Какая же правда в образной форме выступает в приведенных строках из пролога к "Алхимику"?
   Уже в "Вольпоне" обозначилась с большой силой тенденция к воспроизведению точно зафиксированных деталей быта, имеющих гротескно-реалистический смысл. Фарсовые по своей природе образы попа-шарлатана, молодящегося старика, ревнивца-сводника, плута адвоката обрастают реальными деталями быта, психологии, социально-профессиональной речевой манеры, помещены в топографически точную панораму улиц и площадей Венеции; даже венецианская денежная система воспроизведена с наивозможной верностью. Вместе с тем, втягиваясь в сферу праздничного гротеска, эти детали приобретают специфический комический смысл. Если искать сравнения, позволяющего лучше представить особенности комизма реалистических комедий Джонсона периода 1605-1614 гг., то одним из них будет сравнение с аттракционом "комната смеха". В этой комнате кривые зеркала, отражая мельчайшие подробности стоящей перед ними человеческой фигуры, в то же время забавно-уродливо деформируют ее. Комический эффект "комнаты смеха" как раз в том и состоит, что гротескно-уродливое изображение складывается из доподлинно реальных элементов: зритель узнает себя не в переносно-символическом, а в буквальном плане.
   Эволюция творческого метода Джонсона-комедиографа в 1605-1614 гг. заключалась, в частности, в том, что его гротескные изображения все больше и больше состояли из элементов бытовой действительности. "Вольпоне" в этом отношении является переходной пьесой от комедий учено-гуманистического стиля (первый вариант "У каждого свой гумор", "Стихоплет", "Празднества Цинтии") к зрелым реалистическим комедиям. Англия узнавала себя в "Вольпоне" еще через итальянскую маску, заботливо вылепленную, но все же более условную и обобщенную, чем фигуры просцениума - сэр Политик-Вудби и его жена, как бы вышедшие из зрительного зала. Сам Вольпоне был грандиозной гиперболой хищнического индивидуализма и нуждался для своего "заземления" в Италии и даже именно в Венеции, как правдоподобном жизненном фоне для монстра такого рода.
   В "лондонских" комедиях перед нами развертывается энциклопедическая картина жизни столицы Англии, включающая в себя типы всех сословий, изображение будней и праздников, "злачных мест" и респектабельных домов. Но эта энциклопедия - смеховая: англичане видели прямое изображение самих себя, но в "кривом зеркале", форма которого определялась формами народного праздника и фарсового спектакля. При этом гипербола - излюбленный троп искусства Возрождения - постепенно вытесняется в творчестве Джонсона в область речевых характеристик, и сэр Эпикур Маммон в "Алхимике" или Урсула в "Варфоломеевской ярмарке" сюжетно, "объективно" из правдоподобной картины быта не выпадают. Свой гигантский рост они приобретают в "субъективной" сфере - в сфере речи. Кульминационной точкой развития в этом направлении является "Варфоломеевская ярмарка" - возможно, наиболее зрелое и совершенное из произведений Джонсона.
   Все эти явления следуют в общих чертах логике развития реализма в искусстве позднего Возрождения, подчинены процессу переосмысления в творчестве художников этой поры материально-телесного начала, его раздвоения на универсально-утопическую и приватно-частную сферы, являются комической сценой из "драмы материально-телесного начала в литературе Ренессанса" {Бахтин М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура средневековья и Ренессанса. М.: Худож. лит., 1965, с. 28.}. Джонсон участвовал в этом процессе, занимая внутри гуманистической культуры Англии свою особую позицию, связанную с образованным бюргерством, а через него и вместе с ним с народом. Вот почему слова "Наша сцена - Лондон" и т. д. отражают, с одной стороны, процесс углубления реализма Джонсона, переход его к национальной тематике. А в то же время эти слова содержат издевку над Англией, где веселье самого лучшего качества, потому что в ней больше всеговоров, проституток, - гротескная острота, отлично передающая неофициальный дух, свойственный народно-гуманистическому искусству.
   Пролог к "Молчаливой женщине" также касается новизны в тематике пьесы, однако Джонсон озабочен здесь в первую очередь тем, чтобы подчеркнуть и объяснить отличия своего стиля от того, который был принят на подмостках театра Уайтфрайерс, где в 1609 г. была поставлена комедия. В этом театре работала детская труппа Королевской певческой капеллы; театр был закрытым и посещался только образованной публикой и знатью. Репертуар театра Уайтфрайерс был разнообразен, но тон в нем задавали пьесы, удовлетворявшие вкус короля и аристократии. Это были "эвфуистические" пьесы Лили, в которых обычны мифологические сюжеты, обилие вставных музыкальных номеров (здесь-то дети-певцы демонстрировали свое вокальное искусство). Для Уайтфрайерса вполне подходили такие комедии Шекспира, как "Сон в летнюю ночь" или "Двенадцатая ночь". В прологе к комедии автор сравнивает себя с поваром, который готовит еду для большого праздника. Свою задачу он видит в том, чтобы угодить вкусу всех гостей, а не только избранных знатоков:
   Ибо подать на стол только сладкий крем или пирожное
   И не подать других яств или забыть о хлебе и соли
   Было бы плохим искусством.
   Кушанья поэта "не привезены издалека" ("not far-fetched"), но "стоили дорого". Иными словами, развернутая метафора "праздника", "пира" служит для того, чтобы объяснить, что "Эписин" написана в манере, близкой к вкусам более широких кругов, чем аристократия и ученые гуманисты, и что обращение к лондонской теме отвечает этим вкусам. Относительно "не привозных" кушаний Джонсон был и прав и не прав.
   Уже довольно давно американским историком литературы Кэмпбеллом была прослежена сюжетная связь "Молчаливой женщины" с комедией Аретино "Кузнец" {См.: Campbell O.J. The relation of "Epicoene" to Aretino's "Ц marescalco", - PMLA, 1931, v, 46, N 3, p. 752-762,}. Эта бесспорная связь свидетельствует о более важном явлении - о принципиальной близости "Молчаливой женщины" поэтике итальянской "ученой комедии" XVI в. Оставив итальянскую тематику, Джонсон в "Молчаливой женщине" в известном смысле даже больше, чем в "Вольпоне", оказался связан с итальянской культурой Возрождения.
   Название "ученая комедия" не вполне соответствует содержанию этого интересного литературно-театрального направления. В Италии XVI в. не появилось, как в Англии, народно-гуманистического общедоступного театра; "ученая комедия", созданная великими итальянскими гуманистами Ариосто, Макиавелли, Джордано Бруно, а также Биббиеной, Аретино и десятками других, менее выдающихся драматургов, была рассчитана на образованного зрителя и исполнялась во дворцах вельмож и богатых горожан, в то время как народный зритель смотрел представления комедии дель арте. Однако даже самые начальные шаги "ученой комедии" отмечены чертами близости к народной культуре. Нельзя считать случайностью, что первая из этих комедий - "Комедия о сундуке" Ариосто - была поставлена в дни карнавала. Подражание Плавту в этой комедии далеко от "ученого" копирования; у Плавта заимствовалось лишь то, что соответствовало духу народного праздника и помогало развить излюбленную тему искусства Ренессанса - прославление свободного поведения личности. В "Комедии о сундуке" эта тема решается в формах новеллистического сюжета, где свободный поступок личности возвышается как нечто необычное и праздничное над буднями реальности, в которой господствуют патриархальные законы несвободы. Разыгранная в комедии молодыми людьми "практическая шутка" близка типичной итальянской "бурле".
   Игровой характер сюжета становится принципиально важным элементом поэтики "ученой комедии". Г. Бояджиев замечает по этому поводу: "Театр отражал жизнь, но по преимуществу те ее моменты, которые сами по себе содержали элемент театральности, были случаями искусственно подстроенной интриги. Такое действие было вполне реально по содержанию, но по форме оно заключало в себе явные элементы игры". {Бояджиев Г. Комедии итальянского Возрождения, - В кн.: Комедии итальянского Возрождения. М.: Искусство, 1965, с. 24.} Трудно согласиться с Г. Бояджиевым, который считает, что причина этого явления - в том, что театр, в Италии XVI в. находился "на ранней стадии развития", когда "игровая природа" его якобы не скрывается в отличие от более поздних эпох. Но он, несомненно, прав, считая, что именно здесь находится "главный источник, откуда забила живая струя нового театрального искусства. В этом же и основная причина демократических устремлений новой комедии" {Там же, с. 24.}.
   Начав с подражания античным образцам, "ученая комедия" постепенно насыщалась животрепещущим социально-бытовым материалом, почерпнутым из современной национальной действительности. Социальная сатира проникает в нее, не лишая ее духа праздничности и веселья. В ряде случаев (например, в драматургии Аретино или Буонарроти) античные правила драматургического сюжетосложения отбрасывались, запутанная "многоходовая" интрига, обилие действующих лиц и эпизодов лишали комедию сценичности, однако ведущие итальянские комедиографы (Макиавелли, Бруно) стремились совместить классицистический канон с остросоциальным и народно-праздничным содержанием произведений. При этом следует отметить, что в итальянской культуре Возрождения вообще и в комедии этой эпохи в частности черты, связанные с собственно буржуазным мировоззрением (буржуа XVI в., конечно отличавшегося от буржуа нового времени), прослеживаются довольно отчетливо. Эти черты сказываются в том, что "материальное начало", стоящее как бы в центре действия - будь то сундук с ценностями в "Комедии о сундуке" или телесная страсть Каллимако к красавице Лукреции в "Мандрагоре", - двоится, представая перед нами то как элемент универсальной смеющейся, животворной природы, то как предмет эгоистического вожделения и владения. В одних произведениях перевес берет одно, в других - другое. В связи с этим двоится и образ комедийного героя: в нем проглядывает то идеально-гуманистическое представление о творческих способностях раскованной личности, то черты циничного хищника и гедониста.
   Итальянская "ученая комедия" оказала широчайшее воздействие на европейский театр XVI - начала XVII в., в частности и на английский. С ее традициями связано комедийное творчество Шекспира, в особенности раннее "Комедия ошибок", "Укрощение строптивой", "Виндзорские кумушки". Среди комедий Джонсона "Молчаливая женщина" стоит ближе других к этой традиции, но влияние ее сказывается и в комедии "Каждый вне своего гумора", и в "Вольпоне", и в "Алхимике", и др.
   Рассмотрим несколько подробнее связь сюжета "Молчаливой женщины" с "ученой комедией". Игровой характер носит сюжет не только "Молчаливой женщины", но и более раннего "Вольпоне". Лицедейство Вольпоне - это тоже своеобразный розыгрыш; при этом важно отметить, что Вольпоне, по его собственному признанию, большее удовольствие доставляет не "радость обладанья", а "хитроумная добыча" богатств, сам процесс обмана, игры. В этом смысле Вольпоне даже "бескорыстнее" Дофина, который разыгрывает своего дядюшку ради вполне конкретной материальной цели; любопытно, что в финале комедии на сцене появляется даже юридический документ, где проставляется сумма (5 тысяч фунтов), которую Дофин получает немедленно, и где Мороуз признает его своим наследником. Но игра Вольпоне и Моски с "наследниками" несет в себе одновременно и праздничное, и сатирическое начало.
   Свободное поведение личности возвышает ее над уровнем буржуазно-ограниченных стяжателей вроде Корвино, Корбаччо и Вольторе. В этом - новеллистический аспект сюжета "Вольпоне", в этом пункте "Вольпоне" связан с традицией "ученой комедии". С другой стороны, в характере Вольпоне Джонсон изображает отрицательный вариант ренессансного сознания, мелкую бестию, выморочное существо, для которого свобода есть прежде всего игра низменных страстей. Здесь тема свободного поведения личности повернута своей сатирической стороной. "Ученая комедия", вовсе не чуждая сатире, тем не менее никогда не делает главное действующее лицо в игровом сюжете предметом сатирического осмеяния. "Вольпоне" в наибольшей мере связан с традицией народного фарса, в котором образ плута всегда обладает ярко выраженной амбивалентностью: это и праздничный, и сатирический персонаж в одно и то же время.
   Розыгрыш Мороуза в сюжете "Молчаливой женщины" имеет совершенно иной характер, близкий к итальянской "бурле". Прежде всего следует обратить внимание на персонажей, ведущих комическую интригу розыгрыша. Их в "Молчаливой женщине" два - Дофин и его друг Трувит. Если Дофин всецело поглощен практической задачей заставить Мороуза раскошелиться то Трувит изобретает различные способы посмеяться над ним и довести его до отчаяния совершенно бескорыстно, ради самого розыгрыша. Вычленение двух мотивов свободного игрового поведения - узкопрактического и бескорыстно-праздничного - и персонификация их в образах Дофина и Трувита - характернейшая черта "Молчаливой женщины". Джонсон - драматург позднего Возрождения - видит расхождение между этими двумя мотивами, видит и реальную силу практицизма: Дофин перехитрил не только Мороуза, но и Трувита. При этом Дофин отнюдь не является сатирическим персонажем вроде Вольпоне; его практицизм не отличается от практицизма Эрофило из "Комедии о сундуке", или Каллимако из "Мандрагоры", или, скажем, Петруччио из "Укрощения строптивой". Но если итальянские драматурги XVI в. и Шекспир в своей ранней комедии считали возможным совместить в одном комедийном герое практическую и праздничную стороны свободного поведения, то для Джонсона эпохи создания "Молчаливой женщины" это уже невозможно. Драматург не в состоянии эстетизировать практицизм Дофина: этот персонаж несет в комедии в основном служебную функцию; он - "ум" розыгрыша, в то время как Трувит - его "душа", и все симпатии драматурга отданы последнему. Трувит, в отличие от Дофина, полнокровный художественный образ, он - в центре действия, ему принадлежат великолепные смеховые и сатирические монологи - недаром его имя означает "настоящий, подлинный ум".
   В чем же заключается ренессансная, гуманистическая сторона "бурлы", разыгранной Трувитом и Дофином? Она, конечно, не в самом извлечении денег у богатого дядюшки. Это ограбление Мороуза - часть более общего содержания. Сюжеты "ученой комедии", на которую ориентирована "Молчаливая женщина", новеллистичны и изображают игровую победу свободного разума над отсталостью, патриархальной косностью, ограниченностью в самых различных областях. Например, в комедии Аретино "Кузнец", сюжет которой частично заимствован Джонсоном, мантуанский герцог ради шутки заставляет своего кузнеца упорного холостяка жениться на "женщине", которая оказывается юношей. Здесь, как и в других итальянских гуманистических комедиях, игра показана как сфера свободы, где ум вторгается в жизнь, пробует свои силы, подчас даже по незначительному поводу. Так, например, сюжет знаменитой "Новеллы о Грассо" посвящен невероятной изобретательности героя "бурлы", убедившего простоватого Грассо, что тот превратился совсем в другого человека; предлогом же для розыгрыша послужило то, что Грассо не явился однажды на пирушку. Но в случае с сюжетом "Кузнеца" дело обстоит несколько иначе: он не только связан с основной темой гуманистической литературы, но и несет в себе народно-праздничное содержание или, точнее, тема свободного поведения личности вырастает здесь непосредственно из карнавально-праздничных мотивов.
   Уже было отмечено, что сюжет "Кузнеца" восходит к традиционному карнавальному развлечению - публичным насмешкам над старыми холостяками, над лицами, подозреваемыми в импотенции, над старческой немощью вообще {См.: Salingar L.G. Farce and fashion in "The silent woman". - Essays and studies. New ser., 1967, v. 20, p. 29-46. См. также о карнавальном осмеянии неудачных браков: Welsford Enid. The fool. New York, 1961, p. 206-207.}. Это не что иное, как форма осмеяния старого года, развенчание его. Тот же гуманистический и народно-праздничный смысл содержит и сюжет "Молчаливой женщины".
   Для того чтобы увидеть эти слои содержания комедии, следует обратиться к своеобразнейшему "гумору", которым наградил Джонсон старика Мороуза, - к его "шумобоязни". В репликах действующих лиц и в острокомических сценах постоянно обыгрывается гипертрофия нелюбви к шуму у Мороуза. Перед его домом настлан камыш, за большую сумму он добился, чтобы мимо его дома не ездили кареты и телеги, в доме у него двойные двери и тройные потолки, окна наглухо закрыты ставнями; он уволил лакея за то, что у того скрипели сапоги; он обучает слуг разговаривать с ним языком жестов и живет при свете свечей. При появлении говорливых персонажей Мороуз комически страдает: он надевает на голову несколько вязаных колпаков, чтобы не слышать шума пирушки, а доведенный до отчаяния, он нападает с оружием в руках на своих гостей-мучителей. Понятно, что и жениться Мороуз хочет только на исключительно молчаливой женщине.
   Поколения историков литературы начиная с XVII в. с осуждением говорили о Мороузе как образе "патологической личности", нетипичном, построенном на черте психики, которая имеет отношение к медицине, но не к искусству. "Вырождение принципа гуморов", "измельчание сатиры" - такого рода характеристики в изобилии применялись к образу Мороуза. "В комедиях Джонсона мы встречаем совершенно абстрагированные типы и рядом с ними героев настолько индивидуализированных, что они превращены просто в экстравагантных чудаков, выполняющих уже чисто комические функции. К таким гиперболическим чудакам, воистину чудовищам своего "юмора", принадлежит, например, Мороуз..." {Заблудовский М. Бен Джонсон. - В кн.: История английской литературы. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1945, т. 1, вып. 2, с. 85.} - пишет М. Заблудовский. Правда, он находит для этого чудовищного "юмора" и некоторое социально-психологическое объяснение: "...Джонсон дает "юмору" Мороуза социальное обоснование: Мороуз - богач и самовлюбленный эгоист; он не терпит шума и чужих людей, но сам много говорит и производит немало шума" {Там же.}. А. А. Смирнов также хочет видеть в "гуморе". Мороуза социальную основу: "...стремление Мороуза к тишине - не просто невинная прихоть сумасбродного чудака, а проявление черты типично буржуазного мировоззрения желания замуроваться, жажда изолироваться, не допустить попыток посторонних людей заглянуть в свое внутреннее "я"" {Смирнов А. Драматургия Бена Джонсона. - В кн.: Джонсон Бен. Пьесы Л., М.: Искусство, 1960, с. 15.}.
   Думается, что такого рода попытки - слишком прямолинейно социологичные - связать "гумор" Мороуза с буржуазным мировоззрением малоудачны. В комедии нет и намека на существование какого-либо "внутреннего" "я" Мороуза, и не его он оберегает от вторжения. Он просто не любит шума, и богатством и буржуазным индивидуализмом этого не объяснить.
   Более близок к истине, как кажется, автор уже упоминавшейся работы о "Молчаливой женщине" Сэлинджер, который видит в "гуморе" Мороуза гиперболическое отражение одного социально-бытового факта лондонской жизни начала XVII в., а именно - резкого увеличения движения по городским улицам и соответственно увеличения шума. Да, действительно, новое явление - городской шум - вызывает яростное и комически обреченное сопротивление старика Мороуза, поклонника давних времен, когда господствовала тишина и он один производил шум в доме. "В пику" старику молодые джентльмены поднимают дикий шум в его доме, доводя беднягу до полусмерти.
   Однако, если бы наше объяснение было этим исчерпано, оно было бы смехотворным, так как "шумобоязнь" Мороуза - слишком далекое ответвление основного русла социальной жизни Англии в начале XVII в., если понимать ее только как прямое и непосредственное отражение действительности.
   На самом деле Мороуз - персонаж, соединяющий в себе комически заостренные, но, конечно, в социальном плане второстепенные черты городского мещанина - современника Джонсона и черты карнавальной символической фигуры, олицетворяющей "старый год", силы, враждебные празднику, которые комически гибнут, чтобы дать место силам рождающей жизни.
   Комизм "Молчаливой женщины" основан на антитезе "шум" - "тишина" и главным образом "громкая речь" - "молчание". Этот комический мотив глубоко содержателен в системе народно-праздничной смеховой культуры. "Обычно в фольклоре не только люди говорят, но говорит небо, свет, солнце, звезды; говорит растительность; говорит вода и земля. Но что значит "говорит"? "Живет", "светит". Акт "реченья" есть акт осиленной смерти, побежденного мрака... Напротив, "смерть" есть в фольклоре "молчание"" {Фрейденберг О. Поэтика сюжета и жанра. Л.: 1934, с. 132-133.}. В различных ритуальных действах "акт рассказывания, акт произношения слов осмыслялся как новое сияние света и преодоление мрака, позднее смерти. ...Рассказ (произнесение слов, пение, рецитация), сопровождая "преодоление смерти", совпадает с моментом воскресения; он сопутствует рождению не только человека, но и зерна, злака, растительности" {Там же, с. 136-137.}. Речь выступает как средство спасения от смерти во многих литературных произведениях античности и средних веков. В сборнике "Семь мудрецов" царевич по обету, данному своим семи наставникам, перестает говорить. Злая мачеха наговаривает на него, и отец-царь осуждает его на смерть. Царевич и на самом деле немеет. Семь наставников произносят семь речей в его защиту, отодвигая тем самым казнь на неделю. Через неделю дар речи возвращается к царевичу, он рассказывает отцу о клевете мачехи, спасает себе жизнь. Сюжет обрамления "Тысячи и одной ночи" построен на спасительной силе речи (рассказы Шехеразады). Рассказывание в "Декамероне" - средство, спасающее от эпидемии чумы, и т. д.
   В "Молчаливой женщине" громкая речь и вообще шум отождествляется с молодостью, розыгрышем, праздником, полной "открытостью" пространства (вторжения в дом Мороуза, входы и уходы действующих лиц с улицы и на улицу), а тишина, молчание - со старостью, мрачностью (Мороуз - "угрюмый"), буднями, полной "закупоренностью" пространства.
   Неповторимая прелесть "Молчаливой женщины" состоит прежде всего в том, что зритель смеется во многих сценах от одного только звука речей персонажей, даже безотносительно к их понятийному содержанию. Ужас Мороуза при звуках чужой речи так акцентирован, что, например, большой монолог Трувита против брачной жизни комичен уже продолжительностью своего звучания. Буйства гостей в доме Мороуза, неожиданная говорливость Эписин, звуки уличного оркестра, нанятого Трувитом, чтобы терзать слух хозяина, - все это обладает амбивалентным смеховым качеством "развенчания" старого и "увенчания" нового, содержит в себе и насмешку над старым, косным, мертвым, и радостное прославление жизни.
   Непосредственно к семантике "шумобоязни" Мороуза примыкает и ряд других мотивов. Один из карнавальных розыгрышей, жертвой которых становится Мороуз, - это его женитьба на "молчаливой" женщине, которая после свадьбы оказывается невыносимо говорливой. Этот мотив близок к Рабле и средневековому фарсу (ср. главу 34 из книги III "Гаргантюа и Пантагрюэля": "Мы с вами не встречались с тех самых пор, как вы вместе с нашими старинными друзьями, Антуаном Сапорта, Ги Бучье... и Франсуа Рабле, разыгрывали в Монпелье нравоучительную комедию о человеке, который женился на немой. - Я был на этом представлении, - сказал Эпистемон. - Любящий супруг хотел, чтобы жена заговорила. Она и точно заговорила благодаря искусству лекаря и хирурга, которые подрезали ей подъязычную связку. Но, едва обретя дар речи, она принялась болтать без умолку так что муж опять побежал к лекарю просить средства, которое заставило бы ее замолчать... Я никогда в жизни так не смеялся, как над этими дурачествами во вкусе Патлена" {Рабле Франсуа. Гаргантюа и Пантагрюэль. М.: Худож. лит., 1973, с. 383.}. И в том и в другом случае осмеивается прежде всего муж, олицетворяющий собой старый мир, уходящий год {См.: Бахтин М. М. Указ. соч., с. 260-261.}. Женщина же несет в себе рождающее начало, которое, в частности, воплощается в комической болтовне, потоке несерьезной речи, противопоставленной молчанию и тишине.
   Другой карнавальный розыгрыш, связанный с женитьбой Мороуза, - это фиктивная "измена" Эписин, мотив "рогов". Скандальные признания Ла-Фуля и Доу в том, что Эписин была их любовницей, делаются публично и вызывают град насмешек в адрес мнимого "рогоносца". Высшим, кульминационным моментом смехового позора Мороуза является признание им (также публично) своей неспособности. И этот мотив также игровой: свое заявление Мороуз делает в надежде, что на этом основании он сможет получить развод.
   Итак, мы увидели в Мороузе под тонкой, хотя и живо современной оболочкой хорошо знакомую зрителям начала XVII в; карнавальную фигуру Старого года. Только теперь можно понять и органичность связи различных сюжетных линий комедии, их гомогенность. Драйден хвалил сюжет "Молчаливой женщины" за рациональную слаженность сюжета, за его логическую связность, обращая внимание на формальные элементы интриги. Между тем история розыгрыша Мороуза, взаимоотношения супругов Оттер, Коллегия женщин и их кавалеров-хвастунов сами по себе казались Драйдену, а за ним - и последующим критикам не связанными друг с другом по существу. В модернизирующем восприятии "Молчаливая женщина" - драматический аналитический этюд о нравах, главный компонент которого - чудачество старого Мороуза. В действительности, карнавальное содержание комедии монолитно едино и "вертится" оно вокруг мотива женитьбы, вокруг гротескного образа брачных отношений. Может быть, нигде больше в комедиях Джонсона не ощущается столь отчетливо связь его с мотивами, идейной тенденцией и стилем Рабле (при всех различиях между этими художниками). Имеется в виду III книга "Гаргантюа и Пантагрюэля", где мы встречаем и сюжет о немой жене, которая вдруг заговорила.