Страница:
– Кто такой? – грозно спросил он, покачивая трофейным «шмайсером».
– Старший лейтенант Быков, – сказал я. – Выброшен ночью с парашютом. Мне нужен полковник Куртц.
– Покажь документ, – потребовал дозорный.
– Послушай, парень, – сказал я, стараясь говорить как можно мягче. – Ты ведь тут, наверное, давно лежишь, а «шмайсер» на морозе заклинивает. Если я, вместо документа, вытащу из-за пазухи пистолет, ты моргнуть не успеешь, не то, что затвор передернуть.
– Иди ты! – недоверчиво произнес парень и, подняв дуло кверху, нажал на курок. Выстрела не последовало.
– И точно, – он передернул затвор и снова направил на меня автомат. – Бросай пистолет!
– Кончай дурить, – сказал я. – Ты разве не видишь, что я не немец и не полицай. Если бы я хотел тебя убить, ты бы уже давно в снегу валялся. Веди меня к Куртцу.
– Так он тебя и заждался, Куртц! Поперва командир дозора с тобой разберется. Пошли.
– А куда идти-то?
– Иди прямо, опушку не видишь что-ли?
Через пять минут я остановился.
– Не могу идти с поднятыми руками.
Парень не ответил. Я опустил руки.
– Вверх, верх руки, сука! – заорал вдруг он, покачивая стволом.
– Дружок, – сказал я, – руки у меня в варежках. Пока я их сниму, да пока пистолет вытащу, да на тебя наведу, ты пять раз выстрелить успеешь.
Он недоверчиво покачал головой, но принял мой ответ. Мы двинулись дальше. Я шел и улыбался. В моей правой варежке лежал крошечный браунинг, и я мог застрелить дозорного, не обнажая руки. Кроме того, в специальной подстежке рукава ждал своего часа нож с тяжелой сбалансированной рукояткой. Таким ножом я шутя пробивал каску с десяти шагов.
Лес закончился, мы вышли на заснеженное поле. Прямо перед нами курились дымки над крышами небольшой деревеньки. От нас ее отделяла полоска замерзшей речушки с переброшенным ветхим мостом. Мой конвоир жестом указал мне на него. Подойдя ближе я вздрогнул: к перилам моста были прибиты тонкие шесты с нанизанными на них человеческими головами. У некоторых голов глаза были открыты, у других они просто отсутствовали; вырвали их во время пытки, или птицы уже успели сделать свое дело, кто знает.
– Боисси? – хмыкнул парень. – И правильно боисси. Если начнешь врать или запираться, быстро окажешься на шесте. Или на дереве. Видал, поди, когда по лесу шарашился?
– Видел, – коротко ответил я.
– Ты вот что, – продолжил парень. – Руки-то подними. А то мне за доброе к тебе отношение разнос учинят.
Я поднял руки. Мы перешли мост и, спустя несколько минут, оказались на улице деревеньки. Конвоир подвел меня к одному из домов, поставил лицом к стене и постучал в дверь
– Пленного привел, – сообщил он в открывшуюся дверь. – По лесу ходил, Куртца требует.
– Щас разбужу командира, – буркнули из сеней. – Будет ему Куртц на всю ивановскую.
Минут через двадцать на крыльцо вышел заспанный человек в полушубке, накинутом на военную форму. Видно было, что он спал не раздеваясь. Окинув меня беглым взглядом, он приказал:
– В избу.
Мы вошли. Меня крепко схватили под руки, обыскали, вытащили оружие, документы, несколько плиток шоколада и положили на стол рядом с дымящейся кружкой чая. Капитан Болдин – его я узнал сразу, как только он вышел на крыльцо, кивком головы отпустил своих людей и жестом пригласил сесть.
– Откуда вы?
Я назвал номер части, имя командира, номер полевой почты. Болдину они были прекрасно известны. Ведь его самого посылали в тыл те же самые люди. Он пристально посмотрел на меня и спросил:
– Узнали?
Отрицать не было смысла.
– Узнал.
– Я доложу о вас Куртцу. Но хочу предупредить – это необычный человек. Он видит всех насквозь. Рекомендую, не играйте с ним в кошки-мышки. Выкладывайте дело, как есть. Это может спасти вашу жизнь.
– А разве она в опасности? – удивился я.
Болдин усмехнулся.
– Вы что, не видели приветственные плакаты? Если Куртц решит, что вы врете, он передаст вас опричникам. И тогда я советую сразу принять яд, если он у вас есть.
Яд у меня был, и Болдин прекрасно об этом знал. Поэтому я решил использовать заранее припасенный козырь.
– Николай Семенович, у меня в шапке зашито очень важное письмо. Позвольте его достать.
– Дайте мне шапку, – сказал он, – я сам достану.
На это я и рассчитывал. Спустя минуту шапка оказалась в руках у Болдина. Он быстро прощупал ее, обнаружил письмо, подрезал подкладку, вытащил, открыл и замер.
Письмо было от жены Болдина. Отчаянное, умоляющее письмо. Не отозваться на него мог только камень. И Болдин отозвался.
– Чего вы хотите? – спросил, подняв на меня глаза, полные слез. – Зачем вас сюда прислали?
– За тем же, что и вас, Николай Семенович.
– Это невозможно. Тут, в глуши белорусских лесов, рождается новая вера. Верующие назовут Куртца Мессией или Антихристом, коммунисты вторым Лениным, но этот человек пришел изменить лицо мира.
– Чем он так вас убедил, Николай Семенович?
– Говорю вам, этот человек расширил мое сознание! – воскликнул он и широко раскинул руки, глядя на меня своими круглыми голубыми глазками. – Я его слуга, его раб, его ученик. Я пойду туда, куда он скажет, сделаю то, что он велит. Зачем, – он взмахнул письмом, – зачем вы мучаете меня этим?
– Николай Семенович, – попробовал я зайти с другого бока, – мне ведь тоже интересен Куртц. И не только по заданию! Столько о нем слышал толков и пересудов, а поговорить с нормальным здравым человеком, знающим его не понаслышке, так и не довелось. Расскажите о нем, Николай Семенович!
Он опустил голову, взял в руки кружку, и несколько минут держал ее словно согревая ладони. Потом отхлебнул и посмотрел на меня. Глаза его стали сухими, а лицо строгим, как видно ему удалось овладеть собой.
– Зачем вам мои слова. Они только бледная копия, по сравнению с оригиналом. Я направлю вас к полковнику.
– Спасибо, я буду рад с ним поговорить.
– С Куртцем не говорят, Куртца слушают. Еще раз рекомендую – не обманывайте. Ничего кроме правды. Куртц не любит, когда его пытаются обмануть.
– Да, вы уже предупреждали меня об этом, и я постараюсь следовать вашему совету. И последний вопрос, Николай Семенович: кто такие опричники.
– Опричники, – Болдин усмехнулся. – Я вам желаю видеть их только на расстоянии. Это цепные псы Куртца, ближайшая охрана. Человек тридцать готовых на все головорезов. Дезертиры, окруженцы, бывшие полицаи. Терять им нечего, будущего без Куртца у них нет. Ни по эту, ни по другую сторону от линии фронта.
Меня отвели в сарай и заперли дверь. За тонкой стенкой поскрипывали шаги часового. Я быстро замерз и принялся ходить взад и вперед, лавируя между вязанками соломы и штабелями поленьев. Спустя час или полтора, часы у меня отобрали, поэтому время я мог определить только примерно, послышалось фырканье лошади, скрип полозьев и громкие голоса. Дверь сарая распахнулась: на пороге стоял здоровенный детина в меховой шапке набекрень. В одной руке он держал «шмайсер», а в другой моток веревки с петлей на конце. Страх сжал мое сердце.
– Этот что-ли? – крикнул детина, оборотясь к часовому.
– Этот.
– Давай, паря, выходи на суд, – сказал он, поворачиваясь ко мне. По его лицу блуждала глумливая улыбка, я вспомнил предупреждение Болдина и пожелал, чтобы его пожелание исполнилось.
Меня вывели из сарая, крепко связали руки за спиной, посадили в сани и повезли. Дорога углублялась в лес все глубже и глубже, и вскоре мы оказались посреди чащи. В санях вместе со мной сидели еще три опричника. Они непрерывно курили, запах махорки смешивался с тяжелым перегаром, хорошо различимым в чистом морозном воздухе. Сопротивляться было бесполезно, мой нож, по-прежнему упрятанный в потайном кармане, оказался недостижим, да и что бы я поделал с одним ножом против четырех хорошо вооруженных и бесшабашных парней.
Сани остановились посреди поляны. Вокруг не было даже намека на жилье, и цель поездки уже не вызывала сомнений. Но я ошибся. Мы вылезли из саней, перешли через поляну и там, в глубокой ложбине, оказалась целая усадьба с большим домом под высокой соломенной крышей, пристройками, двором, огороженным изгородью.
Мы вошли в дом, мне развязали руки и провели в комнату. У окна, глядя прямо на меня, стоял высокий брюнет с крепкими плечами вразлет и острым взглядом широко расставленных глаз. Глубины они были такой, что, казалось, засмотришься да и улетишь в них, ухнешь в пропасть, заполненную влекущим черным мраком.
На столе горкой лежали мои документы и все отобранные у меня вещи. Даже треугольник письма жены Болдина был там, зажатый между плитками шоколада. В комнате тикали настенные часы, над столом висел портрет Сталина. Для Куртца стояло глубокое кожаное кресло, а перед столом, для посетителей два простых стула.
– Старший лейтенант Быков, – насмешливо произнес Куртц. – Хорошо, что не Иванов. У вас на лице просто написано – Рабинович или Шмуклер. Какая ваша настоящая фамилия?
– Додсон. Старший лейтенант Макс Додсон.
– А отчество.
– Моисеевич.
– Раздевайтесь, Макс Моисеевич. Присаживайтесь к столу, будем чай пить. Вы, наверное, устали с дороги.
Я медлил, не зная, как отреагировать на слова Куртца.
– Послушайте, Макс Моисеевич, – усмехнулся он, – вытаскивайте уже, что там у вас запрятано, нож или пистолет. Убивать меня сейчас нет никакого смысла, мои опричники разорвут вас на части, и задание останется не выполненным. Вам ведь, приказали сначала войти со мной в контакт. Приказали?
Я утвердительно кивнул головой.
– Ваши дивизионные начальники, в великой гордыне своей, почему-то убеждены, что война ведется только на вверенном им участке фронта, и что все решения принимают только они. Им даже в голову не может придти, что существуют глубинные задачи, стратегические цели?
Я достал из потайного карман нож положил его на стол, рядом с документами.
– Петруша, подай самовар! – негромко приказал Куртц.
Ситцевая занавеска, выгораживающая угол комнаты отодвинулась, из-за нее вышел парень с автоматом наперевес, поглядел на меня, потом на Куртца.
– Иди, иди, – сказал тот, усаживаясь в кресло. – Макс Моисеевич разумный, интеллигентный человек, и только что доказал это. Да, завтрак для гостя принеси, его ведь покормить наверняка забыли.
Я сел на стул. Куртц улыбнулся мне, и спросил.
– Вас послали убить меня, Макс Моисеевич?
– Да.
– Бессмысленная жестокость! Кровь нужно проливать со смыслом. Смерть должна внушать страх, воспитывать, оптимизировать ситуацию. Устранение меня деструктивно, а потому нерационально. Все происходит из-за того, что штабные работники не в силах проанализировать ситуацию и понять, как она может развиваться дальше. Из-за этого они послали на смерть капитана Болдина, а теперь вас. Вам не кажется обидным умирать из-за нерасторопности штабистов?
Я пожал плечами:
– Разве нас спрашивают? Дают задание, указывают сроки. Вы ведь тоже военный человек, разве вам не случалось посылать солдат на верную гибель?
Куртц улыбнулся.
– Под Сталинградом мне довелось работать с маршалом Жуковым. Я не раз слышал, как он говорил: русский солдат – это жопа. С какой стороны его поверни, кругом выходит жопа.
А я скажу больше…
Дверь распахнулась. Вошел Петруша, неся на вытянутых руках самовар. Поставив его на стол, он быстро вышел, а, вернувшись, принес котелок с кашей, две кружки и полбуханки хлеба.
– Прошу, Макс Моисеевич, – Куртц указал на котелок. – Шоколад вкусная и полезная еда, но по мне нет ничего лучше каши с мясом. Вы налегайте, а я пока чаю выпью.
Честно говоря, я изрядно проголодался и с большим удовольствием принялся за еду. Куртц налил чаю, сделал несколько глотков и продолжил.
– Так вот, я скажу больше, русский человек по своему характеру – сплошная жопа. В том смысле, что понимает только язык битья, и чем больше этого битья к жопе приложить, тем больше она страшится, уважает и восхищается. За примерами далеко ходить не нужно. Петр Первый залил Россию кровью, на дыбу ее вздернул, хребет на чужой лад своротил, и что? Великим называют, почитают и превозносят! Александр Первый от французов родину спас, пол-Европы прошел, российский флаг в центре Парижа водрузил, а кто о нем помнит? Потому что реформами увлекался, жопу не розгами, а березовым веничком учить пробовал. А внук его, Александр, блаженной памяти, Второй? Отменил крепостное право! В Америке еще рабство было, а этот просвещенный монарх вольную народу дал. И какова благодарность жопы? Взорвали его, вместо благодарности.
– Такие рассуждения звучат несколько странно в устах человека с нерусской фамилией, – осторожно заметил я.
– Отлично! – Куртц усмехнулся. – Это уже похоже на возражение. Я, признаться, успел позабыть в этой глуши, что такое спор. Однако ваш аргумент несостоятелен; Россия всегда жила чужим умом, вернее, доверяла иностранным специалистам больше, чем себе самой. Сначала призвали варягов, управлять телом, затем греков, править душой. Петр положил Россию под голландцев, Анна и Елизавета под немцев. Знать российская – языка своего стеснялась, говорила только по-французски, на родном языке стыдно было. И новая Россия по тому же пути пошла – навезли инспецов, чтобы уму-разуму обучили. Я уж не говорю про коммунистическое учение, нашу новую веру, и она привозная, нерусских корней.
Что же до моей фамилии, то вы, Макс Моисеевич, не обращайте на нее внимание. Это псевдоним, партийная кличка. Настоящее мое имя куда благозвучнее для русского слуха. А это я выбрал по имени любимого персонажа. Как у вас обстоят дела с иностранной литературой, вы вообще читать любите?
– Не очень, – честно признался я.
– Оно и видно. Ну, да ничего, в нынешних условиях умение стрелять и бросать нож более полезно, чем знакомство с зарубежной классикой.
Я закончил кашу и отставил котелок в сторону. Куртц тут же пододвинул мне кружку, отломил полплитки шоколада.
– Ешьте, ешьте, Макс Моисеевич.
Он отпил еще несколько глотков, достал из кармана пачку «Казбека», закурил, вкусно затянувшись дымом.
– Нынешней государь, Иосиф Первый, не русский по крови, поэтому понимает, как с жопой обращаться, и как храбрость, и отвагу в сердце славянское влить можно. Вот он-то Россию и спасет. Спасет и выведет, помяните мое слово. Его долго еще почитать будут, почитать, любить и славословить.
Ну, да ладно, вернемся к нашим баранам. Вот вы, офицер Красной Армии, посланы со спецзаданием в тыл врага. Но враг оказался хитрее, чем предполагали в штабе. Перед вами два выхода: умереть с честью, то есть, храня верность недалекому штабисту, или служить мне. Звучит менее благородно, чем красивая смерть, но зато не так больно и открывает разные перспективы. Главное это жить. А там видно будет. Не так ли, Макс Моисеевич?
Я молчал, не зная, что ответить. Рассуждения Куртца были занимательны и несколько неожиданны, но нарушить воинский долг, за минуту сменить кожу я не мог. Молчание длилось несколько минут. Нарушил его Куртц.
– Вы мне нравитесь, Макс Моисеевич. Выбор не прост, совсем не прост и ваши колебания свидетельствуют, что понятие долга и чести вам не чужды. Хорошо, я облегчу задачу. Вы не переходите ко мне на службу, вы остаетесь моим пленным и даете слово, что не будете пытаться вредить мне. Я поселю вас при штабе, в доме, где мы сейчас находимся, и изредка буду поручать мелкие задания. У вас будет достаточно времени посмотреть, взвесить и принять решение. Согласны?
– Согласен, – сказал я.
Выбора, на самом деле у меня не было. За необъяснимой милостью Куртца, несомненно, скрывался некий, пока недоступный моему пониманию, замысел. Потому я согласился и перешел на привилегированное положение личного пленника командира.
Поселили меня в небольшой комнатке при штабе и дел действительно никаких не поручали. Иногда лишь Куртц приносил мне неисправные пистолеты, револьверы и другое стрелковое оружие с просьбой наладить и починить по мере возможности. Я неплохо разбирался в этих вещах, но попросил небольшие тисочки, напильники, сверла и прочий слесарный инструмент. Через несколько дней мне доставили все необходимое для ремонтных работ, и я принялся за дело. Смазывал, налаживал, чинил, а что невозможно было исправить, разбирал на части и хранил для будущих починок.
За три месяца, которые я провел у Куртца, комнатка превратилась в небольшую мастерскую. Куртц, похоже, был очень доволен моей деятельностью. Иногда он заходил ко мне, курил, высказывался по разным предметам, изрекая глубокомысленные фразы типа: тьма пришла с запада, и тьма стоит на востоке, а мы посередине, в сердце тьмы, и разогнать ее может только луч солнца, если сумеет пробиться сквозь лунное сияние.
Я никогда с ним не спорил, и не задавал вопросов: выслушивал его монологи с величайшим почтением, и только головой кивал, мол, все понимаю и согласен.
Кроме одного случая, о котором я расскажу позже, в его поведении и образе жизни не было ничего вызывающего удивление. Слухи о колдовских чарах Куртца оказались сущей ерундой, просто он был жестоким и умным, умел запугать и, играя на суевериях, держал в подчинении целый район.
Один раз он попросил меня попрактиковать его опричников в метании ножа. Собрали человек десять, привели в сарай, раздали ножи. А душа моя к этому делу совсем не лежала, одно дело пистолеты поправлять, да ружья налаживать, и совсем другое своими руками этих бандитов убийству обучать.
Стал я им рассказывать да объяснять, но главное, секрета мастерства, не показывал. Нож должен быть сбалансирован определенным образом так, чтобы в полете сам собой разворачивался острием вперед. Штука эта нехитрая, нужно определенным образом утяжелить ручку плюс еще несколько маленьких секретов. Ничего этого я говорить не стал, а обучал их метанию самых обыкновенных ножей. Рука у меня была натренированная, поэтому даже самый простецкий нож я ухитрялся всаживать в доску почти до рукоятки, а вот у опричников ничего не получалось. Покидали мы ножи дня два, а потом я говорю Куртцу: ничего из тех ребят не выйдет, неумелые мол, нерасторопные. В разведку, поясняю, одного из нескольких сотен выбирали, а тут собрали, кого ни попадя.
Он посмотрел на меня с подозрением, но ничего не сказал и велел вернуться в мою комнатку. Но занятия с опричниками на этом прекратились, и больше он меня ни о чем таком не просил.
Честно говоря, было там пару ухватистых парней, которых я бы за недельку другую мог многому обучить, но душа, как я тебе говорил, к тому не лежала.
Макс Михайлович поднялся со скамейки.
– Пойду в справочную, узнаю, как там дела с нашим поездом.
Миша, как зачарованный глядел ему вслед. Такого эпизода он еще не слышал. Медлительность отца, его размеренная, неспешная манера говорить и действовать, предстали перед ним в совсем ином свете: теперь они свидетельствовали о скрытой силе, о пружине, сжатой в тугой клубок и сдерживаемой одним только усилием воли.
Макс Михайлович вернулся, и со вздохом уселся возле сына:
– Не наверстывает, такое же опоздание. Осталось полтора часа. Может, все-таки поспишь?
– Нет-нет, – Миша замотал головой. – Рассказывай дальше, очень интересно.
– Ну вот, был среди них один ловкий парнишка, по фамилии Бурмин. Его все называли Бурмилой, наверное, потому, что в борьбе он, не смотря на средний рост и ничем не примечательную внешность, вел себя как медведь. Хватал противника, отрывал от земли и отбрасывал далеко в сторону. Вот этот самый Бурмила с ножом обращался довольно приемисто, задатки у него были хорошие, но не нравились мне его глаза, плутоватые и бегающие. И самогонку он крепко любил, впрочем, ее все там любили, дел-то никаких у опричников и не было. Выйдут иногда на рейд, или в деревню за пределами зоны пройдутся, а остальное время пьянствуют да спят.
Бурмила ко мне всяко подкатывался, научи, да научи ножом владеть, даже после того, как Куртц наши занятия прекратил, заглядывал в комнатку, сало приносил, самогонку, приглашал выпить. Я отказывался; не люблю опьянение, дурно, тяжело дышать, давит.… А уж про похмелье и говорить нечего, пили ведь там наигрубейший самогон, от одного запаха которого меня на рвоту тянуло.
Парень он был смышленый, сообразил, что простым ножом работать неудобно, и притащил мне свой, стал выпытывать, как его правильно уравновесить. Я опять отделался самыми общими пояснениями, сказал, что этим занимаются специальные мастера, которые не разглашают своих секретов. Но Бурмила не успокоился и врезал в ручку два свинцовых кольца. Нож стал ходить лучше, но, несмотря на усовершенствование, ему было еще далеко до настоящего боевого оружия.
Бурмила понимал, что я не все рассказываю, и продолжал нудить, расспрашивать. Пришлось дать ему отворот в достаточно категоричной форме и он, как потом выяснилось, затаил обиду и носил ее в себе, пока не представился удобный случай отомстить. Мне то он сделать ничего не мог, я бы его голыми руками задавил, точно собачонку, и Бурмила отыгрался на Конраде, которого считал моим приятелем.
Конрадом звали ординарца Куртца, его парикмахера, повара, денщика. Все, что относилось к личной, бытовой жизни полковника, лежало на плечах Конрада. Он был польским коммунистом из Варшавы; когда немцы вошли в столицу, Конрад бежал к русским, перешел границу и немного помаялся в Гродно, пока случайно не встретил на улице комиссара расквартированной в Гродно дивизии, с которым встречался в тридцатые годы на конгрессе Коминтерна. Тогда комиссар занимал высокий пост в партийном аппарате, но во время чисток потерял все и теперь рад был даже такой скромной должности. Человеком он оказался порядочным, не стал притворяться, будто не узнает Конрада, а поручился за него перед соответствующими инстанциями. Благодаря этому поручительству Конрада приняли парикмахером в Дом офицеров, где он и проработал до июня сорок первого года.
Вместе со штабной колонной Конрад бежал из горящего под немецкими бомбами Гродно, но по дороге был ранен, несколько месяцев отлеживался в сеновале на отдаленном хуторе, а потом, чтобы не подвергать опасности приютивших его крестьян, стал пробираться на восток. Шел по ночам, на одном из переходов столкнулся с группой окруженцев и вместе с ней провел первую зиму в лесу. Группа потихоньку превратилась в партизанский отряд, который со временем влился в зону Куртца. Узнав, что в отряде есть варшавский парикмахер, Куртц приблизил его к себе, и превратил в ординарца.
В цирюльном деле Конрад знал толк: его бритва никогда не царапала, а компрессы и примочки поддерживали кожу полковника мягкой и эластичной. Куртц вообще отличался чрезвычайной педантичностью в одежде: гимнастерка и галифе всегда были безупречно выглажены, а яловые сапоги сияли в любую погоду. Когда только он успевал наводить на них глянец, никто не понимал. Случалось, что Куртц сутками не вылезал из саней, объезжая посты и дозоры, но возвращался неизменно свежий, с улыбкой на губах и неизменным блеском расчищенных сапог.
Статью Конрад удивительно походил на Бурмилу: оба невысокого роста блондины с походкой чуть в раскорячку, словно у матросов. Иногда, когда он входил ко мне в комнату, и я не успевал сразу разглядеть лицо за поднятым воротником полушубка и низко надвинутой шапкой, то не мог сообразить, что за гость ко мне пожаловал. Это сходство сыграло в судьбе Конрада роковую роль.
Он был милым, добродушным человеком, коммунистическое прошлое теперь представлялось ему чем-то странным и чужим. О варшавской жизни он вспоминал с грустью и сожалением:
– И чего мне не хватало? – говаривал он, присаживаясь возле меня на лавку и сворачивая толстенную папиросу. – Как красиво мы жили, сколько было магазинов, полных всякой еды, по вечерам в парках играли оркестры, красивые паненки ходили по улицам.
Из Любанских лесов жизнь выглядела несколько по иному, чем из районов варшавской бедноты. Конрад вырос на границе еврейского квартала, в детстве играл и дрался с еврейскими мальчишками и неплохо знал идиш. Мы иногда разговаривали на этом языке, он посмеивался над моим произношением, а я был рад возможности вспомнить своих родителей и детство, которое из Любанских лесов тоже представлялось лучезарным и беззаботным.
Я расспрашивал Конрада о Куртце, но кроме бытовых привычек он почти ничего не мог добавить к тому, что я и так успел разузнать. Кроме, пожалуй, одной детали.
Раз в две недели Куртц приказывал запрягать сани, сажал Конрада на облучок и ехал к заброшенной мельнице. Такая поездка, без охраны, представляла собой ощутимую опасность. Не только со стороны немцев; мельница располагалась за пределами зоны, но и со стороны некоторых селян, обиженных Куртцем. Таких было немало, и они запросто могли воспользоваться удобным случаем и отомстить за нанесенные им обиды. Оружия в деревнях было более, чем достаточно, и в ход его пускали без малейшего замешательства.
Так вот, Куртц добирался до старой водяной мельницы на речке Пинчин, оставлял Конрада в санях, брал с собой баклагу с молоком, и что-то искал за водяным колесом. Потом возвращался, с пустой баклагой, приказывал гнать в штаб, уходил к себе в комнату и долго сидел там один, не разрешая никому переступать порога.
Однажды он то ли замешкался, то ли утратил бдительность и Конрад заметил в его руках конверт, похожий на те, в которых перед войной отправляли бандероли. Спрашивать, разумеется, он ничего не стал, но при первом удобном случае наведался к мельнице и поискал в том же месте, где искал Куртц. После недолгих розысков он обнаружил ящик, похожий на почтовый. В нем лежал конверт с надписью: полковнику Куртцу. Перед ящиком стояло пустое корытце со следами замерзшего молока.
– Старший лейтенант Быков, – сказал я. – Выброшен ночью с парашютом. Мне нужен полковник Куртц.
– Покажь документ, – потребовал дозорный.
– Послушай, парень, – сказал я, стараясь говорить как можно мягче. – Ты ведь тут, наверное, давно лежишь, а «шмайсер» на морозе заклинивает. Если я, вместо документа, вытащу из-за пазухи пистолет, ты моргнуть не успеешь, не то, что затвор передернуть.
– Иди ты! – недоверчиво произнес парень и, подняв дуло кверху, нажал на курок. Выстрела не последовало.
– И точно, – он передернул затвор и снова направил на меня автомат. – Бросай пистолет!
– Кончай дурить, – сказал я. – Ты разве не видишь, что я не немец и не полицай. Если бы я хотел тебя убить, ты бы уже давно в снегу валялся. Веди меня к Куртцу.
– Так он тебя и заждался, Куртц! Поперва командир дозора с тобой разберется. Пошли.
– А куда идти-то?
– Иди прямо, опушку не видишь что-ли?
Через пять минут я остановился.
– Не могу идти с поднятыми руками.
Парень не ответил. Я опустил руки.
– Вверх, верх руки, сука! – заорал вдруг он, покачивая стволом.
– Дружок, – сказал я, – руки у меня в варежках. Пока я их сниму, да пока пистолет вытащу, да на тебя наведу, ты пять раз выстрелить успеешь.
Он недоверчиво покачал головой, но принял мой ответ. Мы двинулись дальше. Я шел и улыбался. В моей правой варежке лежал крошечный браунинг, и я мог застрелить дозорного, не обнажая руки. Кроме того, в специальной подстежке рукава ждал своего часа нож с тяжелой сбалансированной рукояткой. Таким ножом я шутя пробивал каску с десяти шагов.
Лес закончился, мы вышли на заснеженное поле. Прямо перед нами курились дымки над крышами небольшой деревеньки. От нас ее отделяла полоска замерзшей речушки с переброшенным ветхим мостом. Мой конвоир жестом указал мне на него. Подойдя ближе я вздрогнул: к перилам моста были прибиты тонкие шесты с нанизанными на них человеческими головами. У некоторых голов глаза были открыты, у других они просто отсутствовали; вырвали их во время пытки, или птицы уже успели сделать свое дело, кто знает.
– Боисси? – хмыкнул парень. – И правильно боисси. Если начнешь врать или запираться, быстро окажешься на шесте. Или на дереве. Видал, поди, когда по лесу шарашился?
– Видел, – коротко ответил я.
– Ты вот что, – продолжил парень. – Руки-то подними. А то мне за доброе к тебе отношение разнос учинят.
Я поднял руки. Мы перешли мост и, спустя несколько минут, оказались на улице деревеньки. Конвоир подвел меня к одному из домов, поставил лицом к стене и постучал в дверь
– Пленного привел, – сообщил он в открывшуюся дверь. – По лесу ходил, Куртца требует.
– Щас разбужу командира, – буркнули из сеней. – Будет ему Куртц на всю ивановскую.
Минут через двадцать на крыльцо вышел заспанный человек в полушубке, накинутом на военную форму. Видно было, что он спал не раздеваясь. Окинув меня беглым взглядом, он приказал:
– В избу.
Мы вошли. Меня крепко схватили под руки, обыскали, вытащили оружие, документы, несколько плиток шоколада и положили на стол рядом с дымящейся кружкой чая. Капитан Болдин – его я узнал сразу, как только он вышел на крыльцо, кивком головы отпустил своих людей и жестом пригласил сесть.
– Откуда вы?
Я назвал номер части, имя командира, номер полевой почты. Болдину они были прекрасно известны. Ведь его самого посылали в тыл те же самые люди. Он пристально посмотрел на меня и спросил:
– Узнали?
Отрицать не было смысла.
– Узнал.
– Я доложу о вас Куртцу. Но хочу предупредить – это необычный человек. Он видит всех насквозь. Рекомендую, не играйте с ним в кошки-мышки. Выкладывайте дело, как есть. Это может спасти вашу жизнь.
– А разве она в опасности? – удивился я.
Болдин усмехнулся.
– Вы что, не видели приветственные плакаты? Если Куртц решит, что вы врете, он передаст вас опричникам. И тогда я советую сразу принять яд, если он у вас есть.
Яд у меня был, и Болдин прекрасно об этом знал. Поэтому я решил использовать заранее припасенный козырь.
– Николай Семенович, у меня в шапке зашито очень важное письмо. Позвольте его достать.
– Дайте мне шапку, – сказал он, – я сам достану.
На это я и рассчитывал. Спустя минуту шапка оказалась в руках у Болдина. Он быстро прощупал ее, обнаружил письмо, подрезал подкладку, вытащил, открыл и замер.
Письмо было от жены Болдина. Отчаянное, умоляющее письмо. Не отозваться на него мог только камень. И Болдин отозвался.
– Чего вы хотите? – спросил, подняв на меня глаза, полные слез. – Зачем вас сюда прислали?
– За тем же, что и вас, Николай Семенович.
– Это невозможно. Тут, в глуши белорусских лесов, рождается новая вера. Верующие назовут Куртца Мессией или Антихристом, коммунисты вторым Лениным, но этот человек пришел изменить лицо мира.
– Чем он так вас убедил, Николай Семенович?
– Говорю вам, этот человек расширил мое сознание! – воскликнул он и широко раскинул руки, глядя на меня своими круглыми голубыми глазками. – Я его слуга, его раб, его ученик. Я пойду туда, куда он скажет, сделаю то, что он велит. Зачем, – он взмахнул письмом, – зачем вы мучаете меня этим?
– Николай Семенович, – попробовал я зайти с другого бока, – мне ведь тоже интересен Куртц. И не только по заданию! Столько о нем слышал толков и пересудов, а поговорить с нормальным здравым человеком, знающим его не понаслышке, так и не довелось. Расскажите о нем, Николай Семенович!
Он опустил голову, взял в руки кружку, и несколько минут держал ее словно согревая ладони. Потом отхлебнул и посмотрел на меня. Глаза его стали сухими, а лицо строгим, как видно ему удалось овладеть собой.
– Зачем вам мои слова. Они только бледная копия, по сравнению с оригиналом. Я направлю вас к полковнику.
– Спасибо, я буду рад с ним поговорить.
– С Куртцем не говорят, Куртца слушают. Еще раз рекомендую – не обманывайте. Ничего кроме правды. Куртц не любит, когда его пытаются обмануть.
– Да, вы уже предупреждали меня об этом, и я постараюсь следовать вашему совету. И последний вопрос, Николай Семенович: кто такие опричники.
– Опричники, – Болдин усмехнулся. – Я вам желаю видеть их только на расстоянии. Это цепные псы Куртца, ближайшая охрана. Человек тридцать готовых на все головорезов. Дезертиры, окруженцы, бывшие полицаи. Терять им нечего, будущего без Куртца у них нет. Ни по эту, ни по другую сторону от линии фронта.
Меня отвели в сарай и заперли дверь. За тонкой стенкой поскрипывали шаги часового. Я быстро замерз и принялся ходить взад и вперед, лавируя между вязанками соломы и штабелями поленьев. Спустя час или полтора, часы у меня отобрали, поэтому время я мог определить только примерно, послышалось фырканье лошади, скрип полозьев и громкие голоса. Дверь сарая распахнулась: на пороге стоял здоровенный детина в меховой шапке набекрень. В одной руке он держал «шмайсер», а в другой моток веревки с петлей на конце. Страх сжал мое сердце.
– Этот что-ли? – крикнул детина, оборотясь к часовому.
– Этот.
– Давай, паря, выходи на суд, – сказал он, поворачиваясь ко мне. По его лицу блуждала глумливая улыбка, я вспомнил предупреждение Болдина и пожелал, чтобы его пожелание исполнилось.
Меня вывели из сарая, крепко связали руки за спиной, посадили в сани и повезли. Дорога углублялась в лес все глубже и глубже, и вскоре мы оказались посреди чащи. В санях вместе со мной сидели еще три опричника. Они непрерывно курили, запах махорки смешивался с тяжелым перегаром, хорошо различимым в чистом морозном воздухе. Сопротивляться было бесполезно, мой нож, по-прежнему упрятанный в потайном кармане, оказался недостижим, да и что бы я поделал с одним ножом против четырех хорошо вооруженных и бесшабашных парней.
Сани остановились посреди поляны. Вокруг не было даже намека на жилье, и цель поездки уже не вызывала сомнений. Но я ошибся. Мы вылезли из саней, перешли через поляну и там, в глубокой ложбине, оказалась целая усадьба с большим домом под высокой соломенной крышей, пристройками, двором, огороженным изгородью.
Мы вошли в дом, мне развязали руки и провели в комнату. У окна, глядя прямо на меня, стоял высокий брюнет с крепкими плечами вразлет и острым взглядом широко расставленных глаз. Глубины они были такой, что, казалось, засмотришься да и улетишь в них, ухнешь в пропасть, заполненную влекущим черным мраком.
На столе горкой лежали мои документы и все отобранные у меня вещи. Даже треугольник письма жены Болдина был там, зажатый между плитками шоколада. В комнате тикали настенные часы, над столом висел портрет Сталина. Для Куртца стояло глубокое кожаное кресло, а перед столом, для посетителей два простых стула.
– Старший лейтенант Быков, – насмешливо произнес Куртц. – Хорошо, что не Иванов. У вас на лице просто написано – Рабинович или Шмуклер. Какая ваша настоящая фамилия?
– Додсон. Старший лейтенант Макс Додсон.
– А отчество.
– Моисеевич.
– Раздевайтесь, Макс Моисеевич. Присаживайтесь к столу, будем чай пить. Вы, наверное, устали с дороги.
Я медлил, не зная, как отреагировать на слова Куртца.
– Послушайте, Макс Моисеевич, – усмехнулся он, – вытаскивайте уже, что там у вас запрятано, нож или пистолет. Убивать меня сейчас нет никакого смысла, мои опричники разорвут вас на части, и задание останется не выполненным. Вам ведь, приказали сначала войти со мной в контакт. Приказали?
Я утвердительно кивнул головой.
– Ваши дивизионные начальники, в великой гордыне своей, почему-то убеждены, что война ведется только на вверенном им участке фронта, и что все решения принимают только они. Им даже в голову не может придти, что существуют глубинные задачи, стратегические цели?
Я достал из потайного карман нож положил его на стол, рядом с документами.
– Петруша, подай самовар! – негромко приказал Куртц.
Ситцевая занавеска, выгораживающая угол комнаты отодвинулась, из-за нее вышел парень с автоматом наперевес, поглядел на меня, потом на Куртца.
– Иди, иди, – сказал тот, усаживаясь в кресло. – Макс Моисеевич разумный, интеллигентный человек, и только что доказал это. Да, завтрак для гостя принеси, его ведь покормить наверняка забыли.
Я сел на стул. Куртц улыбнулся мне, и спросил.
– Вас послали убить меня, Макс Моисеевич?
– Да.
– Бессмысленная жестокость! Кровь нужно проливать со смыслом. Смерть должна внушать страх, воспитывать, оптимизировать ситуацию. Устранение меня деструктивно, а потому нерационально. Все происходит из-за того, что штабные работники не в силах проанализировать ситуацию и понять, как она может развиваться дальше. Из-за этого они послали на смерть капитана Болдина, а теперь вас. Вам не кажется обидным умирать из-за нерасторопности штабистов?
Я пожал плечами:
– Разве нас спрашивают? Дают задание, указывают сроки. Вы ведь тоже военный человек, разве вам не случалось посылать солдат на верную гибель?
Куртц улыбнулся.
– Под Сталинградом мне довелось работать с маршалом Жуковым. Я не раз слышал, как он говорил: русский солдат – это жопа. С какой стороны его поверни, кругом выходит жопа.
А я скажу больше…
Дверь распахнулась. Вошел Петруша, неся на вытянутых руках самовар. Поставив его на стол, он быстро вышел, а, вернувшись, принес котелок с кашей, две кружки и полбуханки хлеба.
– Прошу, Макс Моисеевич, – Куртц указал на котелок. – Шоколад вкусная и полезная еда, но по мне нет ничего лучше каши с мясом. Вы налегайте, а я пока чаю выпью.
Честно говоря, я изрядно проголодался и с большим удовольствием принялся за еду. Куртц налил чаю, сделал несколько глотков и продолжил.
– Так вот, я скажу больше, русский человек по своему характеру – сплошная жопа. В том смысле, что понимает только язык битья, и чем больше этого битья к жопе приложить, тем больше она страшится, уважает и восхищается. За примерами далеко ходить не нужно. Петр Первый залил Россию кровью, на дыбу ее вздернул, хребет на чужой лад своротил, и что? Великим называют, почитают и превозносят! Александр Первый от французов родину спас, пол-Европы прошел, российский флаг в центре Парижа водрузил, а кто о нем помнит? Потому что реформами увлекался, жопу не розгами, а березовым веничком учить пробовал. А внук его, Александр, блаженной памяти, Второй? Отменил крепостное право! В Америке еще рабство было, а этот просвещенный монарх вольную народу дал. И какова благодарность жопы? Взорвали его, вместо благодарности.
– Такие рассуждения звучат несколько странно в устах человека с нерусской фамилией, – осторожно заметил я.
– Отлично! – Куртц усмехнулся. – Это уже похоже на возражение. Я, признаться, успел позабыть в этой глуши, что такое спор. Однако ваш аргумент несостоятелен; Россия всегда жила чужим умом, вернее, доверяла иностранным специалистам больше, чем себе самой. Сначала призвали варягов, управлять телом, затем греков, править душой. Петр положил Россию под голландцев, Анна и Елизавета под немцев. Знать российская – языка своего стеснялась, говорила только по-французски, на родном языке стыдно было. И новая Россия по тому же пути пошла – навезли инспецов, чтобы уму-разуму обучили. Я уж не говорю про коммунистическое учение, нашу новую веру, и она привозная, нерусских корней.
Что же до моей фамилии, то вы, Макс Моисеевич, не обращайте на нее внимание. Это псевдоним, партийная кличка. Настоящее мое имя куда благозвучнее для русского слуха. А это я выбрал по имени любимого персонажа. Как у вас обстоят дела с иностранной литературой, вы вообще читать любите?
– Не очень, – честно признался я.
– Оно и видно. Ну, да ничего, в нынешних условиях умение стрелять и бросать нож более полезно, чем знакомство с зарубежной классикой.
Я закончил кашу и отставил котелок в сторону. Куртц тут же пододвинул мне кружку, отломил полплитки шоколада.
– Ешьте, ешьте, Макс Моисеевич.
Он отпил еще несколько глотков, достал из кармана пачку «Казбека», закурил, вкусно затянувшись дымом.
– Нынешней государь, Иосиф Первый, не русский по крови, поэтому понимает, как с жопой обращаться, и как храбрость, и отвагу в сердце славянское влить можно. Вот он-то Россию и спасет. Спасет и выведет, помяните мое слово. Его долго еще почитать будут, почитать, любить и славословить.
Ну, да ладно, вернемся к нашим баранам. Вот вы, офицер Красной Армии, посланы со спецзаданием в тыл врага. Но враг оказался хитрее, чем предполагали в штабе. Перед вами два выхода: умереть с честью, то есть, храня верность недалекому штабисту, или служить мне. Звучит менее благородно, чем красивая смерть, но зато не так больно и открывает разные перспективы. Главное это жить. А там видно будет. Не так ли, Макс Моисеевич?
Я молчал, не зная, что ответить. Рассуждения Куртца были занимательны и несколько неожиданны, но нарушить воинский долг, за минуту сменить кожу я не мог. Молчание длилось несколько минут. Нарушил его Куртц.
– Вы мне нравитесь, Макс Моисеевич. Выбор не прост, совсем не прост и ваши колебания свидетельствуют, что понятие долга и чести вам не чужды. Хорошо, я облегчу задачу. Вы не переходите ко мне на службу, вы остаетесь моим пленным и даете слово, что не будете пытаться вредить мне. Я поселю вас при штабе, в доме, где мы сейчас находимся, и изредка буду поручать мелкие задания. У вас будет достаточно времени посмотреть, взвесить и принять решение. Согласны?
– Согласен, – сказал я.
Выбора, на самом деле у меня не было. За необъяснимой милостью Куртца, несомненно, скрывался некий, пока недоступный моему пониманию, замысел. Потому я согласился и перешел на привилегированное положение личного пленника командира.
Поселили меня в небольшой комнатке при штабе и дел действительно никаких не поручали. Иногда лишь Куртц приносил мне неисправные пистолеты, револьверы и другое стрелковое оружие с просьбой наладить и починить по мере возможности. Я неплохо разбирался в этих вещах, но попросил небольшие тисочки, напильники, сверла и прочий слесарный инструмент. Через несколько дней мне доставили все необходимое для ремонтных работ, и я принялся за дело. Смазывал, налаживал, чинил, а что невозможно было исправить, разбирал на части и хранил для будущих починок.
За три месяца, которые я провел у Куртца, комнатка превратилась в небольшую мастерскую. Куртц, похоже, был очень доволен моей деятельностью. Иногда он заходил ко мне, курил, высказывался по разным предметам, изрекая глубокомысленные фразы типа: тьма пришла с запада, и тьма стоит на востоке, а мы посередине, в сердце тьмы, и разогнать ее может только луч солнца, если сумеет пробиться сквозь лунное сияние.
Я никогда с ним не спорил, и не задавал вопросов: выслушивал его монологи с величайшим почтением, и только головой кивал, мол, все понимаю и согласен.
Кроме одного случая, о котором я расскажу позже, в его поведении и образе жизни не было ничего вызывающего удивление. Слухи о колдовских чарах Куртца оказались сущей ерундой, просто он был жестоким и умным, умел запугать и, играя на суевериях, держал в подчинении целый район.
Один раз он попросил меня попрактиковать его опричников в метании ножа. Собрали человек десять, привели в сарай, раздали ножи. А душа моя к этому делу совсем не лежала, одно дело пистолеты поправлять, да ружья налаживать, и совсем другое своими руками этих бандитов убийству обучать.
Стал я им рассказывать да объяснять, но главное, секрета мастерства, не показывал. Нож должен быть сбалансирован определенным образом так, чтобы в полете сам собой разворачивался острием вперед. Штука эта нехитрая, нужно определенным образом утяжелить ручку плюс еще несколько маленьких секретов. Ничего этого я говорить не стал, а обучал их метанию самых обыкновенных ножей. Рука у меня была натренированная, поэтому даже самый простецкий нож я ухитрялся всаживать в доску почти до рукоятки, а вот у опричников ничего не получалось. Покидали мы ножи дня два, а потом я говорю Куртцу: ничего из тех ребят не выйдет, неумелые мол, нерасторопные. В разведку, поясняю, одного из нескольких сотен выбирали, а тут собрали, кого ни попадя.
Он посмотрел на меня с подозрением, но ничего не сказал и велел вернуться в мою комнатку. Но занятия с опричниками на этом прекратились, и больше он меня ни о чем таком не просил.
Честно говоря, было там пару ухватистых парней, которых я бы за недельку другую мог многому обучить, но душа, как я тебе говорил, к тому не лежала.
Макс Михайлович поднялся со скамейки.
– Пойду в справочную, узнаю, как там дела с нашим поездом.
Миша, как зачарованный глядел ему вслед. Такого эпизода он еще не слышал. Медлительность отца, его размеренная, неспешная манера говорить и действовать, предстали перед ним в совсем ином свете: теперь они свидетельствовали о скрытой силе, о пружине, сжатой в тугой клубок и сдерживаемой одним только усилием воли.
Макс Михайлович вернулся, и со вздохом уселся возле сына:
– Не наверстывает, такое же опоздание. Осталось полтора часа. Может, все-таки поспишь?
– Нет-нет, – Миша замотал головой. – Рассказывай дальше, очень интересно.
– Ну вот, был среди них один ловкий парнишка, по фамилии Бурмин. Его все называли Бурмилой, наверное, потому, что в борьбе он, не смотря на средний рост и ничем не примечательную внешность, вел себя как медведь. Хватал противника, отрывал от земли и отбрасывал далеко в сторону. Вот этот самый Бурмила с ножом обращался довольно приемисто, задатки у него были хорошие, но не нравились мне его глаза, плутоватые и бегающие. И самогонку он крепко любил, впрочем, ее все там любили, дел-то никаких у опричников и не было. Выйдут иногда на рейд, или в деревню за пределами зоны пройдутся, а остальное время пьянствуют да спят.
Бурмила ко мне всяко подкатывался, научи, да научи ножом владеть, даже после того, как Куртц наши занятия прекратил, заглядывал в комнатку, сало приносил, самогонку, приглашал выпить. Я отказывался; не люблю опьянение, дурно, тяжело дышать, давит.… А уж про похмелье и говорить нечего, пили ведь там наигрубейший самогон, от одного запаха которого меня на рвоту тянуло.
Парень он был смышленый, сообразил, что простым ножом работать неудобно, и притащил мне свой, стал выпытывать, как его правильно уравновесить. Я опять отделался самыми общими пояснениями, сказал, что этим занимаются специальные мастера, которые не разглашают своих секретов. Но Бурмила не успокоился и врезал в ручку два свинцовых кольца. Нож стал ходить лучше, но, несмотря на усовершенствование, ему было еще далеко до настоящего боевого оружия.
Бурмила понимал, что я не все рассказываю, и продолжал нудить, расспрашивать. Пришлось дать ему отворот в достаточно категоричной форме и он, как потом выяснилось, затаил обиду и носил ее в себе, пока не представился удобный случай отомстить. Мне то он сделать ничего не мог, я бы его голыми руками задавил, точно собачонку, и Бурмила отыгрался на Конраде, которого считал моим приятелем.
Конрадом звали ординарца Куртца, его парикмахера, повара, денщика. Все, что относилось к личной, бытовой жизни полковника, лежало на плечах Конрада. Он был польским коммунистом из Варшавы; когда немцы вошли в столицу, Конрад бежал к русским, перешел границу и немного помаялся в Гродно, пока случайно не встретил на улице комиссара расквартированной в Гродно дивизии, с которым встречался в тридцатые годы на конгрессе Коминтерна. Тогда комиссар занимал высокий пост в партийном аппарате, но во время чисток потерял все и теперь рад был даже такой скромной должности. Человеком он оказался порядочным, не стал притворяться, будто не узнает Конрада, а поручился за него перед соответствующими инстанциями. Благодаря этому поручительству Конрада приняли парикмахером в Дом офицеров, где он и проработал до июня сорок первого года.
Вместе со штабной колонной Конрад бежал из горящего под немецкими бомбами Гродно, но по дороге был ранен, несколько месяцев отлеживался в сеновале на отдаленном хуторе, а потом, чтобы не подвергать опасности приютивших его крестьян, стал пробираться на восток. Шел по ночам, на одном из переходов столкнулся с группой окруженцев и вместе с ней провел первую зиму в лесу. Группа потихоньку превратилась в партизанский отряд, который со временем влился в зону Куртца. Узнав, что в отряде есть варшавский парикмахер, Куртц приблизил его к себе, и превратил в ординарца.
В цирюльном деле Конрад знал толк: его бритва никогда не царапала, а компрессы и примочки поддерживали кожу полковника мягкой и эластичной. Куртц вообще отличался чрезвычайной педантичностью в одежде: гимнастерка и галифе всегда были безупречно выглажены, а яловые сапоги сияли в любую погоду. Когда только он успевал наводить на них глянец, никто не понимал. Случалось, что Куртц сутками не вылезал из саней, объезжая посты и дозоры, но возвращался неизменно свежий, с улыбкой на губах и неизменным блеском расчищенных сапог.
Статью Конрад удивительно походил на Бурмилу: оба невысокого роста блондины с походкой чуть в раскорячку, словно у матросов. Иногда, когда он входил ко мне в комнату, и я не успевал сразу разглядеть лицо за поднятым воротником полушубка и низко надвинутой шапкой, то не мог сообразить, что за гость ко мне пожаловал. Это сходство сыграло в судьбе Конрада роковую роль.
Он был милым, добродушным человеком, коммунистическое прошлое теперь представлялось ему чем-то странным и чужим. О варшавской жизни он вспоминал с грустью и сожалением:
– И чего мне не хватало? – говаривал он, присаживаясь возле меня на лавку и сворачивая толстенную папиросу. – Как красиво мы жили, сколько было магазинов, полных всякой еды, по вечерам в парках играли оркестры, красивые паненки ходили по улицам.
Из Любанских лесов жизнь выглядела несколько по иному, чем из районов варшавской бедноты. Конрад вырос на границе еврейского квартала, в детстве играл и дрался с еврейскими мальчишками и неплохо знал идиш. Мы иногда разговаривали на этом языке, он посмеивался над моим произношением, а я был рад возможности вспомнить своих родителей и детство, которое из Любанских лесов тоже представлялось лучезарным и беззаботным.
Я расспрашивал Конрада о Куртце, но кроме бытовых привычек он почти ничего не мог добавить к тому, что я и так успел разузнать. Кроме, пожалуй, одной детали.
Раз в две недели Куртц приказывал запрягать сани, сажал Конрада на облучок и ехал к заброшенной мельнице. Такая поездка, без охраны, представляла собой ощутимую опасность. Не только со стороны немцев; мельница располагалась за пределами зоны, но и со стороны некоторых селян, обиженных Куртцем. Таких было немало, и они запросто могли воспользоваться удобным случаем и отомстить за нанесенные им обиды. Оружия в деревнях было более, чем достаточно, и в ход его пускали без малейшего замешательства.
Так вот, Куртц добирался до старой водяной мельницы на речке Пинчин, оставлял Конрада в санях, брал с собой баклагу с молоком, и что-то искал за водяным колесом. Потом возвращался, с пустой баклагой, приказывал гнать в штаб, уходил к себе в комнату и долго сидел там один, не разрешая никому переступать порога.
Однажды он то ли замешкался, то ли утратил бдительность и Конрад заметил в его руках конверт, похожий на те, в которых перед войной отправляли бандероли. Спрашивать, разумеется, он ничего не стал, но при первом удобном случае наведался к мельнице и поискал в том же месте, где искал Куртц. После недолгих розысков он обнаружил ящик, похожий на почтовый. В нем лежал конверт с надписью: полковнику Куртцу. Перед ящиком стояло пустое корытце со следами замерзшего молока.