Крик торжества потряс территорию хлебозавода.
   Огромная крыса, оскалившись, сидела на дне высокой металлической посудины – мокрая, сильная, обреченная. На крик из палатки, вытирая руки об уже коричневую бельевую рубашку, вышел повар Ян, он же рядовой Лаукштейн. Постоял и, не сказав ни слова, нырнул обратно.
   Лейтенант Плещеев смотрел на клацающее зубами, подпрыгивающее животное. Он боялся крысу. Ему было неприятно, что она так хочет жить.
   – Кузин, – сказал он, отходя, – после обеда всем оставаться тут.
   И калитка запела, провожая лейтенанта.
   Спустя несколько минут крыса перестала бросаться на стенки ведра и, задрав морду к небу, застучала зубами. Там, наверху, решалась ее судьба.
   Хлебозаводу хотелось зрелищ.
   Суд велся без различия чинов. Крысиной смерти надлежало быть максимально мучительной, и перед этой задачей меркли сословные различия.
   – Ут-топим, реб-бят, а? Пусть з-захлебнется, – предложил Парамонов. Предложение было односложно забраковано Шапкиным. Он был молчун, и слово его, простое и недлинное, ценилось. Забраковали расстрел – для этого надо было снова звать лейтенанта. Предложение Григорьева крысу повесить было отвергнуто как предприятие чрезмерно затейливое и с неясным исходом.
   Тут Ахмед, все это время громко восхищавшийся зверюгой и тыкавший ей в морду прутом, поднял голову к Кузину, стоявшему поодаль, и, блеснув улыбкой, сказал:
   – Жечь.
   Приговор был одобрен радостным матерком. Григорьев сам пошел за соляркой. Крысу обильно полили горючим, и Кузин бросил Парамонову:
   – Бегом за Яном.
   Парамонов бросился к палатке, но вылез из нее один.
   – Игорек. – Виноватая улыбка приросла к лицу. – Он не хочет. Говорит: работы много…
   – Иди, скажи: я приказал, – тихо проговорил Кузин.
   Ахмед выразился в том смысле, что если не хочет, то и не надо, а крыса ждет. Шапкин парировал, что, мол, ничего подобного, подождет. В паузе Григорьев высказался по национальному вопросу, хотя Лаукштейн был латыш.
   Тут из палатки вышел счастливый Парамонов, а за ним и повар-индивидуалист. Пальцы нервно застегивали пуговицу у воротника. Кузин дождался пуговицы и разрешил:
   – Давай, Ахмед.
   Крыса уже не стучала зубами, а, задрав морду, издавала жалкий и неприятный скрежет. Казалось, она все понимает. Ахмед чиркнул спичкой и дал ей разгореться.
   Крыса умерла не сразу. Вываленная из посудины, она еще пробовала ползти, но заваливалась набок, судорожно открывая пасть. Хлебозаводская дворняга, притащенная Ахмедом для поединка с калекой, упиралась и выла от страха.
   Вскоре в палатку, где яростно скреб картошку Лаукштейн, молча вошел Шапкин. Он уселся на настил, заваленный серыми кирпичами хлеба, и начал крутить ручку транзистора. Он делал это целыми днями, а на ночь уносил транзистор с собой, в расположение хозвзвода. Лежа в душной темноте, он курил сигарету за сигаретой, и светящаяся перекладинка полночи ползала по стеклянной панели.
   Григорьев метал нож в ворота склада, раз за разом всаживая в дерево тяжелую сталь. Душу его сосала ненависть, и быстрая смерть крысы не утолила ее.
   Парамонов оттаскивал в сторону гнилые доски. Нежданный праздник закончился; впереди лежала серая дорога службы, разделенная светлыми вешками завтраков, обедов, ужинов и отбоев.
   Глиста укатывал к свалке ржавые баки из-под воды. Его подташнивало от увиденного. Он презирал себя итайно ненавидел всех, с кем свела его судьба на огороженном пятачке между сопок.
   Лейтенант Плещеев, взяв ежедневную дозу, лежал в своем блочно-панельном однокомнатном убежище, презрительно рассматривая обои. Он хотел стать старшим лейтенантом – и бабу.
   Старшина Кузин дремал на койке за складом. Его босые ноги укрывала шинель. Приближался обед. Солнце припекало стенку, исцарапанную датами и названиями городов. До приказа оставались считанные дни, а до дембеля – самое большее месяц, потому что подполковник Градов обещал отпустить первым спецрейсом…
   А крысу Ахмед, попинав для верности носком сапога, вынес, держа за хвост, и положил на дорогу, потому что был веселый человек.
 
   1983

ВЕТЕР НАД ПЛАЦЕМ

   Ордена Ленина Забайкальскому военному округу посвящается

   Теперь уже трудно сказать, кто первый заметил, что с осин под ноги марширующим посыпались желтые листья. Ходить листья не мешали, но данная пастораль не имела отношения к занятиям строевой подготовкой.
   Командир полка отдал приказ, и вторая рота, вооружившись метлами, вышла на борьбу с осенью.
   Ночью, идя на проверку караулов, дежурный по части потянул носом горьковатый запах тлеющей листвы. Черный плац отражал небо. Непорядок был устранен.
   Но утром навстречу батальонам, шедшим на полковой развод, уже шуршали по асфальту стайки желтых анархистов. Откуда-то налетел ветер, и к концу развода облепленные листвой офицеры, еще пытаясь разобрать обрывки командирской речи, держали фуражки двумя руками. В гуле и шелесте командир открывал рот и сек ладонью воздух, и если не содержание, то общий смысл сказанного до личного состава доходил.
   Шло время, полк стыл на плацу; прапорщик Трач, топчась позади взвода, говорил прапорщику Зеленко: «Во погодка… Придется отогреваться, Колян?» – и попихивал того локтем в бок. «Нечем», – сумрачно отвечал Колян и отворачивался от ветра. Они говорили, а ветер все дул, и листья скачками неслись мимо ротных колонн.
   После развода на плацу осталась седьмая рота, чтобы, по здешнему обыкновению, немножко походить строем туда-сюда. Полк опустел, и звуки со стрельбища доносились глуше обычного.
   Прошло два часа. Ветер выл, обдирая деревья, а седьмая все ходила, увязая в листве, как в снегу. На исходе третьего часа при развороте «правое плечо вперед» из строя с криком выпал сержант Веденяпин. Он сел на плац, разулся и, встав, запустил в небо оба сапога. Сапоги улетели и не вернулись, а Веденяпин шагнул с плаца и навсегда пропал в листопаде.
   Только когда листва начала шуровать в намертво закупоренном помещении штаба, дежурный по части решился наконец послать дневального за командиром полка.
   Потом дневальный этот много раз пытался объяснить особистам, как ему удалось заблудиться среди трех домов офицерского состава, но никого не убедил. Отправленный на гауптвахту, дневальный тут же потерял конвоиров и, занесенный листвой по голенища, еще долго стоял посреди гарнизона, как памятник осени.
   Не дождавшись командира, дежурный, заранее вспотев, доложил о катаклизме в дивизию, и откуда приказали:
   – командира найти;
   – строевые занятия прекратить;
   – роту вернуть в казармы;
   – листопад ликвидировать.
   Все было исполнено в точности. Командира обнаружили в собственной квартире, сидящим с циркулем над картами округа; седьмую роту откопали практически без потерь; утрамбованную листву вывезли на грузовике к сопкам и зарыли в яме два на полтора, чтобы больше не видеть ее никогда.
   Отличившимся при зарытии было выдано по пятьдесят граммов сухофруктов.
   Перед разводом в полк приехал комдив, лично проверил чистоту плаца, дал комполка необходимые распоряжения, касавшиеся восстановления долженствующего хода службы, – и убыл.
   А ветер дул себе, потому что никаких приказаний в его отношении не поступало.
   Беда грянула через два часа: в полк приехал генерал с такой большой звездой на плечах, что караульный сразу упал без сознания. Из штаба ли округа был генерал, из самой ли Москвы – разобрать никто не успел, а спросить не решились. Шурша листвой, генерал вышел на плац, повертел головой на красной короткой шее, спросил, почему на плацу бардак, обозвал личный состав обидным недлинным словом, повернулся и уехал.
   Проводив нехорошим взглядом толстую генеральскую машину, командир полка посмотрел под ноги, потом сощурился на небо и увидел в уже неярком его свете: на плац, пританцовывая в воздушных потоках, опускались листья.
   Он тяжело поднялся к себе в кабинет, сел за стол, снял фуражку и вызвал комбатов. И уже бежали, тараня плечами ветер, посыльные к ротным, и сержанты строили свои отделения…
   Через час личный состав полка, развернувшись побатальонно, схватился с осенью врукопашную. Листья, не желавшие опадать, обрывались вручную; оставшееся ломалось и пилилось. Ритуальные костры задымили в небо над полком. К отбою вместо деревьев, в шеренгу по два, белели по периметру плаца аккуратные пеньки.
   С анархией было покончено. Все разошлись. И только новый дежурный по части долго курил, стоя перед пустынным, выметенным асфальтовым полем, словно еще ожидал какого-то подвоха. В казармах гасли огни, над черной плоскостью полкового плаца, ничего не понимая, взлетал и кружился последний неистребленный лист.
   В шесть утра молоденький трубач из музвзвода продудел подъем и, засунув ладони подмышки, побежал греться в клуб.
   А на плац опускался снег.
 
   1984

УВОЛЬНЕНИЕ

   Сержант Демин подмигнул дежурному по КПП, козырнул и вышел за ворота. До приказа оставалось семьдесят пять дней, а этот только начинался, и в кармане у Демина грелась законная увольнительная до двадцати трех.
   Дорога пошла под уклон, внизу за гарнизонными трехэтажками распахнулся небосвод, как на ладони лежали синеватые сопки, прилепленные к низине поселки со смешными названиями: Степаниха, Коноплянка, Тугач… Он втянул носом теплый воздух и засмеялся. С Катей договорились встретиться вечером, времени впереди уйма…
   У поселка на изгибе дороги, блеснув лобовым стеклом, показался серый ЛИАЗ.
   Путь до города был недлинным. В кинотеатре крутили «Петровку, 38», и Демин немедленно купил билет на двенадцать. Прикончив второе мороженое, он поднялся с горячей скамейки и подошел к стенду с газетой. «Спартак» на своем поле даром отдал два очка, но это не испортило настроения.
   В буфете перед сеансом он взял ситро и вафли. Он не любил ситро, и вафли не любил, но было так приятно не получать пищу в окошке раздачи, а давать деньги, брать мелочь…
   Через два часа сержант Демин вышел из зала в самых растрепанных чувствах. «Петровку, 38» он мог бы смотреть без перерыва до самого дембеля. Фильм был замечательный: в нем показывали Москву.
   В агентстве «Аэрофлота» было людно. Прислонившись к колонне, Демин привычно нашел на табло Москву: туда по-прежнему было четыре рейса в день. Полюбовавшись этим немного, он вышел на улицу и отправился в кафе. Надо было куда-то девать время до вечера…
 
   Детсад, где работала Катя, стоял на окраине. Демин шел вдоль тихих деревянных домов, мимо низеньких скамеечек перед палисадниками. Прохожие встречались редко. Улица, петляя, утыкалась в полотно железной дороги – там громыхали, сцепляясь, вагоны, и с утра до ночи дробился о домишки гулкий женский голос…
   Он отнял палец от звонка и в наступившей тишине услышал, как колотится сердце – ровно и быстро.
   Тихонько щелкнула щеколда.
   – Здравствуй, – сказала Катя. – Ну заходи, заходи…
   Когда она закрыла дверь, он привлек ее к себе и поцеловал, удивляясь теплым губам, томящему запаху чистых волос и своему сердцебиению.
   Месяц назад человек двадцать из их батальона пришли на вечер в педучилище – вроде как по шефской линии. Кто там над кем шефствовал, так и осталось тайной; после немудреной речи замполита заиграл полковой ансамбль и начались танцы.
   Катю Демин заметил сразу. Еле дождавшись медляка, он обругал себя для храбрости последними словами– и пересек выжженное взглядами пространство зала. Они пошли танцевать, а потом остались стоять посреди зала, и Демин вспомнил: на школьных вечерах вэто время гасили свет.
   После отбоя сержанты собрались у каптерки. Деминскую девушку все одобрили; уставший от побед на женском фронте Лешка Цыбин обнял его за плечо и сообщил на всю роту:
   – А Демин-то у нас – гляди!
   Демин пытался вырваться из цыбинских объятий, но в глубине души был не против скользкой репутации ловеласа. Он гордился сегодняшним приключением и тем, как легко договорился о свидании.
   Они встретились через неделю и целовались в темном зале кинотеатра, а потом стояли в ее парадном и целовались снова. Потом он смог вырваться в увольнение еще только раз, и они маялись у нее на работе, среди детских стульчиков с утятами и жирафиками.
   В соседней комнате сидела над конспектами Катина напарница; борясь с дыханием, они простояли в обнимку за пианино до тех пор, пока Демин не понял, что ближайшую неделю может провести на гауптвахте. Но помдеж только кинул выразительный взгляд на часы…
   – Катюша…
   – Что, Коля?
   Они так и стояли, обнявшись.
   – Ничего.
   – Пусти меня.
   – Не хочется. – С ней он чувствовал себя опытным мужчиной.
   – Перехочется. – Катя чмокнула его в нос и, ловко выскользнув из рук, открыла дверь в комнату. Коля вошел следом.
   – Здравствуй! – приветствовал его Женя Буков, зажав в руке самосвал. – Ты почему не приходил?
   – Я был занят, – честно ответил Демин.
   – А-а, – важно протянул Буков. – А теперь не занят?
   – Теперь нет. – Коля глянул на Катю; она уже поправляла штанишки хмурому гражданину с зеленкой на колене. Рядом пела белесая Аня; больше никого не было. – Теперь я свободен.
   – Тогда давай играть, – немедленно решил Буков и покатил на сержанта самосвал.
   – Давай, – вздохнув, согласился Коля и осторожно присел на детскую табуретку…
   Деревья в саду уже начали темнеть, а Катин голос за дверью все рассказывал какую-то бесконечную сказку. «Когда ж они уснут?» – думал Демин, посматривая на часы. Его била дрожь. Наконец голос стих, и Катя тихонько притворила дверь.
   – Идем. – Она взяла Колю за руку и повела по коридору. Они зашли в комнату. Катя хотела зажечь свет, но он не дал, обнял ее и поцеловал в уже закрытые глаза.
   – Ты одна сегодня? – спросил он.
   – Да, – ответила она.
   Они поцеловались, сели на узенькую кровать, потом легли. По стенке и потолку качалась огромная тень дерева.
   – Катя, – сказал он.
   – Подожди. – Голос ее задрожал, и Демин не сразу понял, что она плачет.
   – Ты чего?
   – Коленька, – она крепко прижалась к нему, – подожди, не трогай меня.
   – Что с тобой? – Он вдруг испугался. Он не понимал, что происходит.
   В тишине до них донесся гулкий женский голос со станции. Проехал грузовик, и снова навалилась тишина.
   – Катя, – тихо позвал он.
   – Коленька, – ее дыхание коснулось щеки, – скажи, кто я тебе?
   «Ну вот, – подумал Демин, – приехали».
   – Ты мне Катя, – ответил он.
   – Скажи… – прилетел к нему шепот из темноты, – у тебя в Москве есть девушка?
   – Не знаю, – ответил Демин чистую правду.
   – Есть, – выдохнула Катя. – Значит, есть…
   Коля поцеловал ее глаза. Он очень хотел, чтобы Катя оказалась права.
   – И ты ей будешь рассказывать обо мне?
   – Нет.
   – Не рассказывай… – попросила она.
   – Катюша…
   – Не надо, Коленька. Я прошу тебя, не надо.
   Тяжелая капля досады растворилась в его сердце.
   – Не бойся, – сказал он. – Все будет как ты хочешь…
   Они лежали и целовались, и время текло сквозь них, не касаясь сознания.
   – Любимый мой, – услышал Коля легкий шепот иочнулся.
   – Катя, – удивленно сказал он. Катя тихонько засмеялась и повторила по слогам. В темноте он нашел ее лицо и прижал к своему.
   – Коля, – сказала она, – ты только не уходи сейчас, ладно?
   – Я здесь, Катюша, – сказал он. – Я здесь.
   Тень дерева качалась по стене и потолку, они лежали обнявшись, и Демину было почти безразлично, который час.
   – Ну как? – Они с Цыбиным сидели в полковом буфете, пожирая под молоко булки с изюмом. – Как вчера-то? – Цыбин подмигнул Коле и разломил пополам последнюю булку.
   – Нормально, – улыбнулся Коля, пожав плечами.
   – М-м… – пропел Лешка набитым ртом. – Так ты ее трахнул?
   – Отстань. – Демин оставил на лице улыбку.
   – Если не трахнул, дурак, – резюмировал Цыбин. – Девчонка самое то. Молоко будешь?
   Обижаться на Лешку не имело смысла.
 
   … Они встретились еще только раз: на улице, случайно. Стоял октябрь, и дембель был на самом носу. Холодный ветер загнал их в кафе. Катя глядела весело, и Демина это неприятно резануло почему-то. Приткнувшись к стойке, он записал на клочке бумаги свой адрес и протянул ей.
   – Спасибо, – сказала она и внимательно поглядела ему в глаза.
   – Пиши, – сказал он, и сам услышал, как бесцветно прозвучал его голос.
   На прощанье Демин хотел поцеловать девушку, но она отстранилась. Через минуту, уходя по вечернему городу, он уже не думал о ней. До Москвы оставались считанные дни, и Демин знал, что главное в его жизни начнется там.
 
   1985

ДЕНЬ ИЗ ЖИЗНИ

   Волынка ожидалась на полдня: взять дедовы вещи с Рязанки, и снова через весь город – к нему в больницу. А я только вернулся из армии и еще не вполне надышался свободой. Каждый московский перекресток потихонечку сдирал с моего сердца неприсохшую корку любовной тоски, но ничего сделать с собой я не мог– позавтракав, уходил из дому и до вечера бродил по улицам.
   Свобода была опасным лекарством, но я был намерен увеличивать дозу.
 
   Около полудня я вывалился из набитого трамвая и, одуревая от жары и тополиного пуха, пошел по асфальтовой дорожке через квартал. Я шел и мечтал о компоте. Бабушка готовила отличные компоты: сладкие, даже чуть приторные, но только чуть-чуть.
   Я позвонил и немного погодя услышал за дверью знакомое шарканье. Хорошо помню, что разволновался, пока бабушка возилась с замком. Понимаете, она очень торопилась открыть…
   Сразу после возвращения я навестил ее и деда и с тех пор ни разу не выбрался. Все-таки чертовски далеко они жили – полтора часа в один конец…
   – Женя, здравствуй, – напевно сказала бабушка. – Заходи, заходи…
   Я перешагнул порог и поцеловал ее. Для этого пришлось немного нагнуться. Плечо было мягким, щека прохладной.
   – Ботинки не снимай.
   Я прошел в затененную кухню и, присев на табурет у стола, блаженно привалился к стенке.
   – Отдохни немножко, – сказала бабушка. – Сейчас будет обед.
   – Баб, я сытый. Вот попить – есть что-нибудь?
   Просить компота было неловко. Впрочем, бабушкин ответ я знал почти наверняка.
   – Сейчас компоту налью. Ты сиди.
   Она отошла от плиты к шкафу – там на полке всегда стояла большая кастрюля с черной крышкой, а в ящиках – это я помнил с детства – лежали орехи, конфеты и прочие лакомства. Бабушка была грузной женщиной, но двигалась легко, ловко.
   Над столом висела клеенчатая карта мира; я пил компот и глядел на цветные лоскутки в самом мизантропическом настроении.
   – Поел бы, – не выдержала бабушка через минуту. – Я борщ сварила. Вкусный борщ, попробуй.
   – Бабуль! – Почему я был так раздражен в тот день? – Ну я же сказал: я сыт! Я из дома.
   – Ну ладно, ладно… – Бабушка огорчилась и обиделась даже. – Не хочешь, не ешь. Расскажи, как у вас дела.
   – Нормально. – Я пожал плечами. – Живем помаленьку.
   – Как отец?
   – Вроде ничего, – сказал я, проклиная тему, обреченную на общие слова. – Бабуль, да все в порядке. Как ты?
   Кажется, вопрос прозвучал не слишком дежурно.
   – Ноги болят, – сказала бабушка.
   Внезапная жалость потекла по моему сердцу.
   – Врача вызывала? – спросил я сурово.
   – А-а-ай, Женя-а… – Махнув рукой, она повернулась к плите. Тут я услышал радио. Оно бурчало что-то вполголоса и, видно, не первый час. Надо было перевести разговор, но я ничего не придумал. Бабушка сделала это сама.
   – Когда выйдешь на работу?
   – Какую работу? – я обрадовался возможности подурачиться. – Кто воевал, имеет право…
   Бабушка обернулась, вытирая руки о фартук.
   – Женя, ты невозможный человек.
   – Бабуль, все в порядке. Время терпит.
   – Время терпит…
 
   Знаете, что спрашивала бабушка у отца, когда узнавала о том, что кого-то сняли за воровство или взятки? С подозрением и тревогой, каждый раз:
   – Дима, он коммунист?
   Бабушку никогда не интересовала должность этого человека и его зарплата.
   – Коммунист?
   И услышав ответ, качала головой:
   – Как же так… Как же так…
 
   Вещи для деда бабушка складывала на тахте и каждую называла вслух, чтобы ничего не забыть. А я сидел в кресле, нетерпеливо листая программу передач.
   – Куда он положил свои лезвия, этот человек? – вдруг невесть у кого спросила бабушка, застыв над открытым ящиком шкафа. – Что за несчастье, честное слово…
   Я отложил газету.
   – Что, бабуль?
   – Нету лезвий – что ты будешь делать?…
   Я глянул на часы и решил брать процесс в свои руки. Что-то торопило меня, подстегивало, гнало отсюда– вперед, вперед! Мне казалось – я пропущу всю жизнь в этом кресле.
   – Остальное – все? – спросил я.
   – Все.
   – Тогда давай складывать; лезвия куплю по дороге.
   Бабушка тяжело, с укором посмотрела на меня.
   – Женя, ты что, не знаешь деда?
   Ну конечно! Дед не стал бы бриться никакими лезвиями, кроме лезвий «Ленинград», закупленных на век вперед и завернутых в носовой платок.
   Они обнаружились под какой-то рубашкой.
   – Ну, я поеду?
   – Езжай, езжай, Женя.
   Вперед, вперед, скорее…
   – Спроси у деда, что еще надо. И скажи, чтобы пил таблетки. Ты же знаешь этот характер…
   Я уже стоял у двери, и бабушка гладила меня по плечу.
   – Не болей, – сказал я.
   – Отцу привет. Погоди.
   Бабушка ушла и вернулась с тремя яблоками.
   – Бабуль!
   – Съешь по дороге. Ай, не спорь! Что за человек…
 
   По дороге от метро я все время искал автомат с газировкой. Других подробностей не помню; впрочем, нет, – рядом с больницей что-то строилось, пришлось сделать крюк и войти не с главного входа, а сбоку.
   Внутри было тихо и прохладно. Я поднялся на второй этаж и остановился перед дверью. Я открыл эту дверь и увидел деда. Дед сидел на кровати у окна и ел яблоко.
   Знаете, как дед ел яблоки?
   Он брал плод с тарелки, тумбочки или столика, брал неуверенно, словно ощупывая его поверхность; обтирал в руках. Потом доставал старый перочинный нож и разрезал яблоко пополам. Может быть, иногда он делал это обычным столовым ножом, но я хорошо помню почему-то именно перочинный. На тыльной стороне ладони удеда были родинки, а кожа совсем коричневая от старости. Потом он разрезал еще раз и уже из четвертинок яблока аккуратно вырезал сердцевину. И только потом ел.
   – Здравствуй, дед.
   Дед вздрогнул и поднял голову. Последнее время он не сразу узнавал людей. Глаза его, увеличенные крутыми стеклами очков, глядели удивленно.
   – Женя, – констатировал он наконец.
   – Это я, дед.
   – Здравствуй, Женя.
   Он поглядел на двух стариков, соседей по палате, на меня и снова на стариков.
   – Это мой внук.
   – Здравствуйте, – сказал я.
   Прошло три года, и теперь я помню только, что первый был высокого роста, а второй – маленький, с птичьим лицом, сидел, опираясь на палочку. Четвертая постель была пуста.
   – Ну, как ты? – бодро начал я.
   – Ничего. Это хорошая больница. Все, знаешь, обследовали…
   Дед начал перечислять все плюсы пребывания в больнице. Он сидел напротив меня, коренастый и неожиданно маленький, в аккуратной пижаме. На голове и подбородке у него серебрилась легкая щетина.
   – Дедуль, вещи куда класть?
   – Какие вещи?
   – Бабушка передала.
   – Ничего мне не надо, – категорически заявил дед и почему-то посмотрел на стариков.
   Терять время на такие пустяки было невыносимо.
   – Знаешь, – сказал я, – я вот здесь оставлю, а не надо – отец потом заберет.
   Но споры с дедом так быстро не заканчивались.
   – Зачем это нужно? – Дед громко принялся за объяснение. – Кормят здесь прекрасно, белье дают… И что за женщина, это уму непостижимо!
   – Не ругайся, Григорий, – раздалось из угла. – Много – не мало. Оставь.
   – И лезвия твои здесь, – вспомнил я.
   – Ну ладно. – Дед вдруг смирился, как ребенок. – Лезвия – это ладно.
   И потерял к разговору всякий интерес.
   – Это старший твой? – Высокий старик все изучал меня со своей постели. Дед не услышал, пришлось ответить мне.
   – Нет, я не старший.
   Третий старик все это время сидел вполоборота к нам и молча смотрел, повернув птичью маленькую голову.
   Дед продолжал рассказывать о здешнем житье-бытье. С Иваном Матвеевичем они, оказывается, учились водном институте.
   – Только Иван… – дед вдруг поглядел насмешливо, – мальчишка был, а я уже заканчивал. В двадцать девятом!
   В двадцать девятом деда выслали из Москвы – и скорее всего, этот самый Иван Матвеевич вместе со всеми голосовал за его исключение из комсомола. Но прошло полвека – и ни тех, ни этих почти не оставило время, и его холодная волна вынесла уцелевших на отмели последних квартирок и больниц…
 
   Открылась дверь, маленькая, с лицом, как из непропеченного теста, женщина вкатила тележку. Остановившись посреди палаты, она сказала: «Обед!» – и, стуча тарелками, стала разносить еду. Старики, напротив, притихли, подобрались. Закончив процедуру, женщина без единого слова укатила тележку, хлопнула дверью – и только тогда маленький старик, опершись на палочку, начал пересаживаться поближе к тумбочке.
   Тяжелое молчание осталось висеть в пропитанном хлоркой воздухе палаты.
   – Нелюбезная у вас официантка, – попробовал пошутить я.