Страница:
– Да. – Иван Матвеевич даже не улыбнулся.
Дед все еще смотрел на дверь.
– Ты ешь, остынет, – я тихонько тронул его за колено.
Потом он рассказывал, как познакомился с Качаловым. Я слышал эту историю много раз – эту и еще несколько. Деду было что порассказать из своей жизни, но его коронным номером было: как он привел на институтский вечер памяти Есенина – самого Качалова.
Я слушал и задавал вопросы, ответы на которые знал дословно. Это было условием игры, я не хотел нарушать их. Дед уже давно жил прошлым. Из злободневных тем он откликался лишь на футбол, и то вскоре соскакивал на послевоенный ЦДКА– и уж будьте уверены, вспоминал состав полностью!
После смерти деда от его историй осталось только несколько страничек в отцовской записной книжке да кусок магнитной ленты на полминуты – тетка купила магнитофон и проверяла качество записи…
Маленькая женщина опять вкатила в палату тележку и стала собирать тарелки. И опять притихли старики, следя за ее манипуляциями. Что-то враждебное исходило от ее фигуры, от этих быстрых рук, от маленьких глазок на непропеченном лице.
Я прибирался в дедовой тумбочке, когда она закричала на маленького старика – в голос, как хозяйка на приживала.
Старик поднял птичью свою голову.
– Я не могу есть быстрее, – тихо сказал он.
– Забираю тарелку! – кричала женщина. – Три часа, обед закончился, сто раз, что ли, за вами ходить? У меня целый этаж, сколько вам повторять? Не первый раз уже задерживаете…
– Перестаньте кричать! – покраснев, сам закричал вдруг Иван Матвеевич и встал, опираясь о спинку кровати. – Перестаньте на него кричать!
– А вы не вмешивайтесь! – охотно развернулась женщина. – С вами никто не разговаривает!..
Все это происходило здесь явно не впервые.
Женщина укатила тележку к двери, и обернувшись, отчеканила, перед тем, как хлопнуть дверью:
– Через пять минут забираю тарелку!
Старик с птичьим лицом сидел, глядя перед собой.
– Э-эх, – простонал вдруг Иван Матвеевич, – э-эх, да что ж такое, а? Что ж такое-е… Ведь мы ж за них, мы… – и замолчал, обхватил белую голову руками, отвернулся.
Дед виновато глядел на меня.
– Видишь, Женя, – оправдываясь за что-то, тихо сказал он, – строгая очень женщина, а Николай Степанович не может быстро есть, вот она и кричит…
Тут я словно очнулся.
– Сейчас, дед, – сказал я и погладил его плечо, – погоди, я сейчас…
– Скажи ей – нельзя так, нельзя! – крикнул мне в спину Иван Матвеевич.
Женщину я нашел на мойке. Она разгружала тележку, привычно грохоча посудой.
– Послушайте… – Голос у меня вдруг сел. – Послушайте, что вы себе позволяете?
Женщина обернулась.
– Чего? – мирно спросила она.
– Почему вы кричите на старого человека? Какое вы имеете право?…
Тут я увидел ее глаза и осекся. Она даже не понимала, о чем идет речь.
– Это старые люди, – сказал я. – Это больные. Этот старик, он имеет право обедать подольше.
Женщина просветлела.
– А ты не вмешивайся, – сказала она, – я же не в первый раз ему говорю; все капризничает. Они же как дети, я тут за девяносто рублей за всеми, что ты?
Маленькие глазки ее требовали сочувствия, и ватное, тяжелое бессилие, навалившись, разжало мои кулаки. Я постоял еще немного и ушел.
Бабушку мы похоронили в сентябре, дед прожил еще несколько месяцев. С тех пор прошло три года, и на кладбище, где они лежат, я прихожу редко. Все-таки Никольское, два часа в один конец…
Три года. Тысяча дней.
Но этот летний день, когда я шел в больницу к деду, грызя чуть кисловатые бабушкины яблоки, – этот день маячит передо мной, не отпускает, и в минуты бессонницы, смешивая былое с небылью, стрекочет в моей памяти обрывками немого кино.
… О чем мы говорим с дедом, я уже не слышу, только уходить мне не хочется. Я давно не видел его и понимаю, что увижу не скоро.
За окном проезжает машина, раздаются голоса.
Дед рассказывает что-то, я что-то отвечаю и стараюсь запомнить его получше.
1986
РОКИ
Мы жили на лавинной станции, в просторном доме, охранявшем ущелье.
Последняя попутка высадила нас у поворота и загромыхала вниз, поднимая клубы белой пыли, а мы перекурили, впряглись в рюкзаки и медленно пошли наверх – туда, где темнел аул и светились огоньки станций. Там работали Володины друзья, и они ждали нашего приезда.
Про тот первый вечер я помню только, что еле доплелся до бани, потом упал на кровать, застеленную свежим бельем, нервно рассмеялся и провалился в сон.
Проснулся я совершенно размякшим, и долго еще лежал в постели, ничего не соображая.
Мы прожили на станции четыре дня. Каждое утро начиналось с осмотра небес, но с гор несло рваные серые облака, и ни о каком выходе наверх не могло быть и речи. Володя по целым дням шуровал на кухне и гонялся за котами, потихоньку жравшими наши запасы. Мы с Ленькой, покрикивая для храбрости, заходили по колено в горную речку и там, вцепившись в валуны, орали уже благим матом. Оля загорала, растянувшись на теплых камнях со старым журналом, и только посмеивалась ехидно. У них с Ленькой было тогда что-то вроде медового месяца.
Вечерами хозяева с большим вкусом обставляли нас в биллиард. Профессия их называлась роскошно: физик снега. Раз в шесть часов кто-нибудь из них, вооружившись щупом, выходил на склон, прикидывая опасность схода лавины. Ежели чего, они расстреливали снег из старой, чуть ли не военных времен зенитки, стоявшей во дворе, и спускали лавину вбок от поселка.
Все остальное время, не считая субботних походов в поселок на блядки, лавинщики – один бородатый, другой сухощавый – играли в биллиард. Они делали это все три года, что жили тут, поэтому ни у меня, ни у Леньки с Володей не было ни одного шанса на победу.
Кроме этих физиков и этого снега, на станции обитало много всяческой фауны. Помимо котов, которых я уже помянул, во дворе имелась черная коза, а к фургону был привязан песик Тутоша. Тутоша был кавказской овчаркой, и когда он рвался с веревки, фургон пошатывало.
Собственно, с Тутоши и началась эта история. На четвертый день с утра Миша – тот, который бородач – уехал на нижнюю станцию, вернулся к обеду и за супом сообщил, усмехаясь, что привез этому чудовищу невесту.
«Невеста» ковыляла по двору, повизгивая и скуля. Тутоша смотрел на нее в полном изумлении, склонив голову набок. Вид у него был совершенно дурацкий.
Оля обняла Леньку за плечи и прижала нос к стеклу.
– Смотри, Клевцов, – сказала она, – какой медвежонок.
Ленька рассмеялся, а Володя мельком поглядел за окно и долил супу. Он не любил отвлекаться от того, что делает.
На следующее утро мы уезжали со станции. «Уезжали», впрочем, громко сказано; уходили. Вышли из дома, нацепили рюкзаки и стали прощаться. Песик уютно зевал на Олиных руках – она прижимала его к груди, как ребенка.
– Оль, – Клевцов тронул ее за локоть, – нам пора.
Олька уткнулась носом в шерсть, нагнулась и поставила щенка на землю.
– Ребята, – сказал бородатый, – если хотите – правда, берите с собой.
Длинный Валя молча кивнул за его спиною.
– Мы еще привезем – берите…
– Нет, – решил Ленька, – ну куда нам?
Оля глядела умоляюще.
– Нет, – Ленька положил руку на Олино плечо.
– Идем, – сказала Оля и первой пошла к воротам.
Мы пожали ребятам руки и отправились вдогонку. Клевцов, прощаясь, виновато дернул плечами.
– Счастливо, – сказал Володя, подтягивая рюкзак.
От калитки Оля помахала хозяевам штормовкой. Они тоже замахали руками, – и тут собачка вдруг взвизгнула, поднялась и быстро заковыляла к нам. Подойдя, она ткнулась в Олины ноги и села рядышком.
Клевцов обреченно вздохнул.
– Ну раз такое дело…
Оля порывисто схватила щенка и прижала его к груди.
– Мы ее берем! – крикнул Володя в сторону дома. И, повернувшись к нам, сказал: – Пошли, ребята, пошли…
Так нас стало пятеро.
Следом за Володей, как обычно, двинулся я, а Клевцов пропустил Олю вперед. Драгоценная ноша дышала ей в шею.
Собачку мы назвали Роки. В начале подъема, когда еще были силы шевелить языком, Ленька вспомнил, что тут неподалеку Рокский перевал, и это решило фамильный вопрос. К тому же ничего, кроме Жучки, никто взамен не предложил. Роки так Роки.
Дед все еще смотрел на дверь.
– Ты ешь, остынет, – я тихонько тронул его за колено.
Потом он рассказывал, как познакомился с Качаловым. Я слышал эту историю много раз – эту и еще несколько. Деду было что порассказать из своей жизни, но его коронным номером было: как он привел на институтский вечер памяти Есенина – самого Качалова.
Я слушал и задавал вопросы, ответы на которые знал дословно. Это было условием игры, я не хотел нарушать их. Дед уже давно жил прошлым. Из злободневных тем он откликался лишь на футбол, и то вскоре соскакивал на послевоенный ЦДКА– и уж будьте уверены, вспоминал состав полностью!
После смерти деда от его историй осталось только несколько страничек в отцовской записной книжке да кусок магнитной ленты на полминуты – тетка купила магнитофон и проверяла качество записи…
Маленькая женщина опять вкатила в палату тележку и стала собирать тарелки. И опять притихли старики, следя за ее манипуляциями. Что-то враждебное исходило от ее фигуры, от этих быстрых рук, от маленьких глазок на непропеченном лице.
Я прибирался в дедовой тумбочке, когда она закричала на маленького старика – в голос, как хозяйка на приживала.
Старик поднял птичью свою голову.
– Я не могу есть быстрее, – тихо сказал он.
– Забираю тарелку! – кричала женщина. – Три часа, обед закончился, сто раз, что ли, за вами ходить? У меня целый этаж, сколько вам повторять? Не первый раз уже задерживаете…
– Перестаньте кричать! – покраснев, сам закричал вдруг Иван Матвеевич и встал, опираясь о спинку кровати. – Перестаньте на него кричать!
– А вы не вмешивайтесь! – охотно развернулась женщина. – С вами никто не разговаривает!..
Все это происходило здесь явно не впервые.
Женщина укатила тележку к двери, и обернувшись, отчеканила, перед тем, как хлопнуть дверью:
– Через пять минут забираю тарелку!
Старик с птичьим лицом сидел, глядя перед собой.
– Э-эх, – простонал вдруг Иван Матвеевич, – э-эх, да что ж такое, а? Что ж такое-е… Ведь мы ж за них, мы… – и замолчал, обхватил белую голову руками, отвернулся.
Дед виновато глядел на меня.
– Видишь, Женя, – оправдываясь за что-то, тихо сказал он, – строгая очень женщина, а Николай Степанович не может быстро есть, вот она и кричит…
Тут я словно очнулся.
– Сейчас, дед, – сказал я и погладил его плечо, – погоди, я сейчас…
– Скажи ей – нельзя так, нельзя! – крикнул мне в спину Иван Матвеевич.
Женщину я нашел на мойке. Она разгружала тележку, привычно грохоча посудой.
– Послушайте… – Голос у меня вдруг сел. – Послушайте, что вы себе позволяете?
Женщина обернулась.
– Чего? – мирно спросила она.
– Почему вы кричите на старого человека? Какое вы имеете право?…
Тут я увидел ее глаза и осекся. Она даже не понимала, о чем идет речь.
– Это старые люди, – сказал я. – Это больные. Этот старик, он имеет право обедать подольше.
Женщина просветлела.
– А ты не вмешивайся, – сказала она, – я же не в первый раз ему говорю; все капризничает. Они же как дети, я тут за девяносто рублей за всеми, что ты?
Маленькие глазки ее требовали сочувствия, и ватное, тяжелое бессилие, навалившись, разжало мои кулаки. Я постоял еще немного и ушел.
Бабушку мы похоронили в сентябре, дед прожил еще несколько месяцев. С тех пор прошло три года, и на кладбище, где они лежат, я прихожу редко. Все-таки Никольское, два часа в один конец…
Три года. Тысяча дней.
Но этот летний день, когда я шел в больницу к деду, грызя чуть кисловатые бабушкины яблоки, – этот день маячит передо мной, не отпускает, и в минуты бессонницы, смешивая былое с небылью, стрекочет в моей памяти обрывками немого кино.
… О чем мы говорим с дедом, я уже не слышу, только уходить мне не хочется. Я давно не видел его и понимаю, что увижу не скоро.
За окном проезжает машина, раздаются голоса.
Дед рассказывает что-то, я что-то отвечаю и стараюсь запомнить его получше.
1986
РОКИ
Памяти С. Бегуна
Мы жили на лавинной станции, в просторном доме, охранявшем ущелье.
Последняя попутка высадила нас у поворота и загромыхала вниз, поднимая клубы белой пыли, а мы перекурили, впряглись в рюкзаки и медленно пошли наверх – туда, где темнел аул и светились огоньки станций. Там работали Володины друзья, и они ждали нашего приезда.
Про тот первый вечер я помню только, что еле доплелся до бани, потом упал на кровать, застеленную свежим бельем, нервно рассмеялся и провалился в сон.
Проснулся я совершенно размякшим, и долго еще лежал в постели, ничего не соображая.
Мы прожили на станции четыре дня. Каждое утро начиналось с осмотра небес, но с гор несло рваные серые облака, и ни о каком выходе наверх не могло быть и речи. Володя по целым дням шуровал на кухне и гонялся за котами, потихоньку жравшими наши запасы. Мы с Ленькой, покрикивая для храбрости, заходили по колено в горную речку и там, вцепившись в валуны, орали уже благим матом. Оля загорала, растянувшись на теплых камнях со старым журналом, и только посмеивалась ехидно. У них с Ленькой было тогда что-то вроде медового месяца.
Вечерами хозяева с большим вкусом обставляли нас в биллиард. Профессия их называлась роскошно: физик снега. Раз в шесть часов кто-нибудь из них, вооружившись щупом, выходил на склон, прикидывая опасность схода лавины. Ежели чего, они расстреливали снег из старой, чуть ли не военных времен зенитки, стоявшей во дворе, и спускали лавину вбок от поселка.
Все остальное время, не считая субботних походов в поселок на блядки, лавинщики – один бородатый, другой сухощавый – играли в биллиард. Они делали это все три года, что жили тут, поэтому ни у меня, ни у Леньки с Володей не было ни одного шанса на победу.
Кроме этих физиков и этого снега, на станции обитало много всяческой фауны. Помимо котов, которых я уже помянул, во дворе имелась черная коза, а к фургону был привязан песик Тутоша. Тутоша был кавказской овчаркой, и когда он рвался с веревки, фургон пошатывало.
Собственно, с Тутоши и началась эта история. На четвертый день с утра Миша – тот, который бородач – уехал на нижнюю станцию, вернулся к обеду и за супом сообщил, усмехаясь, что привез этому чудовищу невесту.
«Невеста» ковыляла по двору, повизгивая и скуля. Тутоша смотрел на нее в полном изумлении, склонив голову набок. Вид у него был совершенно дурацкий.
Оля обняла Леньку за плечи и прижала нос к стеклу.
– Смотри, Клевцов, – сказала она, – какой медвежонок.
Ленька рассмеялся, а Володя мельком поглядел за окно и долил супу. Он не любил отвлекаться от того, что делает.
На следующее утро мы уезжали со станции. «Уезжали», впрочем, громко сказано; уходили. Вышли из дома, нацепили рюкзаки и стали прощаться. Песик уютно зевал на Олиных руках – она прижимала его к груди, как ребенка.
– Оль, – Клевцов тронул ее за локоть, – нам пора.
Олька уткнулась носом в шерсть, нагнулась и поставила щенка на землю.
– Ребята, – сказал бородатый, – если хотите – правда, берите с собой.
Длинный Валя молча кивнул за его спиною.
– Мы еще привезем – берите…
– Нет, – решил Ленька, – ну куда нам?
Оля глядела умоляюще.
– Нет, – Ленька положил руку на Олино плечо.
– Идем, – сказала Оля и первой пошла к воротам.
Мы пожали ребятам руки и отправились вдогонку. Клевцов, прощаясь, виновато дернул плечами.
– Счастливо, – сказал Володя, подтягивая рюкзак.
От калитки Оля помахала хозяевам штормовкой. Они тоже замахали руками, – и тут собачка вдруг взвизгнула, поднялась и быстро заковыляла к нам. Подойдя, она ткнулась в Олины ноги и села рядышком.
Клевцов обреченно вздохнул.
– Ну раз такое дело…
Оля порывисто схватила щенка и прижала его к груди.
– Мы ее берем! – крикнул Володя в сторону дома. И, повернувшись к нам, сказал: – Пошли, ребята, пошли…
Так нас стало пятеро.
Следом за Володей, как обычно, двинулся я, а Клевцов пропустил Олю вперед. Драгоценная ноша дышала ей в шею.
Собачку мы назвали Роки. В начале подъема, когда еще были силы шевелить языком, Ленька вспомнил, что тут неподалеку Рокский перевал, и это решило фамильный вопрос. К тому же ничего, кроме Жучки, никто взамен не предложил. Роки так Роки.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента