Страница:
Вскоре представился удобный случай. Старый Амброз заключил с Петаром Эрдеди и Николой Зринским договор, по которому два рода обменивались частью своих поместий. Грегорианец отдавал Бакачам свою крепость Раковац с семью прилегающими к ней селами, а взамен получал Кралев брод, переправу на Саве, и Медведград с прилегающими к нему селами Кралевец, Ботинец, Новаке, Худи-Битек и другими.
Тахи тут же затеял от имени своей жены Елены Зринской тяжбу за Медведград. Но тщетно. Король Фердинанд в 1561 году подтвердил размен, и в следующем году, в день св. Катерины, Мато Рашкай, именитый судья загребской жупании, ввел литерата Амброза Грегорианца во владение Медведградом.
Но Тахи и тут не успокоился. Он обратился к своим друзьям и недругам Хенингов – загребчанам. И не просчитался.
Испокон веку дальновидные горожане заботились об укреплении города и его владениях, испокон веку стремились расширить свои земли вокруг старого Грича и тем усилить Загребскую крепость, дабы успешнее отбиваться от могущественных феодалов.
А в первую очередь хищные взгляды жадных загребчан были обращены к соколиному гнезду – неприступному Медведграду, к важнейшей переправе через Саву, Кралеву броду, и прилегающим к Загребу богатым медведградским хуторам. Из всех бед, ниспосланных королевскому городу за все века его существования, самыми лютыми были бешеные набеги медведградских властителей и кастелянов. С трепетом рассказывали матери своим детям о злодеяниях «черной королевы» и ее любовника немца Вилима Штама.
Вот почему загребчане прежде всего думали о том, как бы завладеть крепкими медведградскими башнями, и если не силой, так хоть судом. Тяжба – кто знает, по какому поводу, – была начата еще при Матяше Корвине, друге загребчан, но он не имел влияния в королевской Хорватии; тяжбу за Медведград загребчане возобновили во время правления короля Владислава [33]и бана Ивана Эрнушта и снова во времена Петара Бериславича. [34]Тщетно! Развратный маркграф Георг Бранденбургский выиграл на суде тяжбу у гричанских граждан. Однако, когда во владение Медведградом вступил Амброз, – а он после смерти Фердинанда был не в милости при цесарском дворе, – Тахи рассчитывал прижать врага к стене и начал уговаривать загребчан добиваться своего старого права, уверяя, что при дворе и в королевском суде у него немало влиятельных друзей, которые по его просьбе склонят судей на сторону загребчан.
И в самом деле! Уже в 1571 году, в воскресенье на Epiphaniae, [35]городской судья, кузнец Иван Блажкевич, предъявил иск банам Джюро Драшковичу и Фране Франкопану на Медведград, а после смерти старого Амброза загребчане еще ожесточеннее принялись атаковать его сына Степко. Старый Тахи, едва живой от страшных болей, разъяренный восстанием, вызванным его же жестокостью, и бессильный подавить его, ненавидимый всеми, поднялся, чтобы, где наветами, где подношениями, уничтожить род Грегорианцев и вырвать из их рук с помощью суда богатое поместье в пользу друзей загребчан.
Королевский суд уже должен был вскоре начать разбирательство, загребчане уже надеялись отпраздновать победу в старом медведградском гнезде, и вдруг, в недобрый час, свалился крепчайший столп города гричан. Умер Тахи. Пал и Губец – гроза загребчан, пал на Марковой площади, под железной короной; но зато остался Степко, свирепее Губца, хоть и опальный, но богатый, снискавший среди дворянства Хорватии уважение и славу железного воина.
И он и загребчане ждали суда, который должен был либо погубить Степко и возвысить Загреб, либо сделать из Степко исполина, а Загреб отдать на растерзание мстительному и надменному вельможе.
5
Тахи тут же затеял от имени своей жены Елены Зринской тяжбу за Медведград. Но тщетно. Король Фердинанд в 1561 году подтвердил размен, и в следующем году, в день св. Катерины, Мато Рашкай, именитый судья загребской жупании, ввел литерата Амброза Грегорианца во владение Медведградом.
Но Тахи и тут не успокоился. Он обратился к своим друзьям и недругам Хенингов – загребчанам. И не просчитался.
Испокон веку дальновидные горожане заботились об укреплении города и его владениях, испокон веку стремились расширить свои земли вокруг старого Грича и тем усилить Загребскую крепость, дабы успешнее отбиваться от могущественных феодалов.
А в первую очередь хищные взгляды жадных загребчан были обращены к соколиному гнезду – неприступному Медведграду, к важнейшей переправе через Саву, Кралеву броду, и прилегающим к Загребу богатым медведградским хуторам. Из всех бед, ниспосланных королевскому городу за все века его существования, самыми лютыми были бешеные набеги медведградских властителей и кастелянов. С трепетом рассказывали матери своим детям о злодеяниях «черной королевы» и ее любовника немца Вилима Штама.
Вот почему загребчане прежде всего думали о том, как бы завладеть крепкими медведградскими башнями, и если не силой, так хоть судом. Тяжба – кто знает, по какому поводу, – была начата еще при Матяше Корвине, друге загребчан, но он не имел влияния в королевской Хорватии; тяжбу за Медведград загребчане возобновили во время правления короля Владислава [33]и бана Ивана Эрнушта и снова во времена Петара Бериславича. [34]Тщетно! Развратный маркграф Георг Бранденбургский выиграл на суде тяжбу у гричанских граждан. Однако, когда во владение Медведградом вступил Амброз, – а он после смерти Фердинанда был не в милости при цесарском дворе, – Тахи рассчитывал прижать врага к стене и начал уговаривать загребчан добиваться своего старого права, уверяя, что при дворе и в королевском суде у него немало влиятельных друзей, которые по его просьбе склонят судей на сторону загребчан.
И в самом деле! Уже в 1571 году, в воскресенье на Epiphaniae, [35]городской судья, кузнец Иван Блажкевич, предъявил иск банам Джюро Драшковичу и Фране Франкопану на Медведград, а после смерти старого Амброза загребчане еще ожесточеннее принялись атаковать его сына Степко. Старый Тахи, едва живой от страшных болей, разъяренный восстанием, вызванным его же жестокостью, и бессильный подавить его, ненавидимый всеми, поднялся, чтобы, где наветами, где подношениями, уничтожить род Грегорианцев и вырвать из их рук с помощью суда богатое поместье в пользу друзей загребчан.
Королевский суд уже должен был вскоре начать разбирательство, загребчане уже надеялись отпраздновать победу в старом медведградском гнезде, и вдруг, в недобрый час, свалился крепчайший столп города гричан. Умер Тахи. Пал и Губец – гроза загребчан, пал на Марковой площади, под железной короной; но зато остался Степко, свирепее Губца, хоть и опальный, но богатый, снискавший среди дворянства Хорватии уважение и славу железного воина.
И он и загребчане ждали суда, который должен был либо погубить Степко и возвысить Загреб, либо сделать из Степко исполина, а Загреб отдать на растерзание мстительному и надменному вельможе.
5
Первое воскресенье после праздника св. Симона в 1576 году было на исходе. В церкви св. Краля отслужили вечерню; господа каноники поспешно расходились по своим домам, потому что дождь лил как из ведра. Двое из них остановились перед небольшим особняком, фасад которого сплошь зарос виноградом. По дороге они не проронили ни слова: мешал дождь. С длинных сутан стекали ручейки, а с широкополых шляп, точно из желобов, хлестала вода.
– Слава богу! – заметил тот, что был потолще, Антун Врамец. – Сейчас будем под крышей. Зайди, честной брат, на минутку в мой дом. Хочу шепнуть тебе несколько слов in camera charitatis. [36]
– Не могу, брат, – ответил другой, сухой, сгорбленный священник, с острыми чертами лица, проницательными серыми глазами и с золотым крестом на груди. – Не могу. Жду Фране Борнемису Столпивладковича из Вены. Писал, что сегодня приедет, если, конечно, в дороге не случится какой беды. Ты ведь отлично знаешь, что он мой постоянный гость; да и новости интересно узнать, а он, как хорватский депутат, наверняка их привезет.
– А какого исповедания господин Столпикович? – спросил Врамец, как бы на что-то намекая.
– Он наш, – ответил настоятель Никола Желничский вполголоса, – ему тоже осточертели немецкие генералы.
– Тем лучше! – сказал Врамец, – Я пошлю слугу к тебе, пусть Столпикович, если он приехал, тоже пожалует ко мне. Зайдем! – И, взяв настоятеля под руку, Врамец быстро повел его в дом.
Они поднялись по крутой расшатанной лестнице на открытую деревянную галерею, а оттуда вошли в зал.
Отворив двери, Желничский удивился. В зале были гости. За большим дубовым столом сидели хмурый Степко Грегорианец и горбатый субан Гашпар Алапич Вуковинский; первый задумчиво уперся локтем о стол, а второй, покачиваясь в кожаном кресле, о чем-то болтал по своему обыкновению.
В стороне у окна, прижав лоб к влажному стеклу, стоял молодой Павел Грегорианец и вглядывался в серое, облачное небо.
В низкой комнате стлался сумрак. Старинное распятие над древним клецалом, истертые лики святых, огромные книги и пыльные карты – все расплывалось в тусклом свете ненастного дня.
Желничский остановился от неожиданности на пороге. Бан Алапич и Степко Грегорианец, два деспота, еще совсем недавно заклятые враги, – за одним столом! Лукавому служителю церкви это показалось делом подозрительным и даже нечистым.
Все трое поклонились настоятелю.
– Приветствуем тебя, преподобный отец! – воскликнул горбун, поднимаясь навстречу Николе. – Клянусь богом, мне жалко, что ты вымок, как сноп в чистом поле! И все же я рад, потому что именно ненастье привело тебя к нам. Почему ты медлишь и не входишь в эту уютную обитель нашего друга? Что с тобой? Вот мой и твой приятель Степко! Да, да, и мой! Смешно, правда? Сын покойного подбана Амброза и свояк покойного бана Петара, которые на саборе грызлись как бешеные псы, сейчас пожимают друг другу руки! Не удивляйся! Степко пришелся мне по сердцу, к тому же сила и старую веру меняет, – добавил лукаво Алапич, подмигнув канонику, который нерешительно стоял в дверях, играя своим золотым наперсным крестом.
У настоятеля отлегло чуточку от сердца, и, сделав два-три шага вперед, он протянул бану руку.
– Pax vobiscum, [37]вельможный баи, и вам, господин Степко.
– Ха, ха, ха! «Бан», говоришь? – промолвил Алапич, насмешливо улыбаясь и потряхивая Николе руку. – Не знал я, что твое преподобие может так шутить над обездоленным человеком. Бан! Да! Красивое слово! Высокая честь! Nota bene, если ты на самом деле бан! Но я, я-то последняя спица в колеснице, и скорее поверю, что строен и юн, как вот, скажем, господин Павел, чем в то, что я бан Хорватии!
– Твоя милость нынче расположена зло шутить над собой, – улыбнувшись, заметил Желничский.
Толстый хозяин дома слушал речь бана с явным удовольствием, он благодушно улыбался и, сложив руки на животе, вертел большими пальцами. Наконец он произнес:
– Что господин бан самый большой шутник между Дравой и Савой, это не новость. Но известно ли вам, как турки взяли его под Сигетом в плен и приняли за простого воина; как он откупился за каких-нибудь пятьсот форинтов и потом передал паше свое великое соболезнование, что тот, имея в руках жирного каплуна, не сумел его как следует ощипать.
– Ошибаетесь, господа, – прервал его Алапич, поглаживая всклокоченную бороду, – сейчас Гашо не до смеха, в злой его шутке заключена горькая правда. Может быть, некогда я говорил по-иному, но сейчас кровь кипит в моем сердце, желчь подступает к горлу.
Лицо Грегорианца залил яркий румянец, а Желничский облегченно выпрямился.
– Истина подобна вулкану, – заметил Грегорианец, – долго дремлет и вдруг изрыгает огонь и обдает жаром весь мир.
– Истина подобна острому мечу, – добавил настоятель, осмелев, – однако, чтобы замахнуться и рубить им, требуется сильная десница!
– Аминь, reverendissime! [38]– воскликнул Алапич. – Слова твои полны мудрости! И ее-то мы ищем!
– Пусть промысел господен направит вас! – заключил Врамец.
– Садитесь, господа, – продолжал бан, опускаясь в кресло. – И послушайте. Все собравшиеся под этим гостеприимным кровом созрели в муках и борьбе и стали сильными мужами, все мы вкусили от добра и зла, от добра меньше, от зла больше. Да и ты, Павел, послушай! – продолжал бан, обращаясь к молодому Грегорианцу. – Ты еще молод, но в сече под Храстовицей уже доказал, что ты плоть от плоти своего рода и десница твоя под стать отцовской. Однако богатырской руке не помешает мудрая голова! Поэтому и ты слушай! С тех пор как мы себя помним, господа, мы видим кровь, видим смерть, видим, как опустошается родившая нас земля, как грабят ее и дробят грязные руки нехристей, как злобные предатели отрывают пядь за пядью от нашего древнего королевства, точно отламывают ветвь за ветвью от родного ствола. Мы захлебываемся в собственной крови. Гибнет род, гибнут плоды наших рук, горят усадьбы. Возделывать землю и одновременно обороняться?! А как бороться со злом? Одним? Это все равно что червю с муравейником! Правда, мы трудимся, строим, но, что день построит, – ночь разрушит! Беда! Помогают нам христианские государи, даже Римская империя. Помогают, но как? Кормим-то их мы. По два хлеба на цесарского солдата. Будь они смельчаки, куда бы ни шло! Снесли бы и это тяжкое бремя. Но где там! Сдается, Священная Римская империя собрала все, что не мило, и к нам в кадило! Не так ли? А как начнется настоящая юнацкая потеха, то хорваты в бой, а помощнички в кусты, потому-де, извините, ружейный порох воняет. Но и этот фортель им простили бы, пускай себе! И это бы снесли: никакие муки не страшны, покуда цела душа! А что для страны душа? Вольности, права! Но, спрашиваю вас, где привилегии, где вольности нашего дворянства, наших городов? Их держат на кровавом откупе генералы Ауэршперги, Тойфенбахи, Глобицеры, они управляют королевством, они судят, вымогают, не считаясь ни с баном, ни с его судом, ни с волей хорватских сословий. А когда их ловят на месте преступления, они, улыбаясь, заявляют: «Таково желание его светлости господина наместника эрцгерцога Карла!» И это творится не только у нас, но и в Пожуне, и в Любляне, и в Граце! Мой пресветлейший коллега Драшкович – человек двуличный. Ясно, что вокруг нас плетутся сети. Сейчас плохо, но предчувствую, что будет хуже. Потому, господа, надо браться за ум! Дворянству следует сплотиться, единство – вот лучшая порука мечу закона. In hoc signo vinces! [39]Через месяц-два я созову сабор королевства. На нем мы спокойно, но по-нашенски, заявим его королевскому величеству, что нас допекло, с комиссарами же и церемониться не будем. А покуда за дело, и победа будет за нами!
– Vivat banus! [40]– закричали все в один голос. Однако тотчас умолкли. На лестнице послышались тяжелые аги, от которых затрясся весь дом. Дверь распахнулась настежь, и на пороге показался великан – выше притолоки, смуглый, худой, с длинными усами, с живыми глазами. Тяжелая кабаница, кожаный зубун, массивная сабля, на голове белая меховая шапка. Судя по одежде, видно было, что он с дороги.
– День добрый и доброго здравия! – приветствовал гостей новоприбывший и, немного согнувшись, чтобы не стукнуться лбом о притолоку, переступил порог.
– Ave, [41]Столникович! – поднимаясь, воскликнули собравшиеся.
– Принес ли ты нам оливковую ветвь мира? – поспешно спросил настоятель.
– Я не из Ноева ковчега сбежал! – ответил прибывший, показывая белые зубы и сбрасывая кабанину. – И я не голубь, – добавил он иронически, – мало того, чуть в лютого зверя не превратился от лганья и безделья!
Он опустился на стул, остальные расселись вокруг него.
– Ergo! – промолвил горбатый бан. – Вытряхивай мешок с новостями!
– Король Максимилиан… – начал важно Борнемиса.
– Что с ним? – спросили все в один голос.
– Скончался, – отрубил Столникович. Воцарилась тишина.
– Requiescat in расе! [42]– промолвил Желничский.
– А Рудольф? – спросил Врамец.
– Ищет по звездам счастье, [43]– ответил Борнемиса. – Только боюсь, нам от того будет мало радости. Рудольф испанец и в руках испанцев. Он преследует чешских гуситов, угрожает австрийской протестантской знати, а реформаторы Римской империи поднимаются все до одного. Если уж покойный Макс, этот тайный свояк Лютеровой братии, не отважился сколотить из немцев подмогу против турок, то не сделает этого и Рудольф. Обошел я, сколько сил хватило, дворян. Медовых слов – с избытком, денег – пороха на зарядку ружья не купишь.
– А наше королевство? – спросил Алапич вновь прибывшего.
– Драшкович хочет отказаться от банства!
– А кто же вместо него? – крикнул горбатый субан, точно его ужалили.
– Не знаю, – ответил Столникович, – полагаю, никто. Его светлости эрцгерцогу Карлу лучше ведомо, кому управлять Хорватией. Выспрашивать подробнее я не мог. Однако, – Столникович обернулся к Грегорианцу, – я вижу тут уважаемого господаря Медведграда. Хорошо, что вас застал. Привез вам радостную весть. Королевский суд вынес решение.
– Какое? – спросил Степко, встревоженно поднявшись со стула.
– Загребчане проиграли тяжбу за Медведград!
– Вот видишь, – заметил лукаво Врамец, – и у справедливости есть свои любимчики!
– Уф! Ну, теперь я снова человек, – промолвил, выпрямляясь, Степко, и глаза его засверкали от неистовой радости. – Да, господа, я владелец Медведграда, и я весь ваш! Моя голова, мои руки, мой кошелек – все принадлежит вам! Теперь я могу дышать полной грудью! И вы не пожалеете, что суд принял мою сторону. Сказанное устами господина Столниковича точно печатью подтверждает то, о чем минуту назад говорил мудрый вуковинский господарь. Потрудимся же, чтобы восстановить привилегии нашего дворянства! Сто голов – одна мысль, сто рук – одна сабля! Павел, живо седлай коня, скачи быстрей и передай дяде Михаилу Коньскому все, что здесь слышал. Пусть поскорей мчится сюда! Благо, – продолжал Степко, обращаясь к присутствующим, – мой свояк что вода, – всюду проникнет. Он быстро найдет путь, по которому следует идти. Я на него очень надеюсь. Знаю его со времен борьбы с Тахи и восстания Губца. Ступай, сынок!
У Павла посветлело лицо. Поклонившись господам, он вышел. Небо прояснилось. Воздух был чист и прозрачен. С горящими глазами и гордо вскинутой головой мчался юноша на быстром скакуне в сторону Каменных ворот, точно его несли вилы. Но что окрылило ему душу? Неужто эта многозначительная беседа вельмож? Нет, любовь, которая переполняла его сердце!
Дворец Михаила Коньского, казначея королевства Славонии, стоял неподалеку от Каменных ворот, по соседству с домом золотых дел мастера Крупича. Их отделял лишь сад, обнесенный деревянным забором. Павел вкратце рассказал дяде обо всем, что говорилось во дворце Врамца, и передал приглашение туда прибыть. Тетка Анка хотела удержать племянника у себя, но юноша отказался, сославшись на то, что ему нужно успеть еще засветло в Медведград к больной матери, которую он давно не видел.
Но, как ни странно, Павел повернул не к Новым воротам, откуда шла дорога из Загреба к замку, а, заехав за угол дядиной усадьбы, остановил коня перед оградой сада Крупича. Привязав серого к столбу, он поспешно зашагал через сад к дому мастера. В саду не было ни души, перед домом тоже. Лицо юноши омрачилось.
Но в этот миг послышался звонкий голос, точно возглас спасенной души:
– Ах, вот он, крестная! – И на пороге появилась бледная, как высеченный из мрамора ангел, Дора. Появилась и тотчас же исчезла.
У юноши загорелись глаза, лицо вспыхнуло. В два прыжка он перемахнул каменную лестницу и очутился в лавке золотых дел мастера. Увидав Дору, он остановился и онемел от радости. Девушка села в большое отцовское кресло. Кровь бросилась ей в лицо, губы вздрагивали, а сияющие счастьем глаза долго не могли оторваться от молодого красавца. Смутившись, она опустила взгляд долу. Скрестив на груди руки, девушка, казалось, пыталась удержать бешено бьющееся сердце, дрожала, как лист на ветру, и едва переводила дыхание, бурная радость отняла у нее дар речи.
Старая Магда стояла за Дорой, на лице ее был и страх и счастье. Молодые безмолвствовали; наконец говорливая старуха прервала молчание:
– Да поможет вам бог, молодой господин, спаситель моей Дорицы! Да вознаградит он вас вечным блаженством! Один бог и богородица знают, какого страху я в тот день натерпелась. Не будь вас, где бы теперь была моя Дорка? – Магда залилась слезами. – При одной мысли кровь стынет! Но вас давненько уже не видать в Загребе, были в дороге или заняты? Оно, конечно, у больших господ хлопот полон рот…
– Не обижайтесь на меня, сударыня, – мягко перебил юноша болтливую старуху, – не обижайтесь, что вопреки обычаям ворвался непрошеным в дом и вас напугал. Пришел я по спешному делу к господину Крупичу, – тут Павел явно лгал, – пришел также справиться о вашем здоровье: на войне мне говорили загребчане, будто вас мучит злая болезнь.
– Обижаться на вас за то, что вы пришли, милостивый господин, – оправившись, промолвила девушка, – было бы, право, грешно! Я рада вас видеть; по крайней мере, наконец-то я могу поблагодарить вас за спасение, до сих пор я не могла этого сделать. Когда вы были в Загребе, мне помешала болезнь, а потом вас долго, долго не было. Но я рада, что вы вспомнили среди боя обо мне. Да вознаградит вас господь за все добро, которое вы для меня сделали, а я же не в силах вас отблагодарить, как вы того заслуживаете.
Ее белые руки упали на колени, на глаза набежали слезы; она ласково улыбнулась юноше, и улыбка ее была точно звездочка, мерцающая сквозь тончайшее облачко.
– Вы спрашивали мастера Крупича? – вмешалась Магда. – Хозяин будет жалеть, его нет дома. А как бы он обрадовался! Уехал в Реметы подновить корону чудотворной божьей матери.
– А как ваше здоровье? – ласково спросил Павел у девушки.
– Слава богу, идет на поправку. Но было плохо, очень плохо, – ответила Дора.
– Идет на поправку, на поправку, говоришь? – затараторила крестная. – Покорно благодарю за такую поправку! Еще и скрывает, словно ничего и не было. Какое там, все беды на горемычную разом свалились. Я вам расскажу, господин!
– Расскажи, расскажи, добрая старушка, – промолвил Павел, опускаясь на стул рядом с Дорой.
– Все расскажу. Когда вы принесли ее в тот день полумертвой, открылась у нее горячка, трясло всю. И, упаси господь, была совсем как мертвая. А я, выбравшись из толпы, едва дотащилась домой, а в доме, ахти горе какое, бедняжка в беспамятстве. Мы давай приводить ее в чувство, кропить водой; только к ночи бедняжка глаза раскрыла. И тут же заснула глубоким сном. Ходила за ней, плакала, молилась, словно о собственном здоровье. Отец – туча-тучей, да и как иначе! В глазах тоска. Аптекарь Глобицер варил снадобья, я поила ее, но все без толку. Бедняжка начала бредить. И так много дней подряд. О чем только не говорила в бреду; стара я, позабыла уже: ну, о разных там монахах, о турках, об огне, звала на помощь, да так, точно ножи мне в сердце вонзались. И еще одного молодого человека, красавца-юнака, все поминала.
– Крестная! – с укором молвила Дора, вспыхнув до корней волос.
– Погоди, погоди! Надо все рассказать. Да, о молодом юнаке, и не раз. Вы как раз тогда приходили, молодой господин, справиться о ее здоровье.
Павел кивнул головой.
– А я сказала: плохо. Уж мы совсем отчаялись, и отец и я. Вот только когда пошли на турок, девушка понемногу стала приходить в себя. Но сил не было даже головку приподнять, а не то что шаг ступить; немощная была, вся разбитая. Так тянулось более четырех месяцев. Намучились мы очень, но, слава богу, хоть надежда появилась, что выздоровеет. Долгими бессонными ночами, что я подле нее, не смыкая глаз, проводила, шла речь и о вас. Наконец начала она понемногу вставать. Ну, думаю, все хорошо. Ан, опять плохо. Рановато встала, простудилась в церкви, болезнь и вернулась, да во сто крат злее. Чахла, словно змеи кровь из нее тянули. О, горе, думала я, ведь на краю могилы стоит. Сердце разрывалось, да и у отца тоже. А лекарства – все равно что вода. К счастью, встретила я старую знакомку – она от всех хворей врачует, стали мы варить в молоке траву окопник и давать ей пить. И, слава богу и небесным силам, помогло. Одолела болезнь голубушка. Отправили ее потом в деревню, там дышится легче, окрепла, как видите, хотя и сейчас еще беречься надо. Остается только выполнить обет реметский божьей матери, и все будет хорошо! – закончила старуха, нежно погладив дрожащей рукой Дору по голове.
Юноша внимательно слушал рассказ Магды, то глядя задумчиво в землю, то кидая взгляд на девушку, которая сидела безмолвно, радуясь, что видит любимого. Когда простодушная старуха заводила речь о перенесенных Дорой страданиях, красивые глаза юноши туманились, словно в эту минуту и его терзали муки.
– Спасибо тебе, сто раз спасибо, добрая старушка, за то, что в тяжкие часы болезни ты заменяла бедняжке Доре мать, – растроганно произнес юноша. – Безысходное горе овладело мной. Опасался я за ее молодую жизнь, думал, не поправится она. Спросил вас, а вы сказали – худо, лежит без сознания… А потом пришлось мне отправиться на войну, – юноша с нежностью обратился к девушке, которая, откинув голову на спинку кресла, не спускала глаз с Павла. – Да, пришлось отправиться воевать с турками. Навалилась тьма неверных, стыдно не обнажить саблю, когда родные и близкие кладут головы. Шел без всякой охоты, но раз надо – значит надо! Впрочем, я уже заболтался; вижу, вы утомились, сударыня.
– О, говорите, у меня достаточно сил, чтобы слушать, – попросила девушка, приподнявшись. – Рассказывайте, сударь, я слушаю вас.
– Да, да, милостивый господин, – поддакнула старуха, – до зари бы вас слушала, ведь вы так много знаете. А что мы, несчастные, видим? Дальше своего порога и носа не кажем, словно привязанные.
– Долго меня не было, – продолжал юноша, – еще немного, и совсем бы не вернулся.
– Совсем? – воскликнула, встрепенувшись, Дора.
– Да, совсем! Вот послушайте! Прошлым летом, когда наступила жара, а вы томились в недуге, разнеслась весть: турки, мол, рвутся к морю. Все дворянство, как один, взялось за оружие. Я тоже. Попрощался с отцом, матерью и уехал. Наше войско отходило от Раковаца к Приморью. Пришлось поторопиться, догонять. Наконец нагнал. Войско отборное – молодец к молодцу. Надо было отстоять крепость Храстовицу: ее домогался боснийский паша Ферхад. Шли ночью и днем. Наши хорватские и влашские отряды продвигались неплохо, но у штирийцев с их железными шлемами и тяжелыми мушкетами не раз подгибались колени. Вели нас Ауэршперг и Войкович Иван. Однажды спустились мы с горы в долину. Кругом сплошные камни, только справа на горе лес. Стали. И ни с места – жара. Примерно в полдень примчались из-за горы пастухи. Идет, дескать, на нас Ферхад, через полтора часа здесь будет. Пришлось готовиться к битве. Построились. Впереди пушки, посередине хорватские пехотинцы, влашские харамии и желтые краньские мушкетеры. На левом крыле – штирийские латники, две хоругви в долине, а одна слева на горе. Правое крыло заняли хорватские бандерии на конях под знаменем бана. На холмах расположились аркебузеры.
«Господин Павел, – крикнул мне Войкович, прискакав на белом коне от Ауэршперга, – видите вон тот лесок справа на горе? Гору пересекает ущелье. Надо последить, чтобы турки не врезались в наше правое крыло. Возьмите сотню капитульских всадников и двести влашских пехотинцев, займите гору и не пускайте этих собак в ущелье!» Вот мы и отправились, я и влашский воевода Стева Радмилович, занимать гору и ущелье.
– Слава богу! – заметил тот, что был потолще, Антун Врамец. – Сейчас будем под крышей. Зайди, честной брат, на минутку в мой дом. Хочу шепнуть тебе несколько слов in camera charitatis. [36]
– Не могу, брат, – ответил другой, сухой, сгорбленный священник, с острыми чертами лица, проницательными серыми глазами и с золотым крестом на груди. – Не могу. Жду Фране Борнемису Столпивладковича из Вены. Писал, что сегодня приедет, если, конечно, в дороге не случится какой беды. Ты ведь отлично знаешь, что он мой постоянный гость; да и новости интересно узнать, а он, как хорватский депутат, наверняка их привезет.
– А какого исповедания господин Столпикович? – спросил Врамец, как бы на что-то намекая.
– Он наш, – ответил настоятель Никола Желничский вполголоса, – ему тоже осточертели немецкие генералы.
– Тем лучше! – сказал Врамец, – Я пошлю слугу к тебе, пусть Столпикович, если он приехал, тоже пожалует ко мне. Зайдем! – И, взяв настоятеля под руку, Врамец быстро повел его в дом.
Они поднялись по крутой расшатанной лестнице на открытую деревянную галерею, а оттуда вошли в зал.
Отворив двери, Желничский удивился. В зале были гости. За большим дубовым столом сидели хмурый Степко Грегорианец и горбатый субан Гашпар Алапич Вуковинский; первый задумчиво уперся локтем о стол, а второй, покачиваясь в кожаном кресле, о чем-то болтал по своему обыкновению.
В стороне у окна, прижав лоб к влажному стеклу, стоял молодой Павел Грегорианец и вглядывался в серое, облачное небо.
В низкой комнате стлался сумрак. Старинное распятие над древним клецалом, истертые лики святых, огромные книги и пыльные карты – все расплывалось в тусклом свете ненастного дня.
Желничский остановился от неожиданности на пороге. Бан Алапич и Степко Грегорианец, два деспота, еще совсем недавно заклятые враги, – за одним столом! Лукавому служителю церкви это показалось делом подозрительным и даже нечистым.
Все трое поклонились настоятелю.
– Приветствуем тебя, преподобный отец! – воскликнул горбун, поднимаясь навстречу Николе. – Клянусь богом, мне жалко, что ты вымок, как сноп в чистом поле! И все же я рад, потому что именно ненастье привело тебя к нам. Почему ты медлишь и не входишь в эту уютную обитель нашего друга? Что с тобой? Вот мой и твой приятель Степко! Да, да, и мой! Смешно, правда? Сын покойного подбана Амброза и свояк покойного бана Петара, которые на саборе грызлись как бешеные псы, сейчас пожимают друг другу руки! Не удивляйся! Степко пришелся мне по сердцу, к тому же сила и старую веру меняет, – добавил лукаво Алапич, подмигнув канонику, который нерешительно стоял в дверях, играя своим золотым наперсным крестом.
У настоятеля отлегло чуточку от сердца, и, сделав два-три шага вперед, он протянул бану руку.
– Pax vobiscum, [37]вельможный баи, и вам, господин Степко.
– Ха, ха, ха! «Бан», говоришь? – промолвил Алапич, насмешливо улыбаясь и потряхивая Николе руку. – Не знал я, что твое преподобие может так шутить над обездоленным человеком. Бан! Да! Красивое слово! Высокая честь! Nota bene, если ты на самом деле бан! Но я, я-то последняя спица в колеснице, и скорее поверю, что строен и юн, как вот, скажем, господин Павел, чем в то, что я бан Хорватии!
– Твоя милость нынче расположена зло шутить над собой, – улыбнувшись, заметил Желничский.
Толстый хозяин дома слушал речь бана с явным удовольствием, он благодушно улыбался и, сложив руки на животе, вертел большими пальцами. Наконец он произнес:
– Что господин бан самый большой шутник между Дравой и Савой, это не новость. Но известно ли вам, как турки взяли его под Сигетом в плен и приняли за простого воина; как он откупился за каких-нибудь пятьсот форинтов и потом передал паше свое великое соболезнование, что тот, имея в руках жирного каплуна, не сумел его как следует ощипать.
– Ошибаетесь, господа, – прервал его Алапич, поглаживая всклокоченную бороду, – сейчас Гашо не до смеха, в злой его шутке заключена горькая правда. Может быть, некогда я говорил по-иному, но сейчас кровь кипит в моем сердце, желчь подступает к горлу.
Лицо Грегорианца залил яркий румянец, а Желничский облегченно выпрямился.
– Истина подобна вулкану, – заметил Грегорианец, – долго дремлет и вдруг изрыгает огонь и обдает жаром весь мир.
– Истина подобна острому мечу, – добавил настоятель, осмелев, – однако, чтобы замахнуться и рубить им, требуется сильная десница!
– Аминь, reverendissime! [38]– воскликнул Алапич. – Слова твои полны мудрости! И ее-то мы ищем!
– Пусть промысел господен направит вас! – заключил Врамец.
– Садитесь, господа, – продолжал бан, опускаясь в кресло. – И послушайте. Все собравшиеся под этим гостеприимным кровом созрели в муках и борьбе и стали сильными мужами, все мы вкусили от добра и зла, от добра меньше, от зла больше. Да и ты, Павел, послушай! – продолжал бан, обращаясь к молодому Грегорианцу. – Ты еще молод, но в сече под Храстовицей уже доказал, что ты плоть от плоти своего рода и десница твоя под стать отцовской. Однако богатырской руке не помешает мудрая голова! Поэтому и ты слушай! С тех пор как мы себя помним, господа, мы видим кровь, видим смерть, видим, как опустошается родившая нас земля, как грабят ее и дробят грязные руки нехристей, как злобные предатели отрывают пядь за пядью от нашего древнего королевства, точно отламывают ветвь за ветвью от родного ствола. Мы захлебываемся в собственной крови. Гибнет род, гибнут плоды наших рук, горят усадьбы. Возделывать землю и одновременно обороняться?! А как бороться со злом? Одним? Это все равно что червю с муравейником! Правда, мы трудимся, строим, но, что день построит, – ночь разрушит! Беда! Помогают нам христианские государи, даже Римская империя. Помогают, но как? Кормим-то их мы. По два хлеба на цесарского солдата. Будь они смельчаки, куда бы ни шло! Снесли бы и это тяжкое бремя. Но где там! Сдается, Священная Римская империя собрала все, что не мило, и к нам в кадило! Не так ли? А как начнется настоящая юнацкая потеха, то хорваты в бой, а помощнички в кусты, потому-де, извините, ружейный порох воняет. Но и этот фортель им простили бы, пускай себе! И это бы снесли: никакие муки не страшны, покуда цела душа! А что для страны душа? Вольности, права! Но, спрашиваю вас, где привилегии, где вольности нашего дворянства, наших городов? Их держат на кровавом откупе генералы Ауэршперги, Тойфенбахи, Глобицеры, они управляют королевством, они судят, вымогают, не считаясь ни с баном, ни с его судом, ни с волей хорватских сословий. А когда их ловят на месте преступления, они, улыбаясь, заявляют: «Таково желание его светлости господина наместника эрцгерцога Карла!» И это творится не только у нас, но и в Пожуне, и в Любляне, и в Граце! Мой пресветлейший коллега Драшкович – человек двуличный. Ясно, что вокруг нас плетутся сети. Сейчас плохо, но предчувствую, что будет хуже. Потому, господа, надо браться за ум! Дворянству следует сплотиться, единство – вот лучшая порука мечу закона. In hoc signo vinces! [39]Через месяц-два я созову сабор королевства. На нем мы спокойно, но по-нашенски, заявим его королевскому величеству, что нас допекло, с комиссарами же и церемониться не будем. А покуда за дело, и победа будет за нами!
– Vivat banus! [40]– закричали все в один голос. Однако тотчас умолкли. На лестнице послышались тяжелые аги, от которых затрясся весь дом. Дверь распахнулась настежь, и на пороге показался великан – выше притолоки, смуглый, худой, с длинными усами, с живыми глазами. Тяжелая кабаница, кожаный зубун, массивная сабля, на голове белая меховая шапка. Судя по одежде, видно было, что он с дороги.
– День добрый и доброго здравия! – приветствовал гостей новоприбывший и, немного согнувшись, чтобы не стукнуться лбом о притолоку, переступил порог.
– Ave, [41]Столникович! – поднимаясь, воскликнули собравшиеся.
– Принес ли ты нам оливковую ветвь мира? – поспешно спросил настоятель.
– Я не из Ноева ковчега сбежал! – ответил прибывший, показывая белые зубы и сбрасывая кабанину. – И я не голубь, – добавил он иронически, – мало того, чуть в лютого зверя не превратился от лганья и безделья!
Он опустился на стул, остальные расселись вокруг него.
– Ergo! – промолвил горбатый бан. – Вытряхивай мешок с новостями!
– Король Максимилиан… – начал важно Борнемиса.
– Что с ним? – спросили все в один голос.
– Скончался, – отрубил Столникович. Воцарилась тишина.
– Requiescat in расе! [42]– промолвил Желничский.
– А Рудольф? – спросил Врамец.
– Ищет по звездам счастье, [43]– ответил Борнемиса. – Только боюсь, нам от того будет мало радости. Рудольф испанец и в руках испанцев. Он преследует чешских гуситов, угрожает австрийской протестантской знати, а реформаторы Римской империи поднимаются все до одного. Если уж покойный Макс, этот тайный свояк Лютеровой братии, не отважился сколотить из немцев подмогу против турок, то не сделает этого и Рудольф. Обошел я, сколько сил хватило, дворян. Медовых слов – с избытком, денег – пороха на зарядку ружья не купишь.
– А наше королевство? – спросил Алапич вновь прибывшего.
– Драшкович хочет отказаться от банства!
– А кто же вместо него? – крикнул горбатый субан, точно его ужалили.
– Не знаю, – ответил Столникович, – полагаю, никто. Его светлости эрцгерцогу Карлу лучше ведомо, кому управлять Хорватией. Выспрашивать подробнее я не мог. Однако, – Столникович обернулся к Грегорианцу, – я вижу тут уважаемого господаря Медведграда. Хорошо, что вас застал. Привез вам радостную весть. Королевский суд вынес решение.
– Какое? – спросил Степко, встревоженно поднявшись со стула.
– Загребчане проиграли тяжбу за Медведград!
– Вот видишь, – заметил лукаво Врамец, – и у справедливости есть свои любимчики!
– Уф! Ну, теперь я снова человек, – промолвил, выпрямляясь, Степко, и глаза его засверкали от неистовой радости. – Да, господа, я владелец Медведграда, и я весь ваш! Моя голова, мои руки, мой кошелек – все принадлежит вам! Теперь я могу дышать полной грудью! И вы не пожалеете, что суд принял мою сторону. Сказанное устами господина Столниковича точно печатью подтверждает то, о чем минуту назад говорил мудрый вуковинский господарь. Потрудимся же, чтобы восстановить привилегии нашего дворянства! Сто голов – одна мысль, сто рук – одна сабля! Павел, живо седлай коня, скачи быстрей и передай дяде Михаилу Коньскому все, что здесь слышал. Пусть поскорей мчится сюда! Благо, – продолжал Степко, обращаясь к присутствующим, – мой свояк что вода, – всюду проникнет. Он быстро найдет путь, по которому следует идти. Я на него очень надеюсь. Знаю его со времен борьбы с Тахи и восстания Губца. Ступай, сынок!
У Павла посветлело лицо. Поклонившись господам, он вышел. Небо прояснилось. Воздух был чист и прозрачен. С горящими глазами и гордо вскинутой головой мчался юноша на быстром скакуне в сторону Каменных ворот, точно его несли вилы. Но что окрылило ему душу? Неужто эта многозначительная беседа вельмож? Нет, любовь, которая переполняла его сердце!
Дворец Михаила Коньского, казначея королевства Славонии, стоял неподалеку от Каменных ворот, по соседству с домом золотых дел мастера Крупича. Их отделял лишь сад, обнесенный деревянным забором. Павел вкратце рассказал дяде обо всем, что говорилось во дворце Врамца, и передал приглашение туда прибыть. Тетка Анка хотела удержать племянника у себя, но юноша отказался, сославшись на то, что ему нужно успеть еще засветло в Медведград к больной матери, которую он давно не видел.
Но, как ни странно, Павел повернул не к Новым воротам, откуда шла дорога из Загреба к замку, а, заехав за угол дядиной усадьбы, остановил коня перед оградой сада Крупича. Привязав серого к столбу, он поспешно зашагал через сад к дому мастера. В саду не было ни души, перед домом тоже. Лицо юноши омрачилось.
Но в этот миг послышался звонкий голос, точно возглас спасенной души:
– Ах, вот он, крестная! – И на пороге появилась бледная, как высеченный из мрамора ангел, Дора. Появилась и тотчас же исчезла.
У юноши загорелись глаза, лицо вспыхнуло. В два прыжка он перемахнул каменную лестницу и очутился в лавке золотых дел мастера. Увидав Дору, он остановился и онемел от радости. Девушка села в большое отцовское кресло. Кровь бросилась ей в лицо, губы вздрагивали, а сияющие счастьем глаза долго не могли оторваться от молодого красавца. Смутившись, она опустила взгляд долу. Скрестив на груди руки, девушка, казалось, пыталась удержать бешено бьющееся сердце, дрожала, как лист на ветру, и едва переводила дыхание, бурная радость отняла у нее дар речи.
Старая Магда стояла за Дорой, на лице ее был и страх и счастье. Молодые безмолвствовали; наконец говорливая старуха прервала молчание:
– Да поможет вам бог, молодой господин, спаситель моей Дорицы! Да вознаградит он вас вечным блаженством! Один бог и богородица знают, какого страху я в тот день натерпелась. Не будь вас, где бы теперь была моя Дорка? – Магда залилась слезами. – При одной мысли кровь стынет! Но вас давненько уже не видать в Загребе, были в дороге или заняты? Оно, конечно, у больших господ хлопот полон рот…
– Не обижайтесь на меня, сударыня, – мягко перебил юноша болтливую старуху, – не обижайтесь, что вопреки обычаям ворвался непрошеным в дом и вас напугал. Пришел я по спешному делу к господину Крупичу, – тут Павел явно лгал, – пришел также справиться о вашем здоровье: на войне мне говорили загребчане, будто вас мучит злая болезнь.
– Обижаться на вас за то, что вы пришли, милостивый господин, – оправившись, промолвила девушка, – было бы, право, грешно! Я рада вас видеть; по крайней мере, наконец-то я могу поблагодарить вас за спасение, до сих пор я не могла этого сделать. Когда вы были в Загребе, мне помешала болезнь, а потом вас долго, долго не было. Но я рада, что вы вспомнили среди боя обо мне. Да вознаградит вас господь за все добро, которое вы для меня сделали, а я же не в силах вас отблагодарить, как вы того заслуживаете.
Ее белые руки упали на колени, на глаза набежали слезы; она ласково улыбнулась юноше, и улыбка ее была точно звездочка, мерцающая сквозь тончайшее облачко.
– Вы спрашивали мастера Крупича? – вмешалась Магда. – Хозяин будет жалеть, его нет дома. А как бы он обрадовался! Уехал в Реметы подновить корону чудотворной божьей матери.
– А как ваше здоровье? – ласково спросил Павел у девушки.
– Слава богу, идет на поправку. Но было плохо, очень плохо, – ответила Дора.
– Идет на поправку, на поправку, говоришь? – затараторила крестная. – Покорно благодарю за такую поправку! Еще и скрывает, словно ничего и не было. Какое там, все беды на горемычную разом свалились. Я вам расскажу, господин!
– Расскажи, расскажи, добрая старушка, – промолвил Павел, опускаясь на стул рядом с Дорой.
– Все расскажу. Когда вы принесли ее в тот день полумертвой, открылась у нее горячка, трясло всю. И, упаси господь, была совсем как мертвая. А я, выбравшись из толпы, едва дотащилась домой, а в доме, ахти горе какое, бедняжка в беспамятстве. Мы давай приводить ее в чувство, кропить водой; только к ночи бедняжка глаза раскрыла. И тут же заснула глубоким сном. Ходила за ней, плакала, молилась, словно о собственном здоровье. Отец – туча-тучей, да и как иначе! В глазах тоска. Аптекарь Глобицер варил снадобья, я поила ее, но все без толку. Бедняжка начала бредить. И так много дней подряд. О чем только не говорила в бреду; стара я, позабыла уже: ну, о разных там монахах, о турках, об огне, звала на помощь, да так, точно ножи мне в сердце вонзались. И еще одного молодого человека, красавца-юнака, все поминала.
– Крестная! – с укором молвила Дора, вспыхнув до корней волос.
– Погоди, погоди! Надо все рассказать. Да, о молодом юнаке, и не раз. Вы как раз тогда приходили, молодой господин, справиться о ее здоровье.
Павел кивнул головой.
– А я сказала: плохо. Уж мы совсем отчаялись, и отец и я. Вот только когда пошли на турок, девушка понемногу стала приходить в себя. Но сил не было даже головку приподнять, а не то что шаг ступить; немощная была, вся разбитая. Так тянулось более четырех месяцев. Намучились мы очень, но, слава богу, хоть надежда появилась, что выздоровеет. Долгими бессонными ночами, что я подле нее, не смыкая глаз, проводила, шла речь и о вас. Наконец начала она понемногу вставать. Ну, думаю, все хорошо. Ан, опять плохо. Рановато встала, простудилась в церкви, болезнь и вернулась, да во сто крат злее. Чахла, словно змеи кровь из нее тянули. О, горе, думала я, ведь на краю могилы стоит. Сердце разрывалось, да и у отца тоже. А лекарства – все равно что вода. К счастью, встретила я старую знакомку – она от всех хворей врачует, стали мы варить в молоке траву окопник и давать ей пить. И, слава богу и небесным силам, помогло. Одолела болезнь голубушка. Отправили ее потом в деревню, там дышится легче, окрепла, как видите, хотя и сейчас еще беречься надо. Остается только выполнить обет реметский божьей матери, и все будет хорошо! – закончила старуха, нежно погладив дрожащей рукой Дору по голове.
Юноша внимательно слушал рассказ Магды, то глядя задумчиво в землю, то кидая взгляд на девушку, которая сидела безмолвно, радуясь, что видит любимого. Когда простодушная старуха заводила речь о перенесенных Дорой страданиях, красивые глаза юноши туманились, словно в эту минуту и его терзали муки.
– Спасибо тебе, сто раз спасибо, добрая старушка, за то, что в тяжкие часы болезни ты заменяла бедняжке Доре мать, – растроганно произнес юноша. – Безысходное горе овладело мной. Опасался я за ее молодую жизнь, думал, не поправится она. Спросил вас, а вы сказали – худо, лежит без сознания… А потом пришлось мне отправиться на войну, – юноша с нежностью обратился к девушке, которая, откинув голову на спинку кресла, не спускала глаз с Павла. – Да, пришлось отправиться воевать с турками. Навалилась тьма неверных, стыдно не обнажить саблю, когда родные и близкие кладут головы. Шел без всякой охоты, но раз надо – значит надо! Впрочем, я уже заболтался; вижу, вы утомились, сударыня.
– О, говорите, у меня достаточно сил, чтобы слушать, – попросила девушка, приподнявшись. – Рассказывайте, сударь, я слушаю вас.
– Да, да, милостивый господин, – поддакнула старуха, – до зари бы вас слушала, ведь вы так много знаете. А что мы, несчастные, видим? Дальше своего порога и носа не кажем, словно привязанные.
– Долго меня не было, – продолжал юноша, – еще немного, и совсем бы не вернулся.
– Совсем? – воскликнула, встрепенувшись, Дора.
– Да, совсем! Вот послушайте! Прошлым летом, когда наступила жара, а вы томились в недуге, разнеслась весть: турки, мол, рвутся к морю. Все дворянство, как один, взялось за оружие. Я тоже. Попрощался с отцом, матерью и уехал. Наше войско отходило от Раковаца к Приморью. Пришлось поторопиться, догонять. Наконец нагнал. Войско отборное – молодец к молодцу. Надо было отстоять крепость Храстовицу: ее домогался боснийский паша Ферхад. Шли ночью и днем. Наши хорватские и влашские отряды продвигались неплохо, но у штирийцев с их железными шлемами и тяжелыми мушкетами не раз подгибались колени. Вели нас Ауэршперг и Войкович Иван. Однажды спустились мы с горы в долину. Кругом сплошные камни, только справа на горе лес. Стали. И ни с места – жара. Примерно в полдень примчались из-за горы пастухи. Идет, дескать, на нас Ферхад, через полтора часа здесь будет. Пришлось готовиться к битве. Построились. Впереди пушки, посередине хорватские пехотинцы, влашские харамии и желтые краньские мушкетеры. На левом крыле – штирийские латники, две хоругви в долине, а одна слева на горе. Правое крыло заняли хорватские бандерии на конях под знаменем бана. На холмах расположились аркебузеры.
«Господин Павел, – крикнул мне Войкович, прискакав на белом коне от Ауэршперга, – видите вон тот лесок справа на горе? Гору пересекает ущелье. Надо последить, чтобы турки не врезались в наше правое крыло. Возьмите сотню капитульских всадников и двести влашских пехотинцев, займите гору и не пускайте этих собак в ущелье!» Вот мы и отправились, я и влашский воевода Стева Радмилович, занимать гору и ущелье.