На дворе стоял декабрь 1980-го – портовый Щецин, где жила моя пани, был охвачен забастовкой, Польша стояла в двух шагах от ввода советских войск…
   Если бы я был романист, я бы придумал этот ввод войск, чтобы герой повествования, в форме советского танкиста, встретился с нею…
   Но я не романист. Синий конверт с обратным адресом лежит где-то в ящиках стола – можно написать и даже подъехать. Предположим, и адрес не изменился… Выйдет навстречу пожилая женщина – наверное, располневшая, может быть, некрасивая… Еще, не дай бог, начнем-таки разговаривать. О чем?
   Нет, нет, нет! Май 1980-го, ночной сквер в Будапеште, тонкие прохладные пальцы, несколько главных польских слов. Лучше не будет.

«Дядюшкин сон» в Забайкалье

   Ночь в майском Будапеште вполне могла оказаться последним романтическим эпизодом в моей жизни.
   …Начало 1981-го, Забайкальский ордена Ленина, мать его, военный округ. Я здесь уже несколько месяцев. Я мало сплю, плохо ем и круглые сутки работаю не по специальности. В живых меня можно числить с некоторой натяжкой.
   И вот однажды – возвращаюсь из наряда в казарму и слышу за спиной знакомый женский голос. Оборачиваюсь: сержанты и «деды» сидят перед телевизором, а в телевизоре красивая молодая женщина в вечернем платье не из этого века говорит что-то совершенно родным голосом.
   Только через несколько секунд я понимаю, что красавица в телевизоре – это Лена Майорова из нашей «табакерки».
   – Ой! – сказал я. – Ленка!
   «Деды» обернулись. Я стоял, не в силах отвести глаз от телевизора.
   Майорова и великий Марк Прудкин играли «Дядюшкин сон» Достоевского. А я уже полгода жил в ротном сортире, где чистил бритвой писсуары. Ее голос был сигналом, дошедшим до меня сквозь черный космос из далекой родной цивилизации…
   – Обурел, солдат? – поинтересовался кто-то из старослужащих. – Какая Ленка?
   – Майорова, – ткнув пальцем в сторону экрана, объяснил я. Я не мог отойти от телевизора. Это был глоток из кислородной маски.
   «Деды» посмотрели на экран. «Я прошу вас, князь!» – низким прекрасным голосом сказала высокая красивая женщина в белом платье с открытыми плечами…
   – Ты что, ее знаешь? – спросил старослужащий.
   – Да, – ответил я. – Учились вместе.
   «Деды» еще раз посмотрели на женщину на экране – и на меня.
   – Пиздишь, – сопоставив увиденное, заключил самый наблюдательный из «дедов».
   – Честное слово! – поклялся я.
   – Как ее фамилия? – прищурился «дед».
   – Майорова, – сказал я.
   – Майорова? – уточнил «дед».
   – Да.
   – Свободен, солдат, – сказал «дед». – Ушел от телевизора!
   (Справка для женщин и невоеннообязанных: приказы в армии отдаются в прошедшем времени. «Ушел от телевизора!» – не выполнить такой приказ невозможно, ибо в воображении командира ты уже ушел. А за несовпадение реальности с командирским воображением – карается реальность.)
   И я ушел от телевизора и, спрятавшись за колонну, в тоске слушал родной голос… Первая часть телеспектакля закончилась, и по экрану поплыли титры: «Зина – Елена Майорова»…
   – Солдат! – диким голосом крикнул «дед». – Ко мне!
   Я подбежал и столбиком встал у табуреток. Старослужащие смотрели на меня с недоверием и, на всякий случай, восторгом.
   – Ты что, правда ее знаешь? – спросил наконец самый главный в роте «дед».
   – Правда, – сказал я. – Учились вместе.
   – Ты – с ней?
   Диалог уходил на четвертый круг. Поверить в этот сюжет они не могли. Впрочем, после полугода жизни в ЗабВО им. Ленина я и сам верил во все это не сильно.
   – Красивая баба, – сказал «дед», буровя меня взглядом.
   – Очень, – подтвердил я.
   «Деды» продолжали испытующе рассматривать меня. Прошло еще полминуты, прежде чем злой чечен Ваха Курбанов озвучил наконец вопрос, все это время одолевавший дембелей:
   – Ты ее трахал?
   – Нет, – честно доложил я.
   Тяжелый выдох разочарования прокатился по казарме, и дембельский состав потерял ко мне всякий интерес. С таким идиотом, как я, разговаривать было не о чем.
   – Иди, солдат! – раздраженно кинул самый главный «дед». – Иди, служи.

Курсант Керимов

   Служба в ЗабВО имени Ленина могла завершить мою жизнь самым немудреным образом: гибли мы там регулярно. Но рулетка остановилась не на мне, и я вернулся домой, переполненный впечатлениями от этой марсианской командировки.
   О возвращении чуть позже, а пока – о курсанте Керимове.
   Начну, однако, с затакта…
   Армия – вообще местечко не для эстетов, но в моем случае перепад был совершенно трагикомическим. До Читы мои впечатления о советском народе основывались, по преимуществу, на московских интеллигентах из родительского застолья и табаковской студии.
   А добрый Олег Павлович, балуя нас, как балуют только первых детей, кого только в наш подвал не приводил! Бывал в студии первый мхатовский завлит Павел Марков («Миша Панин», молодой человек с траурными глазами из булгаковского «Театрального романа»!); Катаев пробовал на нас «алмазный свой венец» – устный вариант этой повести я помню отлично; приходили Ким и Окуджава…
   Высоцкий пел в «табакерке»; пел, что называется, на разрыв аорты – по-другому не умел. Жилы на шее вздувались и натягивались хрипом-голосом, лицо становилось красным – помню, было немного тревожно и даже страшновато за него. Но понимания уникальности явления, кажется, не было: ну, Высоцкий и Высоцкий… Мы тут сами гении! (Кто ж не гений в восемнадцать лет?)
   Даже немного обиделись, когда, пропев два часа напролет, Владимир Семенович отказался выполнить новую череду «заказов»: простите, ребятки, у меня вечером спектакль, голоса не будет совсем!
   Володин во дворе нашей студии… Товстоногов, Питер Брук и Олег Ефремов – в зрительном зале… Аркадий Райкин, принимающий по Костиной протекции в своем доме, в Благовещенском переулке… Райкинская библиотека, с автографами Чарли Чаплина и английской королевы…
   Все это я рассказываю для того, чтобы вы лучше поняли уровень ментальной катастрофы, пережитой мною во время встречи с курсантом Керимовым. Судьба свела нас за одним столом внезапной армейской зимой 1981 года.
   За этим столом, кроме меня и Керимова, сидели еще восемь новобранцев из нашего отделения, а столовая выходила на плац образцового мотострелкового полка, входившего в состав образцовой мотострелковой дивизии, – в образцовом Забайкальском имени Ленина, мать его, военном округе, под Читой.
   В этой дивизии когда-то служил Леонид Ильич Брежнев, и мы были обречены на образцовость до скончания его дней (впрочем, ждать оставалось уже недолго).
   Как я тут оказался? Как все. В Институте культуры не было военной кафедры, а мой отец скорее бы умер, чем попытался дать «на лапу» военкому или кому-то еще.
   Остается объяснить курсанта Керимова на лавке напротив. Тут все еще проще: взводы набирались по росту, и мне достался… нет, лучше сказать, я достался четвертому, узбеко-азербайджанскому, взводу. Я был единственным русским в третьем отделении этого взвода, извините.
   И вот сидим мы, десять лысых дураков, за столом – и осуществляем, говоря уставным языком, «прием пищи». Причем принимают пищу девять человек, а десятый (я) на них смотрю. Теоретически (по уставу) пищи должно было хватать всем, и за этим должен был проследить строгий, но справедливый старшина. В реальности – еще на ступенях полковой столовки начинались бои рота на роту. Ворвавшиеся татаро-монгольской лавой рассыпались по проходам, сметая с чужих столов еду вместе с приборами. Добежавшие до лавок тут же начинали дележ, и это была уже чистая саванна…
   К подходу последнего курсанта (а это был я) в чане и мисках не оставалось почти ничего. Умения дать человеку в рыло бог мне не дал, и в борьбе за существование я довольно скорыми темпами направлялся в сторону, противоположную естественному отбору.
   В день, о котором я сейчас вспоминаю, в чане и мисках не осталось совсем ничего – девятеро боевых товарищей, между тем, уминали свои порции (заодно с моею) с неослабевающим аппетитом. Это зрелище было столь завершенным в этическом плане, что мне даже расхотелось есть.
   Я стал по очереди рассматривать боевых товарищей – в ожидании момента, когда кто-нибудь из них заметит мой взгляд, а потом мою пустую миску. Я полагал, что у человека в этой ситуации должен встать кусок в горле.
   Потом вертеть головой мне надоело, и я начал гипнотизировать сидевшего напротив. А напротив как раз и сидел курсант Керимов. Заметив мой взгляд, он, как я и предполагал, перевел глаза на мою пустую миску.
   На этом мое знание человеческой природы завершилось.
   Керимов вцепился в свое хлебово и быстро укрыл его локтями. А когда понял, что я не собираюсь вступать в схватку за калории, расслабился, улыбнулся и сказал мне негромко и доброжелательно:
   – Хуй.
   Чем и закрыл тему армейского братства.

«Сила богатырская»

   Когда произошел мой личный раскол с государством и его мифологией?
   Критическая масса накапливалась, конечно, помаленьку с давних времен – с отрочества, с застольных родительских разговоров, с книг и магнитофонных пленок… Но момент окончательного разрыва я помню очень хорошо – не только день, но именно секунду.
   …Сотни московских призывников осени 1980 года, мы, как груда хлама, трое суток валялись вдоль стен на городском сборном пункте на Угрешской улице, будь она проклята. Трое суток мы ели дрянь и дышали запахами друг друга. Трое суток спали, сидя верхом на лавочке, роняя одурелые головы на спины тех, кто сидел в такой же позе впереди.
   – Сажаем товарища на кость любви! – руководил процессом пьяный пехотный капитан и радостно ржал в голос.
   К моменту отправки в войска все мы были уже в полускотском состоянии – полагаю, так и было задумано. И вот в самолете, гревшем двигатели, чтобы доставить все это призывное мясо в Читу, врубили патриотический репертуар.
   «Эх, не перевелась еще сила богатырская!» – бодро гремел из динамика Стас Намин (группа «Цветы»). И еще долго, невыносимо громко и настойчиво этот внук Микояна призывал меня «отстоять дело правое, силой силушку превозмочь». Меня – голодного, бесправного, выброшенного пинком из человеческой жизни в неизвестный и бессмысленный ужас…
   Кажется, именно там, в самолетном кресле, под бодрую патриотическую присядку, тупо глядя в иллюминатор на темные задворки аэропорта «Домодедово», я и отделился от государства.

Свидетельство очевидца

   Три десятилетия спустя, указывая на степень нравственной деградации подсудимого (меня), депутат Государственной думы Абельцев цитировал в Пресненском суде кусок из моей автобиографии.
   – «Служил в Советской Армии, – зачитывал он, – выжил и демобилизовался».
   И обратившись к судье, сказал:
   – Это кажется мне подозрительным, Ваша честь. Я служил в армии в те же годы, у нас никто не выживал!

Мемуары сержанта запаса

Ночное

   Вы не пробовали чистить старую картошку черенком оловянной ложки? Я пробовал – с десяти вечера до четырех утра – и у меня получилось. Жить захочешь, все получится.
   …Зимой 1981-го тихий курсант нашей образцовой мотострелковой «учебки», сойдя с ума от бессонницы и унижений, схватил здоровенный кухонный нож и начал гоняться за сержантом (дело было в ночном наряде по столовой).
   Следующей ночью наш взвод, сидя вокруг ржавой ванны, чистил картошку черенками ложек: ножи были изъяты с кухни приказом командира полка. К рассвету требовалось заполнить ванну почищенным корнеплодом, и мы скребли старую картошку ложками, обеспечивая полку его утреннее пропитание, – без минуты сна и единого слова протеста.

История болезни

   В конце февраля 1981 года меня прямо со стрельбища увезли в медсанбат. Из зеленой машины с крестом вылез незнакомый мне лейтенант и зычно крикнул:
   – Шендерович тут есть?
   Крикни это лейтенант на месяц позже, ответ мог быть и отрицательным. У меня болела спина. Зеленые круги перед глазами были намертво вписаны в квадрат полкового плаца. Я задыхался, у меня разжимались кулаки – не в переносном смысле, а в самом что ни на есть прямом: выпадали из рук носилки со шлаком во время нарядов в котельной.
   Человек, не служивший в Советской Армии, спросит тут: не обращался ли я к врачам? Отслуживший такого не спросит, потому что знает: самое опасное для нашего солдата – не болезнь, а приход в санчасть. Тут ему открывается два пути: либо его госпитализируют, и он будет мыть полы с мылом каждые два часа, пока не сгниет окончательно, – либо не госпитализируют, и его умысел уклониться от несения службы будет считаться доказанным.
   Меня из санчасти возвращали дважды, и оба раза с диагнозом «симуляция». В первый раз майор медицинской службы Жолоб постучал меня по позвоночнику и попросил нагнуться. Кажется, он искал перелом. Не найдя перелома, майор объявил мне, что я совершенно здоров. Через неделю после первичного обстукивания я снова приперся в этот нехитрый Красный Крест и попросил сделать мне рентген позвоночника.
   Наглость этой просьбы была столь велика, что майор Жолоб потерял дар командной речи – и меня повезли на снимок, в госпиталь.
   Еще через неделю я был вторично поставлен в известность о своем совершенном здоровье. A propos майор сообщил, что если еще раз увидит меня в санчасти, лечить меня будут на гауптвахте.
   Проверять, как держит слово советский офицер, я не стал и вернулся в строй. Днем топтал плац, по ночам не вылезал из нарядов и с некоторым интересом, как бы уже со стороны, наблюдал за постепенным отказом организма бороться за существование…
   Въезд на стрельбище машины с красным крестом и зов незнакомого лейтенанта были восприняты мною как внеочередное доказательство бытия Господня.
   Меня отвезли в медсанбат, выдали пижаму, отвели в палату и велели лежать не вставая. В истории всех армий мира не наберется и десятка приказов, выполненных с такой педантичностью: я лег и тут же уснул.
   Когда к концу дня меня растолкали на «прием пищи», я, одурев от сна, попросил принести мне чаю в постель. «А палкой тебе по яйцам не надо?» – спросили меня мои новые боевые товарищи. «Не надо», – вяло ответил я и снова уснул.
   Что интересно, чаю мне принесли.
   На третий день к моей койке начали сходиться ветераны медсанбата. Разлепляя глаза среди бела дня, я видел над собой их уважительные физиономии. Еще никогда выражение «солдат спит – служба идет» не иллюстрировалось так буквально.
   При первой встрече со мной рентгенолог, лейтенант медслужбы Анкуддинов, переспросил с нескрываемым любопытством:
   – Так это ты и есть Шендерович?
   И я ответил:
   – В этом не может быть сомнений.
   Тут я был неправ дважды. Во-первых, окажись на месте Анкуддинова офицер попроще, я бы огреб за такой ответ по самое не могу, а во-вторых: сомнения в том, что я Шендерович, уже были.
   На второй или третий день после доставки в ЗабВО имени Ленина нас построили в шеренгу, и прапорщик Кротович, глядя в листочек, выкликнул:
   – Шендеревич!
   – Шендерович, товарищ прапорщик, – неназойливо поправил я.
   Прапорщик внимательно посмотрел, но не на меня, а в листочек.
   – Шендеревич, – повторил он, потому что так было написано.
   Я занервничал.
   – Шендерович, товарищ прапорщик.
   Моя фамилия мне нравилась, и я не видел оснований ее менять.
   Прапорщик снова внимательно посмотрел – но уже не на листочек, а на меня.
   – Шендеревич, – сказал он.
   И что-то подсказало мне, что ему виднее.
   – Так точно, – ответил я и проходил Шендеревичем до следующей переписи.
   А в начале марта 1981 года (уже под своей фамилией) я стоял перед лейтенантом медслужбы Анкуддиновым, и он держал в руках снимок моей грудной клетки. Не знаю, какими судьбами этот снимок попал от полковых ветеринаров к профессиональному рентгенологу – но, видимо, чудеса еще случаются в этом мире.
   Рассмотрев на черном рентгеновском фоне мой позвоночник и узнав, что его владелец продолжает бегать по сопкам в противогазе, Лев Романович Анкуддинов предложил срочно доставить нас обоих (меня и мой позвоночник) в медсанбат. Лев Романович считал, что на такой стадии остеохондроза долго не бегают даже без противогаза.
   Так благодаря чудесному случаю я все-таки сменил шинель на пижаму.

В медсанбате мне было хорошо

   Я понимаю, что рискую потерять читательское доверие.
   Что как раз в этом месте повествования должен вспомнить, как меня тянуло в родную часть, к боевым товарищам… как просыпался по ночам от мысли, что где-то там несет за меня нелегкую службу мой взвод… – но чего не было, того не было. Не тянуло. Не просыпался.
   Зато именно в медсанбате мне впервые после призыва захотелось женщину. До того, целых пять месяцев, хотелось только есть, спать и чтобы ушли вон все мужчины. Признаться, я даже тревожился на свой счет, но тут как рукой сняло.
   Здесь же, в медсанбате, впервые за эти месяцы, я наелся.
   «Наелся» – это мягко сказано.
   Однажды весенней ночью меня, ползшего в лунатическом состоянии в туалет, окликнул из кухни повар Толя.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента