбу и всем поведал, что там зарыто.
То ли говорил он очень доказательно, то ли пьянчугам очень хотелось выпить ещё, только факт, что сразу откуда-то появилась лопата и работа закипела. Копали поочерёдно. И вот бутылки появились на свет. Некоторые из них не выдержали, видно, зимних холодов, полопались, но большинство оказалось в целости. Пир возобновился с новой силой. Гости уже и не помнили, по какому поводу они сюда явились. Звучали пьяные песни, разухабистые анекдоты. Организатор мероприятия, Василий Фёдорович, тоже приналёг на портвейн и в результате свалился со стула наземь и захрапел.
— Схожу по нужде, — сказал мне Валик и подмигнул. Что-то жутковатое почудилось мне в его тоне, в этом подмигивании. Какая-то злобная бодрость взыграла в Валентине.
Вернувшись, он сразу налил себе стакан портвейна и часть напитка, будто спьяна, пролил себе на руки и затем тщательно отёр их носовым платком.
— Отчего от тебя керосином пахнет? — спросил я.
— Молчи! — прошипел он. — Я на бабулином керогазе чай подогреть хотел, голова болит, так я… Молчи, Пауль!
— Дымком потянуло, — сказал один из пьющих. — Никак нам ещё по порции свининки выделят? Под портвейн — в самый раз.
— Дым из окна идёт, — молвил другой.
Из окна кухни валил дым. Окно комнаты, плотно зашторенное, светилось неровным, колеблющимся светом. Казалось, в нём отражается дальняя заря, казалось, занавеска колеблется от ветра.
— Пожар! — крикнул кто-то. — Дом горит!
Началась суматоха. Кто-то побежал за ведром, кто-то за багром. Крики, гвалт. Добровольная пожарная дружина прикатила бочку с насосом, шланг. Но старые, сухие стены пылали уже вовсю. Погребальный костёр в честь дяди Фили взметнулся аж в самое небо. Бились с огнём смело, но бестолково. Больше всех суетился Валентин. Он даже сделал вид, будто хочет влезть в окно, прямо в полымя, но его оттащили.
Дом Бываевых догорал. Протрезвевший брат покойного плакал и ругался. Последние гости и пожарники-добровольцы покидали участок, толкуя о причине пожара. Все считали — виновата плохая проводка, из-за этого, мол, погиб и Филимон Фёдорович.
В тот же день мы с Валентином уехали в Ленинград. Валик был пьян, но хотел казаться совсем пьяным. Сидя в вагоне, порой он искоса, исподтишка поглядывал на меня, будто ожидал чего-то. Но я не сказал ему ничего существенного.
Если в доме ты чинишь проводку —
И про пиво забудь, и про водку!
Друг не со зла порой обидит нас —
И другом быть перестаёт тотчас;
Но как легко прощаем мы друзьям
Обиды, причинённые не нам!
XXVII
Когда подошёл мой возраст, меня признали годным для службы на флоте. Служить я пошёл с охотой и с тайной надеждой, что перемена обстановки растормошит мой задремавший поэтический дар. И служил я неплохо. Даже две благодарности в приказе имел! Но, увы, хоть морской романтики хватало с избытком, со стихами дело не шло. Даже и любовь не помогала.
Должен сказать, что с Элой наши тёплые отношения постепенно сошли на нет. Но сердце не терпит пустоты: я влюбился в Клаву Антонову. По специальности она была корректор. Я познакомился с ней на поэтическом вечере в клубе «Раскат», в тот день наше литобъединение выступало со стихами перед широкой публикой. В числе публики оказалась и Клава. Когда вечер кончился, она подошла ко мне лично и сказала, что ей понравились мои стихи. Она, между прочим, спросила, давно ли я их сотворил. Я соврал, что совсем недавно; на самом деле они были созданы мною ещё до миллионерства.
У Клавы был явно хороший вкус, да и сама она была девочка что надо.
Переписывался я и с Валентином. Его на военную не призвали, у него что-то со здоровьем было не в норме. В своих письмах он жаловался мне на сослуживцев, на всё киношное начальство — его, мол, затирают. Он грозился: «Выведу всех на чистую воду!» По некоторым деталям можно было догадаться, что он пристрастился к выпивке. Я в своих посланиях увещевал его помнить, что впереди у него огромная жизнь, советовал ему жить организованнее, не переть зря на рожон.
После этого Валик перестал мне писать. Два моих письма пришли обратно в часть с пометкою на конвертах «адресат выбыл».
Отслужив и вернувшись в Питер, я первым делом устроился в мастерскую по ремонту радиоприёмников; радиотехнику я неплохо на флоте освоил. А вскоре женился на Клаве. Свадьбу мы организовали скромную, но Элу я пригласил — из вежливости, что-ли. Она, как ни странно, пришла на это празднество и даже подарок новобрачным принесла: застеклённую гравюру с видом набережной Мойки. Пробыла она недолго, с час, и ушла, пожелав мне счастья. Я понял, что больше она никогда не придёт.
Должен сказать, что с Элой наши тёплые отношения постепенно сошли на нет. Но сердце не терпит пустоты: я влюбился в Клаву Антонову. По специальности она была корректор. Я познакомился с ней на поэтическом вечере в клубе «Раскат», в тот день наше литобъединение выступало со стихами перед широкой публикой. В числе публики оказалась и Клава. Когда вечер кончился, она подошла ко мне лично и сказала, что ей понравились мои стихи. Она, между прочим, спросила, давно ли я их сотворил. Я соврал, что совсем недавно; на самом деле они были созданы мною ещё до миллионерства.
У Клавы был явно хороший вкус, да и сама она была девочка что надо.
Мы стали с ней встречаться, а когда я отбыл на флот, Клава стала писать мне. Я тоже слал ей письма. В них я намекал на серьёзность своих намерений.
У лисицы красота
Начинается с хвоста, —
А у девушек она
На лице отражена.
Но никогда — ни устно, ни письменно — я не посмел признаться ей, что я — миллионер. Порой умолчание равняется лжи, а порой оно хуже лжи.
Жизнь струилась твоя, как касторка, —
Я со скукой тебя раздружу,
Восьмицветное знамя восторга
Над судьбою твоей водружу!
Переписывался я и с Валентином. Его на военную не призвали, у него что-то со здоровьем было не в норме. В своих письмах он жаловался мне на сослуживцев, на всё киношное начальство — его, мол, затирают. Он грозился: «Выведу всех на чистую воду!» По некоторым деталям можно было догадаться, что он пристрастился к выпивке. Я в своих посланиях увещевал его помнить, что впереди у него огромная жизнь, советовал ему жить организованнее, не переть зря на рожон.
Мои увещевания успеха не имели. Однажды Валентин известил меня, что ушёл из киностудии. затем вдруг написал, что его «знакомство с одной мурмулькой зашло так далеко, что придецца топать в дворец бракасочетаний, тем более папаня её директор магазина, с голаду не помрём».
Шагая по шпалам, не будь бессердечным,
Будь добрым, будь мальчиком-пай, —
Дорогу экспрессам попутным и встречным
Из вежливости уступай!
После этого Валик перестал мне писать. Два моих письма пришли обратно в часть с пометкою на конвертах «адресат выбыл».
Отслужив и вернувшись в Питер, я первым делом устроился в мастерскую по ремонту радиоприёмников; радиотехнику я неплохо на флоте освоил. А вскоре женился на Клаве. Свадьбу мы организовали скромную, но Элу я пригласил — из вежливости, что-ли. Она, как ни странно, пришла на это празднество и даже подарок новобрачным принесла: застеклённую гравюру с видом набережной Мойки. Пробыла она недолго, с час, и ушла, пожелав мне счастья. Я понял, что больше она никогда не придёт.
Прожила Эла, по тогдашним понятиям, не так уж мало — до восьмидесяти. Она стала известным и даже знаменитым архитектором. Всю жизнь ратовала за кирпичную кладку, была убеждена, что в век бетона и всяких новейших стройматериалов кирпич не устарел, — и создала свой стиль. Ну, ты знаешь: антимодерн. Поначалу стиль этот архитекторы тогдашние встретили в штыки, однако, как известно, он пережил и этих архитекторов, и Элу, и процветает поныне, борясь и соседствуя с прочими направлениями в зодчестве. Эти краснокирпичные толстостенные, немногоэтажные дома с узкими окнами, расположенными далеко одно от другого, кажутся угрюмыми, громоздкими, замкнутыми в себе; в них есть нечто казарменное. Но в то же время они дают ощущение прочности, незыблемости бытия, отрешённости от суеты и, как это ни парадоксально, ощущение уюта. Стиль этот постепенно завоёвывает всё больше сторонников на Земле и выше. Вадим Шефнер в каком-то своём стихотворении об архитектуре (он почему-то любил на эту тему писать) прямо-таки от восторга захлёбывался, описывая первые Элины дома.
Ни в саду, ни на пляже,
Ни на горке крутой —
Мы не встретимся даже
За могильной плитой.
XXVIII
Незадолго до своей женитьбы, в один субботний день я отправился на поиски Валентина. На старой своей квартире он уже не жил, в справочном киоске мне дали его новый адрес, и поехал я на проспект Майорова. Когда я позвонил в нужную квартиру, дверь открыла мне приветливая на вид, очень модно одетая женщина. Но едва я сказал, что мне нужно видеть Валентина, приветливость с неё схлынула. Оказывается, она ждала монтёра с телефонной станции. Она обозвала меня алкашом, заявила, что это Валька прислал меня выклянчить денег и что ни фига я не получу.
Я спокойно объяснил этой даме, что никаких денег мне от неё не надо. Разглядев меня попристальнее, она поняла, что на пьянчугу я не похож. Затем, узнав моё имя, она совсем смягчилась и сказала, что, «когда Валька был человеком», он часто вспоминал меня по-доброму. Потом сообщила, что Валентин пьёт, ни на какой работе больше месяца не удерживается, дома не живёт. Много раз обещал «завязать с этим делом», но опускается всё ниже и ниже:
— А пёс его знает. Я давно его не видела и видеть не желаю. Говорят, его каждое утро у «Восьмёрки» застать можно. — Она пояснила, что так в просторечии называется гастроном, расположенный недалеко от Садовой улицы.
Я вежливо попрощался и для очистки совести побрёл к этой самой «Восьмёрке». Конечно, пустой номер: Валика я там не встретил, время-то было дневное. Свадьбу мы справили без него. А потом начались всякие хозяйственные дела и, главное, обменные, они очень много времени отняли. В конце концов мы с Клавирой (это так я её имя переделал) неплохо съехались в одну коммунальную, но уютную квартиру, и тоже на Петроградской стороне, на Гатчинской улице. На всё это год ушёл. Потом первенец родился, опять волнения, хлопоты… Тут не до старых друзей-приятелей.
Но вот наконец в одно субботнее утро направился я к пресловутой «Восьмёрке». На этот раз мне повезло. Впрочем, тут это слово не вполне подходящее. Валика я встретил. Но какого Валика… То была последняя наша встреча.
Я пришёл около одиннадцати. У двери винного отдела уже стояла группочка желающих опохмелиться.
— Так это, наверно, Валька-миллионер! — ответил тот. — Его здесь каждый знает. Он, гадючий глаз, как наберётся, так орёт: «Вы все подохнете, а я ещё миллион лет проживу! Я миллионер!..» Трепло изрядное. Ясное дело, он и сегодня припрётся.
Действительно, Валентин не заставил себя ждать. Но что с ним стало! Не так уж долог был срок нашей разлуки, но как скрутил его зелёный змий! Бледно-одутловатый, ссутулившийся, в мятом поношенном плаще, в брюках с бахромой, он подошёл к ожидающим алкогольной отрады, не заметив меня.
— Миллионер — дитя вытрезвителя!.. Миллионер к князю Опохмелидзе в гости пожаловал! — послышались шутовские возгласы.
Валик молча стоял на осклизлом асфальте, смиренно опустив голову. Нет, не подшучивания эти угнетали его, а что-то другое. Я шагнул к нему, но в этот миг два красноносых мужика, торопливо шедшие мимо, подмигнули Валентину, и он присоединился к ним. А я последовал за этой компашкой. Из их разговора я узнал, что в «парфюмерном тройник выбросили» и что это им как раз по деньгам. Это известие меня очень даже огорчило. Не буду врать, я тоже не святой, в праздник не прочь приложиться. Но чтоб одеколон в глотку себе лить — это никогда! И я тогда, на заре юных миллионерских лет, очень испугался за Валентина. Я кинулся к нему, положил руку на его плечо и сказал:
— Валик, пойдём со мной!
Он остановился, вылупился на меня как на чужого. Потом узнал.
— Пауль! Откуда ты свалился?! Поставишь чарку?
— Ладно уж, поставлю.
Те двое, не задерживаясь, целеустремлённо потопали вперёд, а мы остались стоять на тротуаре. Я начал было рассказывать о своей женатой жизни, расспрашивать Валика о его житье-бытье, но он прервал меня:
— Идём вот в то «Мороженое», там хоть сухача выпьем для разговора. А то язык не ворочается.
Перейдя через улицу, мы вошли в «Мороженое», заняли столик в уютном уголке. Я взял по стакану каберне и по паре конфет.
— Конфеты-то с утра ни к чему, — поморщился Валентин, торопливо выпив свою порцию. — Мне бы повторить… Повторение — мать учения.
Я принёс второй. Валик приободрился. Даже важность какая-то в нём проявилась.
— Хуже! — возразил я. — Глаза бы мои не глядели…
— Ты что?! Поставил мне два гранёных с этой слабятиной мутной — так думаешь, и поучать меня заимел право?! — окрысился он. Его всего аж перекосило; нервы, видать, поистрепались.
— Я к тебе по-хорошему, Валик. В порядке миллионерской взаимопомощи. Я тебе добра хочу.
— Хочешь добра — выдели ещё стаканчик!
Делать нечего, я взял ему третий. Этот он осушил уже не залпом, а глоток за глотком. И сразу скис, заныл, начал катить телегу на товарищей по бывшей работе: они его недооценили, в душу ему нахаркали. Затем стал капать на жену: она его прогнала. Вот у тебя, Пауль, имеется задрыга — извиняюсь, подруга жизни, — а у меня нет.
Я тоже посетовал ему на трудности своей творчески-поэтической жизни, на недооценку меня критиками.
Мы вышли на улицу. Первым делом Валик потянул меня к той же «Восьмёрке».
— Это и есть твоё хобби? — подкусил я.
— Не топчи меня! Питьё — это моя основная профессия. Хобби у меня другое.
Я взял пол-литра «Старки», купил полкило докторской и триста граммов сыра. Потом мы зашли в булочную и отоварились хлебом.
— Вот и приехали! — объявил он. — Пожалте в мои апартаменты!
Перед нами высился старинный трёхэтажный особняк. Подвальные окошечки его были забраны фигурной чугунной решёткой, а рамы на всех этажах — выломаны; проёмы окон чернели пустотой.
— Не пужайся, дом на капремонт пошёл, но склад пока что ещё существует; подвал тресту нежилого фонда подчинён, — пояснил Валик.
Мы вошли в безлюдный, заваленный всяким хламом двор и остановились перед обитой железом дверью, на которой висел огромный амбарный замок. Валентин с ответственным видом полез в карман, вынул ключ и отворил дверь.
— Осторожно, тут четыре ступеньки! — предупредил он. Затем снял с невидимого гвоздя лампу «летучая мышь», зажёг её и повёл меня за собой.
Подвал был сухой; в нём пахло не сыростью, а пороховыми газами, как в тире, и это меня удивило. Мы шли, петляя между штабелями жестяных и деревянных ящиков, между пригорками из пустых мешков. В одном месте были свалены в кучу старые магазинные весы; в другом — какие-то эмалированные ёмкости и алюминиевые жбаны. Наконец мы подошли к фанерной двери.
— Входи, Пауль, в хазу нищего миллионера! — пригласил Валентин.
Я очутился в комнатке со сводчатым потолком и выщербленным цементным полом. Справа чернел дверной проём, ведущий неведомо куда; слева маячило узенькое зарешечённое оконце, из него мутно просматривался облупившийся брандмауэр соседнего дома. В каморке стояла колченогая железная кровать, застеленная мешковиной, перед ней стол, сконструированный из ящиков; столешницей служила покоробившаяся чертёжная доска. Имелся и стул со сломанной спинкой; наверно, кто-то из переезжавших жильцов дома бросил его за ненадобностью.
Когда хозяин хазы поставил лампу на стол, я увидел, что там, помимо пустых стаканов и кое-какой посуды, лежит большая пачка открыток. Я принялся перебирать их. То были фотографии киноактёров, кинорежиссёров и киносценаристов; таких в те времена было навалом в каждом газетном киоске. Неоригинальное хобби, подумал я. Но что меня удивило, так это то, что в пачке были только мужские лица.
— Не узнаю тебя. Валик: ни одной красотки нет в твоей могучей коллекции.
— Женщин я щажу, — загадочно и хмуро изрёк он, откупоривая бутылку.
Мы приняли по полстакашку, и Валентин ещё больше помрачнел. Он начал вдруг укорять меня в том, что я будто бы принёс ему несчастье. Я, конечно, стал обороняться словесно.
— Ты что, укокать меня замыслил? — нервно пошутил я.
— Не тебя. Хоть тебя-то, может, в первую очередь бы следовало, — пробурчал он и, зарядив тозовку, положил её на постель.
— Она что, как сторожу тебе полагается? — спросил я.
— Чёрта лысого! Я спёр её, а где — не скажу… Ещё слегавишь. Найдут — срок припаяют… Впрочем, плевать мне, отсижу. Времени впереди хоть отбавляй.
Взяв со стола фотографию какого-то кинодеятеля, схватив лампу, он направился к проёму в стене.
— Сейчас моё хобби увидишь! Идём, Пауль!
Я потопал за ним. Мы вступили в тёмный коридор, затем упёрлись в штабель ящиков. Валик прибавил огня в лампе, повесил её на свисавший со свода крюк. Затем приладил портрет к верхнему ящику специальной защипкой и пошагал обратно в комнатёнку. Я — за ним.
В полутьме он взял мелкокалиберку и встал в дверном проёме в положении «стрельба стоя». В другом конце коридора, подсвеченная лампой, вырисовывалась улыбающаяся физиономия кинорежиссёра.
— За то, что ты один из тех, которые не дали мне хода в киноискусство, к расстрелу тебя присуждаю! — выкрикнул Валентин, нажимая на спуск.
Выстрел в помещении прозвучал очень громко, но лицо по-прежнему улыбалось со снимка, открытка не пошелохнулась. Валик попал только с четвёртого раза и потом торжествующе сунул мне в руки простреленную фотографию.
— Вот! В самый лоб влепил!
— Какой герой! — сплюнув, сказал я. — Дерьмом ты стал, Валик.
— Я дерьмо, а ты ещё хуже! — выкрикнул он. — Я по картинкам пуляю, а ты живых людей гробишь!
— Опомнись, что ты несёшь! — возмутился я.
— Вот то и несу! Если б не твоя рябинка эта сволочная засохшая, дедуля бы в другом месте яму стал копать и не влипли бы мы в это миллионерство. Ты беду нам принёс! Взвалил на нас миллион лет жизни, а настоящую жизнь отнял!.. За тобой, наверно, ещё какие-нибудь такие дела водятся…
Я стоял, ошеломлённый его инвективами, а он выбрал из пачки ещё одну открытку и приладил её к ящику — для расстрела. Это лицо было мне знакомо, это был комический артист. С тех пор как я на Клавире женился, я стал в кино похаживать, она кино любила, и этот актёр мне нравился, очень он смешил меня. И тут мне стало очень обидно за него, что Валик его к смерти приговорил. А Валик уже целится.
— Не смей этого делать! — закричал я. — Не позволю! — и побежал к ящику, и стал под лампой, заслонив собой эту самую открытку. Сам не знаю, почему я это сделал. Может, я его, артиста этого, живого не стал бы заслонять, не решился бы, а тут фотографию его прикрыл своей фигурой. Я, правда, вполпьяна был, да и обвинения Валика очень уж меня по сердцу ударили.
— Отойди, гад неумытый! — заорал Валик. — Серьёзно тебе говорю!
— Не отойду! — твёрдо ответил я. — И плевать я на тебя хотел!
— В последний раз говорю — отойди!
Я в ответ плюнул в сторону Валика и показал ему фигу.
Грохнул выстрел. Я почувствовал в правом плече боль, вроде как при ожоге. Пиджак на этом месте сразу отсырел, потяжелел. Но в общем-то было терпимо. Я снял лампу с крюка, прошёл по коридору в комнатёнку. Валентин уже бросил на пол тозовку и лежал на своём ложе лицом вниз, бормоча что-то непонятное.
— Спасибо за гостеприимство, — сказал я, ставя лампу на стол. — Помоги мне болонью надеть.
Он поднялся с кровати, помог мне натянуть плащ. Потом, по моему требованию, проводил меня через склад до наружной двери. На прощанье я объявил ему, что жаловаться на него я, конечно, никуда не пойду, на этот счёт он может быть спокоен. Но встречаться с ним нигде и ни на какой почве впредь не желаю. Амба!
Он заплакал пьяной мужской слезой, стал каяться. Стал обещать, что покончит с персональным алкоголизмом, собственными честными трудовыми мозолистыми руками задушит зелёного змия, перекантует свою жизнь на сто процентов. Но я вынес вотум недоверия.
— Валентин, я тебя не желаю видеть не навсегда, а только на тысячелетие. Ровно через тысячу лет, двадцать седьмого августа две тысячи девятьсот семьдесят второго года, буду ждать тебя в одиннадцать утра на Дворцовой площади у Александровской колонны. Замётано?
— Замётано! — радостно ответил Валентин. Минут через десять у Консерватории я поймал такси и дал таксисту адрес Кости Варгунина, моего дружка по флотской службе, он на Гончарной жил. Мать его была военврачиха, хорошая женщина. Когда я из такси выходил, шофёр начал было выражать недовольство, что я кровью обивку немного испачкал, но я добавил пятёрку, и он успокоился. Косте и его мамаше я сказал, что это один ревнивец в меня по ошибке пальнул и что в больницу я не хочу с этим делом обращаться, пусть всё будет шито-крыто. Елена Владимировна оказала мне срочную медпомощь, сделала перевязку. Ранение было касательное, кость не задета. Потом эта рана быстро зарубцевалась, сейчас только чуть-чуть заметный следок остался.
Я спокойно объяснил этой даме, что никаких денег мне от неё не надо. Разглядев меня попристальнее, она поняла, что на пьянчугу я не похож. Затем, узнав моё имя, она совсем смягчилась и сказала, что, «когда Валька был человеком», он часто вспоминал меня по-доброму. Потом сообщила, что Валентин пьёт, ни на какой работе больше месяца не удерживается, дома не живёт. Много раз обещал «завязать с этим делом», но опускается всё ниже и ниже:
— А где он сейчас кантуется? — спросил я.
Кто часто присягает,
Клянясь до хрипоты, —
При случае сигает
В ближайшие кусты.
— А пёс его знает. Я давно его не видела и видеть не желаю. Говорят, его каждое утро у «Восьмёрки» застать можно. — Она пояснила, что так в просторечии называется гастроном, расположенный недалеко от Садовой улицы.
Я вежливо попрощался и для очистки совести побрёл к этой самой «Восьмёрке». Конечно, пустой номер: Валика я там не встретил, время-то было дневное. Свадьбу мы справили без него. А потом начались всякие хозяйственные дела и, главное, обменные, они очень много времени отняли. В конце концов мы с Клавирой (это так я её имя переделал) неплохо съехались в одну коммунальную, но уютную квартиру, и тоже на Петроградской стороне, на Гатчинской улице. На всё это год ушёл. Потом первенец родился, опять волнения, хлопоты… Тут не до старых друзей-приятелей.
Но вот наконец в одно субботнее утро направился я к пресловутой «Восьмёрке». На этот раз мне повезло. Впрочем, тут это слово не вполне подходящее. Валика я встретил. Но какого Валика… То была последняя наша встреча.
Я пришёл около одиннадцати. У двери винного отдела уже стояла группочка желающих опохмелиться.
Эти люди были меж собой запанибрата, звали друг друга по именам, по кличкам; слышались специфические шуточки. Я спросил одного из алкашей, не знает ли он моего дружка, — назвал ему имя и фамилию Валика, описал внешность.
Пред жгучей жаждой опохмелки
Все остальные чувства — мелки!
— Так это, наверно, Валька-миллионер! — ответил тот. — Его здесь каждый знает. Он, гадючий глаз, как наберётся, так орёт: «Вы все подохнете, а я ещё миллион лет проживу! Я миллионер!..» Трепло изрядное. Ясное дело, он и сегодня припрётся.
Действительно, Валентин не заставил себя ждать. Но что с ним стало! Не так уж долог был срок нашей разлуки, но как скрутил его зелёный змий! Бледно-одутловатый, ссутулившийся, в мятом поношенном плаще, в брюках с бахромой, он подошёл к ожидающим алкогольной отрады, не заметив меня.
— Миллионер — дитя вытрезвителя!.. Миллионер к князю Опохмелидзе в гости пожаловал! — послышались шутовские возгласы.
Валик молча стоял на осклизлом асфальте, смиренно опустив голову. Нет, не подшучивания эти угнетали его, а что-то другое. Я шагнул к нему, но в этот миг два красноносых мужика, торопливо шедшие мимо, подмигнули Валентину, и он присоединился к ним. А я последовал за этой компашкой. Из их разговора я узнал, что в «парфюмерном тройник выбросили» и что это им как раз по деньгам. Это известие меня очень даже огорчило. Не буду врать, я тоже не святой, в праздник не прочь приложиться. Но чтоб одеколон в глотку себе лить — это никогда! И я тогда, на заре юных миллионерских лет, очень испугался за Валентина. Я кинулся к нему, положил руку на его плечо и сказал:
— Валик, пойдём со мной!
Он остановился, вылупился на меня как на чужого. Потом узнал.
— Пауль! Откуда ты свалился?! Поставишь чарку?
— Ладно уж, поставлю.
Те двое, не задерживаясь, целеустремлённо потопали вперёд, а мы остались стоять на тротуаре. Я начал было рассказывать о своей женатой жизни, расспрашивать Валика о его житье-бытье, но он прервал меня:
— Идём вот в то «Мороженое», там хоть сухача выпьем для разговора. А то язык не ворочается.
Перейдя через улицу, мы вошли в «Мороженое», заняли столик в уютном уголке. Я взял по стакану каберне и по паре конфет.
— Конфеты-то с утра ни к чему, — поморщился Валентин, торопливо выпив свою порцию. — Мне бы повторить… Повторение — мать учения.
Я принёс второй. Валик приободрился. Даже важность какая-то в нём проявилась.
— Вот так и живу! — с вызовом изрёк он. — И не хуже других!
Опорожнена посуда —
Началось земное чудо!
— Хуже! — возразил я. — Глаза бы мои не глядели…
— Ты что?! Поставил мне два гранёных с этой слабятиной мутной — так думаешь, и поучать меня заимел право?! — окрысился он. Его всего аж перекосило; нервы, видать, поистрепались.
— Я к тебе по-хорошему, Валик. В порядке миллионерской взаимопомощи. Я тебе добра хочу.
— Хочешь добра — выдели ещё стаканчик!
Делать нечего, я взял ему третий. Этот он осушил уже не залпом, а глоток за глотком. И сразу скис, заныл, начал катить телегу на товарищей по бывшей работе: они его недооценили, в душу ему нахаркали. Затем стал капать на жену: она его прогнала. Вот у тебя, Пауль, имеется задрыга — извиняюсь, подруга жизни, — а у меня нет.
Он долго жаловался, что у него теперь твёрдой работы нет. Он по негласной договорённости сторожит один склад, он, в сущности, на подачки живёт. Обманула его жизнь…
Ты с изящною женою
Дремлешь, баловень толпы, —
А со мною, а со мною
Делят ложе лишь клопы.
Я тоже посетовал ему на трудности своей творчески-поэтической жизни, на недооценку меня критиками.
— Пора мне в свой особняк идти, в пристанище миллионера, — заявил Валентин. — Приглашаю тебя. Увидишь, до чего меня люди-людишки довели. И хобби своё покажу. Причуду миллионера увидишь.
Не забудь, что ты не Пушкин,
И не лезь тягаться с ним, —
Кирпичом по черепушке
Мы тебя благословим!
Мы вышли на улицу. Первым делом Валик потянул меня к той же «Восьмёрке».
— Это и есть твоё хобби? — подкусил я.
— Не топчи меня! Питьё — это моя основная профессия. Хобби у меня другое.
Я взял пол-литра «Старки», купил полкило докторской и триста граммов сыра. Потом мы зашли в булочную и отоварились хлебом.
Затем Валентин повёл меня в какую-то узкую улочку.
Заявляйтесь в мой дом. поскорее,
И с собой приносите дары;
Гастрономия и бакалея —
Две любимые мною сестры!
— Вот и приехали! — объявил он. — Пожалте в мои апартаменты!
Перед нами высился старинный трёхэтажный особняк. Подвальные окошечки его были забраны фигурной чугунной решёткой, а рамы на всех этажах — выломаны; проёмы окон чернели пустотой.
— Не пужайся, дом на капремонт пошёл, но склад пока что ещё существует; подвал тресту нежилого фонда подчинён, — пояснил Валик.
Мы вошли в безлюдный, заваленный всяким хламом двор и остановились перед обитой железом дверью, на которой висел огромный амбарный замок. Валентин с ответственным видом полез в карман, вынул ключ и отворил дверь.
— Осторожно, тут четыре ступеньки! — предупредил он. Затем снял с невидимого гвоздя лампу «летучая мышь», зажёг её и повёл меня за собой.
Подвал был сухой; в нём пахло не сыростью, а пороховыми газами, как в тире, и это меня удивило. Мы шли, петляя между штабелями жестяных и деревянных ящиков, между пригорками из пустых мешков. В одном месте были свалены в кучу старые магазинные весы; в другом — какие-то эмалированные ёмкости и алюминиевые жбаны. Наконец мы подошли к фанерной двери.
— Входи, Пауль, в хазу нищего миллионера! — пригласил Валентин.
Я очутился в комнатке со сводчатым потолком и выщербленным цементным полом. Справа чернел дверной проём, ведущий неведомо куда; слева маячило узенькое зарешечённое оконце, из него мутно просматривался облупившийся брандмауэр соседнего дома. В каморке стояла колченогая железная кровать, застеленная мешковиной, перед ней стол, сконструированный из ящиков; столешницей служила покоробившаяся чертёжная доска. Имелся и стул со сломанной спинкой; наверно, кто-то из переезжавших жильцов дома бросил его за ненадобностью.
Когда хозяин хазы поставил лампу на стол, я увидел, что там, помимо пустых стаканов и кое-какой посуды, лежит большая пачка открыток. Я принялся перебирать их. То были фотографии киноактёров, кинорежиссёров и киносценаристов; таких в те времена было навалом в каждом газетном киоске. Неоригинальное хобби, подумал я. Но что меня удивило, так это то, что в пачке были только мужские лица.
— Не узнаю тебя. Валик: ни одной красотки нет в твоей могучей коллекции.
— Женщин я щажу, — загадочно и хмуро изрёк он, откупоривая бутылку.
Мы приняли по полстакашку, и Валентин ещё больше помрачнел. Он начал вдруг укорять меня в том, что я будто бы принёс ему несчастье. Я, конечно, стал обороняться словесно.
Валентин вдруг замолчал. Недобрая ухмылка кривила его губы. Внезапно он нагнулся и извлёк из-под кровати малокалиберную винтовку и цинку с патронами.
Мирно текла деловая беседа,
Пахло ромашками с луга…
Два людоеда в процессе обеда
Дружески съели друг друга.
— Ты что, укокать меня замыслил? — нервно пошутил я.
— Не тебя. Хоть тебя-то, может, в первую очередь бы следовало, — пробурчал он и, зарядив тозовку, положил её на постель.
— Она что, как сторожу тебе полагается? — спросил я.
— Чёрта лысого! Я спёр её, а где — не скажу… Ещё слегавишь. Найдут — срок припаяют… Впрочем, плевать мне, отсижу. Времени впереди хоть отбавляй.
Взяв со стола фотографию какого-то кинодеятеля, схватив лампу, он направился к проёму в стене.
— Сейчас моё хобби увидишь! Идём, Пауль!
Я потопал за ним. Мы вступили в тёмный коридор, затем упёрлись в штабель ящиков. Валик прибавил огня в лампе, повесил её на свисавший со свода крюк. Затем приладил портрет к верхнему ящику специальной защипкой и пошагал обратно в комнатёнку. Я — за ним.
В полутьме он взял мелкокалиберку и встал в дверном проёме в положении «стрельба стоя». В другом конце коридора, подсвеченная лампой, вырисовывалась улыбающаяся физиономия кинорежиссёра.
— За то, что ты один из тех, которые не дали мне хода в киноискусство, к расстрелу тебя присуждаю! — выкрикнул Валентин, нажимая на спуск.
Выстрел в помещении прозвучал очень громко, но лицо по-прежнему улыбалось со снимка, открытка не пошелохнулась. Валик попал только с четвёртого раза и потом торжествующе сунул мне в руки простреленную фотографию.
— Вот! В самый лоб влепил!
— Какой герой! — сплюнув, сказал я. — Дерьмом ты стал, Валик.
— Я дерьмо, а ты ещё хуже! — выкрикнул он. — Я по картинкам пуляю, а ты живых людей гробишь!
— Опомнись, что ты несёшь! — возмутился я.
— Вот то и несу! Если б не твоя рябинка эта сволочная засохшая, дедуля бы в другом месте яму стал копать и не влипли бы мы в это миллионерство. Ты беду нам принёс! Взвалил на нас миллион лет жизни, а настоящую жизнь отнял!.. За тобой, наверно, ещё какие-нибудь такие дела водятся…
Я стоял, ошеломлённый его инвективами, а он выбрал из пачки ещё одну открытку и приладил её к ящику — для расстрела. Это лицо было мне знакомо, это был комический артист. С тех пор как я на Клавире женился, я стал в кино похаживать, она кино любила, и этот актёр мне нравился, очень он смешил меня. И тут мне стало очень обидно за него, что Валик его к смерти приговорил. А Валик уже целится.
— Не смей этого делать! — закричал я. — Не позволю! — и побежал к ящику, и стал под лампой, заслонив собой эту самую открытку. Сам не знаю, почему я это сделал. Может, я его, артиста этого, живого не стал бы заслонять, не решился бы, а тут фотографию его прикрыл своей фигурой. Я, правда, вполпьяна был, да и обвинения Валика очень уж меня по сердцу ударили.
— Отойди, гад неумытый! — заорал Валик. — Серьёзно тебе говорю!
— Не отойду! — твёрдо ответил я. — И плевать я на тебя хотел!
— В последний раз говорю — отойди!
Я в ответ плюнул в сторону Валика и показал ему фигу.
Грохнул выстрел. Я почувствовал в правом плече боль, вроде как при ожоге. Пиджак на этом месте сразу отсырел, потяжелел. Но в общем-то было терпимо. Я снял лампу с крюка, прошёл по коридору в комнатёнку. Валентин уже бросил на пол тозовку и лежал на своём ложе лицом вниз, бормоча что-то непонятное.
— Спасибо за гостеприимство, — сказал я, ставя лампу на стол. — Помоги мне болонью надеть.
Он поднялся с кровати, помог мне натянуть плащ. Потом, по моему требованию, проводил меня через склад до наружной двери. На прощанье я объявил ему, что жаловаться на него я, конечно, никуда не пойду, на этот счёт он может быть спокоен. Но встречаться с ним нигде и ни на какой почве впредь не желаю. Амба!
Он заплакал пьяной мужской слезой, стал каяться. Стал обещать, что покончит с персональным алкоголизмом, собственными честными трудовыми мозолистыми руками задушит зелёного змия, перекантует свою жизнь на сто процентов. Но я вынес вотум недоверия.
Но тут же у меня мелькнула мысль, что если не оставить Валику никакого лучика доверия и надежды, то он, ещё чего доброго, как дядя Филя, примется за ремонт электропроводки — с таким же печальным исходом. И поэтому я произнёс такие итоговые слова:
Однажды некий людоед,
Купив себе велосипед,
Стал равным в скорости коню,
Но изменить не смог меню.
— Валентин, я тебя не желаю видеть не навсегда, а только на тысячелетие. Ровно через тысячу лет, двадцать седьмого августа две тысячи девятьсот семьдесят второго года, буду ждать тебя в одиннадцать утра на Дворцовой площади у Александровской колонны. Замётано?
— Замётано! — радостно ответил Валентин. Минут через десять у Консерватории я поймал такси и дал таксисту адрес Кости Варгунина, моего дружка по флотской службе, он на Гончарной жил. Мать его была военврачиха, хорошая женщина. Когда я из такси выходил, шофёр начал было выражать недовольство, что я кровью обивку немного испачкал, но я добавил пятёрку, и он успокоился. Косте и его мамаше я сказал, что это один ревнивец в меня по ошибке пальнул и что в больницу я не хочу с этим делом обращаться, пусть всё будет шито-крыто. Елена Владимировна оказала мне срочную медпомощь, сделала перевязку. Ранение было касательное, кость не задета. Потом эта рана быстро зарубцевалась, сейчас только чуть-чуть заметный следок остался.
Ну а для Клавиры я по поводу этой травмы придумал подходящую легенду, она ей поверила.
Без мудрой помощи врача
Жизнь догорает, как свеча.
Но если врач поможет ей —
Сиять ей много, много дней!
XXIX
С того невесёлого дня стал я перебирать в памяти события своей житухи — звено за звеном. И выходило так, что в злых пьяных обвинениях Валентина гнездилась горькая истина. Не будь меня — не произошло бы того, что произошло. Валик только одного не знал — с чего всё это началось, а то его обвинения были бы ещё острее. О том, что из-за меня погиб брат, я никому на свете не говорил и от Валентина тоже этот факт в секрете держал. А ведь всё началось с этого невольного убийства. Оно потянуло за собой длинную, но прочно соединённую своими звеньями цепочку событий. И миллионером я стал потому, что убил брата. А тётя Лира и дядя Филя стали миллионерами из-за меня и из-за меня же и погибли.
Но разве я хотел зла Пете? Разве я хотел зла Бываевым? Разве я виновен? Но, с другой стороны, если бы не я… Мысли мои вертелись в каком-то заколдованном печальном кругу.
Но разве я хотел зла Пете? Разве я хотел зла Бываевым? Разве я виновен? Но, с другой стороны, если бы не я… Мысли мои вертелись в каком-то заколдованном печальном кругу.
XXX
Годы шли. На работе у меня всё обстояло благополучно. С Клавирой жили мы дружно, сыну Витьке уже пять лет стукнуло. Вроде бы процветай да радуйся, но я ведь не олух бесчувственный, я понимал, что впереди маячат возрастные трудности: Клава — простая смертная, а я — миллионер. Они, трудности эти, и на самом деле в дальнейшем возникли. Но не о том сейчас моя речь.
Меня всё время томили чувство одиночества и невозможность ни с кем поделиться тайной своего миллионерства. Иногда я начинал казаться себе каким-то прохиндеем, который ценой смерти брата родного заимел жизнь почти вечную и не знает, что с ней делать. Но больше всего меня то угнетало, что талант мой застыл на точке замерзания. Некоторые мои товарищи по литобъединению уже в толстых журналах густо печатались, а я сидел у моря и ждал погоды. У меня был творческий запор.
И вот решился я потолковать обо всём этом с Вадимом Шефнером. Почему именно с ним? На то имелись особые причины. Во-первых, мне нравились некоторые его стихи, правда не все. Не те, где он со своей колокольни, а вернее — с кочки, поучает всех и каждого, как нужно жить, а те, где он вроде бы сам с собой наедине размышляет. А во-вторых — и это всего важнее, — я был знаком и с прозой его сказочно-фантастической. Правда, сам я её, между нами говоря, не читал, я фантастику терпеть не могу, но, когда я на флоте служил, один мой сослуживец, Гена Таращенко, — наши койки рядом стояли — очень интересовался шефнеровской фантастикой и часто пересказывал мне её. Я, чтоб человека не обидеть, его не перебивал.
Меня всё время томили чувство одиночества и невозможность ни с кем поделиться тайной своего миллионерства. Иногда я начинал казаться себе каким-то прохиндеем, который ценой смерти брата родного заимел жизнь почти вечную и не знает, что с ней делать. Но больше всего меня то угнетало, что талант мой застыл на точке замерзания. Некоторые мои товарищи по литобъединению уже в толстых журналах густо печатались, а я сидел у моря и ждал погоды. У меня был творческий запор.
И вот решился я потолковать обо всём этом с Вадимом Шефнером. Почему именно с ним? На то имелись особые причины. Во-первых, мне нравились некоторые его стихи, правда не все. Не те, где он со своей колокольни, а вернее — с кочки, поучает всех и каждого, как нужно жить, а те, где он вроде бы сам с собой наедине размышляет. А во-вторых — и это всего важнее, — я был знаком и с прозой его сказочно-фантастической. Правда, сам я её, между нами говоря, не читал, я фантастику терпеть не могу, но, когда я на флоте служил, один мой сослуживец, Гена Таращенко, — наши койки рядом стояли — очень интересовался шефнеровской фантастикой и часто пересказывал мне её. Я, чтоб человека не обидеть, его не перебивал.