Страница:
Когда блондинка снимала трусы на могиле Скотта, погибшего на Роше де Нэ 4 сентября 1922 года, я уже знал, что будет дальше: это-то и было хорошо. И с забулдыгами я умел себя вести: их много, они могут размозжить голову кому угодно, нужно быть начеку. Так и вижу: гурьба молодчиков с пьяными девицами разбивает мне о камни голову.
Конец лета для меня – словно конец долгого дня, я лучше различаю предметы, людей, блестящие от пота животы девиц, их посверкивающие на солнце лохмы, всегда готовые быть разведенными ноги.
– Почему вы назвали ее бедной? – спросили меня полицейские. – Это что, насмешка над убиенной?
У баб есть все: живот, попа, рот, исторгающий стоны страсти. Весь мир кружится вокруг них, как вокруг оси.
– Вы отказываетесь отвечать?
Сперва, проходя мимо нижней церкви, я слышал пение или звуки органа, потом привык и перестал их воспринимать, зато теперь слышу ветер, носящийся по пастбищу. Лгу ли я? Когда я пробираюсь кустами к могиле Скотта, слышно ли мне еще пение из церкви? Бежать? Девица уже разделась, каркают вороны, да, я слышу и пение, и звуки органа, и даже вторю пению хора. Девица стонет, ее тело равномерно двигается в соитии с мужским, словно танцует, затем они меняют положение – и продолжают по-собачьи: два животных, два мощных дыхания, из-за которых они не слышат меня. Глядя на них, испускаю дух и я, у меня нет времени даже обтереться, я бросаюсь в кусты. Из церкви доносится пение: «Христос воскрес из мертвых». В воздухе пахнет ванилью. Таких, как я, слоняющихся по кладбищу, немало, это мои собратья, бродяги. Скоро опустятся сумерки, появятся красотки и повылезет всякая шваль – эти-то меня не видят, а тот тип, у которого что-то было с Эллой, видел ли он меня? Вернись, Элла… Потребовать тишины, чтобы слышно было, как ветер разносит имя Эллы, заставить замолчать девицу, вплоть до того, что пристукнуть ее. Вернись, Элла, голубка моя, тебе не воскреснуть ни среди облаков, ни на земле, где на старой могильной плите сохнет моя сперма. Ты достаточно наглоталась моей спермы, Элла, меж кривых, как гнилые пеньки во рту, английских крестов.
Музыка струится по земле, орган, детство… девичьи кости занимают места не больше, чем череп летучей мыши, разбившейся о вороний клюв… вечер торопится, спешит на смену дню… важно лишь одно – груди как шары, живот, ляжки, стоны… вопли осужденных и отверженных, Он воскрес на третий день и с тех пор царит во всей Своей славе… голубые отсветы на скалах. Я возвожу очи горе: солнцу не поразить меня днем, луне – ночью, горние отсветы не гаснут… мелодия звучит на берегу, когда вода с камнем поют в унисон одну песнь о небытии.
Высоты сводят людей с ума, это известно. Этим утром сторож стал брать всю вину на себя. В совершенной прострации он повторяет: «Я убил. Я убил». Виды на погоду неплохие. В предгорьях Альп высокое давление. Грозы не предвидится. С 1944 года не стояла такая чудесная погода.
Когда сторож пришел сдаваться, никто ему не поверил, он настаивал, даже плакал, угрожал покончить с собой. Ему не поверили. Еще бы! Десять лет он трудился на новом кладбище и пятнадцать приглядывал за старым. Неужто теперь, прямо под пенсию, стал бы человек…
– В том-то и дело, что все это продолжается вот уже пятнадцать лет, – возражает он.
– Но что это доказывает? Что есть умалишенные, которые любят бродить по кладбищу? Нам это и без вас известно. И вас мы хорошо знаем.
– Как выглядит сторож? – спрашивает меня сосед.
– В прострации, говорю вам. Толстяк с мясистым носом, огромными ляжками, лапищами, это ведь он приносил на кладбище порнографию. Раскладывал на могилах. А это посягательство на покой мертвых. А вы не знали? Не видели его ни разу с этими мерзостями? Оно конечно, в том состоянии, в котором вы находились. Вырванные из этих журналов страницы разлетались по всему кладбищу, в них рекламируется бог знает что, можно подумать, что весь свет помешался на этом деле и заказывает по почте эту дрянь. А вы не боитесь, что и у вас найдут кое-что из подобных штучек, если придут с обыском? Вы бы видели выражение лиц тех, кто опечатывает квартиру, кишащую резиновыми предметами разного рода, куклами и тому подобным, как это было у сторожа – у него нашли целый секс-шоп и даже отказались делать опись, как положено по инструкции.
– Так это вы убили? – все повторяли полицейские.
– Я, я убил, – бубнил толстомясый сторож.
– Вы же видите, он болен, он не способен даже муху прихлопнуть, – говорит его сын.
– Но то, что творится на старом кладбище, как быть с этим?
– Он не один такой. Были и другие, которые бродили там.
Сдувая пыль, ветер прилагает усилие – нужно вот так же приложить усилие, чтобы обрести некую чистую поверхность, на которой имеется говорящее изображение. Мне задают о тебе вопросы, Элла, я почти все время молчу, ты во мне и нисколько не распылена, я молчу, потому как не хочу, чтобы ты умерла во второй раз. Я знаю, в каком году, в какой день это случилось, какое на тебе было платье. Помню твои губы, зубы, помню, как ты ступала по золотой шестичасовой вечерней пыли… скоро ночь, солнце покатится в озеро, это совсем не больно – смотреть, как умирает это солнце, розовое, с рыжинкой. Но ты вся ушла в себя… блеск зубов, движение тела, слова изо рта, до которого не дотронуться.
С некоторых пор один и тот же тип приходил по вечерам в бар, где ты работала, пил пиво, не сводя с тебя глаз, ты смеялась, говорила, что он пугает тебя, что тебе от него не по себе, что он словно зверь, выжидающий добычу и неизвестно когда намеревающийся выпустить свои когти. Кто он такой? Он не стареет, время на нем никак не сказывается, в старости похож на младенца – гладкое лицо, крепкое, сбитое тело. Сперва он являлся одетый в форму путевого обходчика, потом вроде бы вышел на пенсию – вот уж никак не подумаешь – и стал ходить в серой рубахе, такой же куртке и коротких серых брюках. Это он привел на кладбище блондинку, он кричал: «Элла! Элла!» Это он убил блондинку, а не сторож. Чтоб мне провалиться!
Помню, когда я увидел его в «Горловине», он никого вокруг не замечал, только Эллу, следовал за ней по пятам, даже до ее больничной палаты, и ждал за дверью.
– Вы боитесь? – спрашивали ее.
– Да нет. Он вовсе не страшный, он словно зверь, с которым нужно быть начеку.
Он бродил за ней по Монтрё, ждал в больничном коридоре, глядя на нее через стеклянную дверь: палата была общая, и он не решался входить. На похоронах он был тоже, я его видел, он ни с кем не говорил, раньше всех ушел. Я видел, как шевелились его губы: «Элла, Элла». Потом он шептал ее имя на верхнем кладбище. Он не стареет: на лице нет морщин, голова лысая, розовая, глаза большие, голубые, немигающие, толстые губы блестят.
В «Горловине» к нему относились недоверчиво, предупредили полицию. «Он не сделал мне ничего плохого», – уверяла Элла. «Не важно, он в любую минуту может что-нибудь выкинуть». Когда ее не стало, никто не видел его несколько месяцев, как вдруг на тебе – он снова объявился, да не один, а с толстыми девахами в обнимку, все как на подбор блондинки, и стал водить их на старое кладбище. Чего только не оставляют после себя люди на могилах! Сторож не обязан это все убирать!
В те времена Восточный экспресс останавливался в Террите, на вокзале был буфет с люстрами из позолоченной латуни, сновали носильщики, отели Монтрё «Эксельсиор» и «Палас» высылали за приезжими фиакры, альпинисты бронировали номера в горных отелях – оттуда голубое озеро видно увеличенным, словно сквозь лупу.
Помню рябины на склоне, черных каней, кружащих над бухтой, облака, рвущиеся зацепившись за хребты, стаи птиц, описывающих круги. Небольшие фиакры с туристами катили вдоль озера, Восточный экспресс отбывал из Монтрё, носильщики в коричневых фуражках с лентой гранатового цвета передыхали, на униформе грумов читались названия отелей: «Бристоль», «Эксельсиор», «Монтрё-Палас», «Байрон»; кондитерская «Цурхер» кишела русскими и англичанами, поедающими пирожные под торшерами с затемненным стеклом. Через огромное окно, служащее одновременно витриной, было видно, как над самыми волнами летают лебеди и чайки, лысухи и ласточки, как солнечный диск опускается на Савойю, затем ныряет к Женеве, как краснеет вода и настает вечер с его запахами гниения, перебивающими изысканные запахи чайного салона.
Уже в те времена для меня было непереносимо видеть, как вода гасит тонущее в ней раскаленное солнце. Чем питается день?… Я весь сжимался, когда мимо проносились скорые поезда, стоя на платформе, угадывал под складками юбок ноги путешественниц, вокруг которых суетились мужчины в костюмах из добротной шерсти. Я вдыхал запахи туалетной воды, сигар с золотой бандеролью, турецких сигарет, подбирал пустые белые коробочки с золотым полумесяцем, чтобы потом неспешно вдыхать их аромат, глядя, как гаснут окна отелей, словно стражи обступивших бухту.
– А вы никогда не отправлялись в дальние странствия?
– Я только мечтал о Восточном экспрессе и кожаных сиденьях, источающих мускусный запах. Смотрел на волосы путешественниц, спускающихся с подножек голубых вагонов, разгадывая их имена по инициалам, выгравированным на багаже. Оркестр курзала исполнял Дюпарка, Штрауса, Оффенбаха, на набережной было вывешено расписание движения пароходов главной навигационной компании. Кольца дыма, русский заем, Суэц, Эфиопия, пузыри века, лопающиеся под сводами концертных и бальных залов. Прекрасные путешественницы танцуют танго на мосту Италии, англичане сваливаются в пропасти, в гротах поблескивают сталактиты, в склепах зажжены свечи… последние лучи памяти, которой уже не одолеть слишком крутых склонов.
Самый сладкий воздух Европы был здесь: брильянтин, рисовая пудра, рахат-лукум кафе «Хоггар», ледяное белое вино в запотевших бокалах, запах рыбы в прибрежной зоне, не продуваемой ветрами. Омытые до самых потаенных своих уголков озерной водой путешественницы. Орел на вершине. Термальные источники. Спите спокойно, застрахованные состояния, голубые веки, разгримированные лица, которых не коснуться усталости. Здесь сохнут кости мертвых, здесь примечтавшиеся жизни, здесь воспоминания о бессмысленных блужданиях по свету и здесь ожидание единственного желаемого открытия: открытое навстречу мне тело, стонущее в дыхании горного пастбища, печальная аквилегия, как в блюзе, вдали от больницы, где не умирает Элла.
Господин, наблюдавший за парочками на старом кладбище, был задержан и допрошен. Его выпустили, затем допросили вторично. Ему не стыдно. Он охотно отвечает, но ему нечего особенно сказать.
– Вы сказали, что он ее бил. Вы подтверждаете свои слова?
– Он да, но и другие били друг друга и девиц, они ведь пьют, орут.
– Вы сказали, что он стукнул жертву, как вы ее называете, здоровую белокурую деваху.
– Он ее драл за волосы.
– Это было до того, как она разделась?
– Нет, после. Она голая бегала внутри загородки, он за ней, пытался поймать.
– Это было днем или ночью?
– Ночью ей доставалось сильнее, он уже совсем не сдерживался.
– А вы не вмешивались?
– Я вам уже не раз говорил: я только смотрю.
– И другие не вмешивались?
– У них своих дел по горло. Иные посматривали в сторону дерущихся, но потом начинали заниматься своим.
– А чем именно?
– Ну разным, свинством всяким. Подвиги совершали.
– Какие подвиги? Вы смеетесь?
– Это у них так называется, когда на троих-четверых одна баба. Они распаляются, выказывают геройство и все такое.
– А вы, мерзавец вы этакий, никогда не слышали о том, что такое покой мертвых?
– Это вы им скажите, а не мне. Я лишь смотрю.
– Да знаем, знаем. Нечем тут хвастаться. Посадить можно и за меньшее.
Проходит неделя, снова вызывают в управу, повторяется та же канитель.
– Я читал ваши статьи, – говорит мне однажды один молодой полицейский. – Вы писали о книгах. Кажется, об английских. Вы что, поменяли профессию?
Господин, подглядывающий за парочками на старом кладбище, ничего не отвечает, словно не желает вспоминать о книгах или о своих статьях, в то утро он вообще почти не открывает рта. В другой раз свидетель опознал в нем того, кто бродит по кладбищу без брюк.
– Он и правда ходит без брюк, вы в этом уверены?
– Он носит их на руке, а иногда роняет и, кажется, может уйти, так и не подобрав их с земли.
Полицейская управа прилепилась задней стеной к горе, через маленькое зарешеченное окошко зала ожидания видны сборщики черники, гуляющие с тростью в руке господа. Трава пожухла, листья облетают. Сороки облепили куст бузины. Озеро – золотое в голубом – отражает склон, камни. Планируют кани. Воздух горяч.
– Неужели все это видно в окно полицейской управы?
– И это, и желтую дымку над озером, и лебедя, летящего на большой скорости с вытянутой шеей. Вот у него-то явно есть шанс улизнуть.
– Объяснитесь попонятнее.
– Это так великолепно: лазурь, озерная гладь, горы… Я вижу чудесные отражения, прекрасные видения поверх гнили и ловушек.
– Сударь, вас заносит, события последнего времени вам совсем, видимо, голову заморочили.
– Люстры с подвесками, пузыри, кольца дыма – называйте как хотите, но это невесомость окружающего мира.
– Вам повсюду только смерть мерещится!
– Невесомая, если вам угодно. Движение воздуха, посверкивание… Важно одно – затеряться высоко-высоко.
Затем меня тащат в контору – подписывать показания. Ветер с озера погромыхивает стеклами закрытых помещений, где неоновый свет делает людей мертвее мертвых. Ясно, что все это пустое времяпрепровождение. Выйдя, вижу, что уже наступила ночь, зажжены фонари, такси ждут прибытия ночного поезда. Возвращаюсь к себе по мокрой от пены набережной, есть не хочется, читать тоже, ложусь в постель «Элла». Это ее название. Можно лечь и в большой комнате, но к чему? Элла бесшумно спала в своей комнатке с коричневыми обоями, она почти не дышала, не шевелилась, улыбалась, когда ее будили, ложась рядом с ней. Просыпалась и улыбалась. «Обними меня, Элла». Обнимала. «Поласкай меня, Элла». Ласкала. Она спускалась с гор, светящаяся, как фирновый лед, пахнущая конюшней на заре в снегу, со звуком колокольчика, звенящего за деревянной перегородкой, когда к ней проходишь ледяной улицей… Спишь, прижимаясь к теплому боку женщины по имени Элла.
Затем полиция вспомнила об индейце и его поездках в Бельгию на турниры по метанию карликов. Что с ним сталось с тех пор? Индеец рассказывал обо всем обстоятельно, детально: «Карлики в касках, в корсетах, приезжают с классными девками в таких авто, что тебе и не снилось, в баре их кадрят другие девки – видать, у карликов прибор побольше нашего, тех это и возбуждает. В мотеле они набиваются в номер к одному карлику по трое-четверо, и не обязательно к тому, который стал победителем. Когда карлики после метания поднимаются на ноги среди древесных опилок, в своих куртках черной кожи, расстегнутых на груди, девицы вопят прямо как свиноматки, а законные полюбовницы отвешивают им оплеухи. Однажды один карлик разделся догола на столе бара, так ор и драка длились целый час».
– А ты, индеец, что там делал?
– Я приезжал с Ивовой Веточкой, ну вы знаете, Анитой, пока она не дала уговорить себя этому треклятому карлику в мотеле. Я был занят: закрывал свою лавочку перед метанием, с ними никогда не знаешь, что они устроят, могут такой погром учинить, народ ведь бешеный.
– А дела шли?
– Я продавал все, что успевал произвести: кожаные пояса, браслеты, бичи, украшения, кулоны, колье из перьев и тотемы, раскрашенные Анитой.
– И карлики тоже покупали?
– Они заявлялись целой оравой вечером в пятницу: шикарно одетые, словно для родео – сапожки, бахрома, татуировка, – с девицами, устремлялись в мою лавочку и сметали весь жемчуг для себя и своих телок. На уик-энд приходилось делать запас.
– Турниры происходили по вечерам?
– Вечер пятницы, весь день в субботу и в воскресенье до пяти вечера. Всего принимало участие четыре десятка карликов. Каждый первый уик-энд месяца в Льеже, Намюре, Шарлеруа, частенько в деревнях, до тех пор, пока эти турниры не были запрещены в прошлом году Гуманитарной лигой, Лигой по правам человека и тому подобной ерундой.
– Запрещены? Но отчего? Это глупо.
– Оскорбление человеческого достоинства. Неблагопристойное мероприятие. Что-то в этом роде. Протесты Международной ассоциации лиц малого роста. А сами карлики – чемпионы, черные ядра, человеческие снаряды, как они себя называли, – были первыми, кто стал протестовать: ведь их лишали хлеба, делали безработными. Не считая девиц, которых тоже надо было кормить-поить-одевать. Они стали организовывать подпольные турниры, и, кажется, те имеют даже больший успех. Теперь съезжаются со всей Бельгии, севера Франции, отовсюду. Даже несмотря на то что чемпион из Анвера был брошен слишком далеко, врезался головой в стену, получил двойной перелом основания черепа – и каска не помогла, – умер в карете «скорой помощи» четверть часа спустя. А сколько карликов жили на гонорары от иллюстрированных журналов за более чем откровенные снимки.
Прощай, индеец Пума, и ты, Анита Ивовая Веточка, и вы, карлики, закованные в латекс, в перстнях, со всеми вашими причиндалами, девками, авто, вы, которых бросают в опилки, куда льются пиво и моча. Прощайте, валлонцы. Прощайте. Но почему прощайте? Всех их – и индейца, и Аниту, и маленьких призраков с накачанными бицепсами – можно увидеть снова, когда спускается вечер, в красном следе, теряющемся в воде.
Элла худа, кожа у нее бледная, на скулах два пятна, наводящие на мысль о солнце в тумане. Господин вспоминает отель «Горловина», первое появление Эллы, ее белизну, он ничего не знает о ее предыдущей жизни: из какой она семьи, кого любила, к чему стремилась. Худая, можно даже сказать тощая, особенно по сравнению с другими девицами – румяными, в теле, шумными, с громким дыханием. У Эллы легкое дыхание, ночью, чтобы расслышать его, приходится прислушиваться, она никогда не издает ни стонов, ни вздохов, спит тихо, словно плывет вниз по течению реки, скрестив на груди руки, ни один лист не шелохнется, ни одна птица не вскрикнет при ее приближении. Ни она не нарушит ничьего покоя и ничто не нарушит ее покоя – она плывет к смерти в каком-то своем собственном времени, далеком от нашего, от обид, которые мы наносим другим, от горя, которое им причиняем. В больнице тоже говорили, что она словно мертвая, лежит, не шевелясь, разговаривает, не улыбаясь, и все больше молчит. Воздух вокруг нее был такой, каким бывает вокруг мертвых: полый. Посвети нам, милое солнышко, в твоих лучах мы не такие мертвые. Блаженны лежащие под твоими лучами, как и обратившиеся во прах.
Иногда Элла раздевалась для меня перед окном, и я разглядывал черные волосы, покрывающие лобок, и коричневую борозду, превращавшуюся в розовую плоть, когда просил ее раздвинуть ноги. Я любил смотреть на это. После у нее не было времени помыться, она наскоро одевалась и бежала в «Горловину», чтобы патрон не ругал ее за опоздание – еще один, который поджидал ее, и не только тогда, когда она была на работе. Он следовал за ней до туалета, подслушивал, несмотря на то что она это обнаружила, и ссорился с другим – тихоней, дежурившим на лестничной клетке и ходящим за ней по пятам.
– А патрон не доставлял ей хлопот?
– Пытался, но знал, что это бесполезно. Как бы вам это объяснить? Она была выше всего, она… царила. Да, вот именно – царила. Достаточно было увидеть ее один раз, и все: ты потерян. Когда она заболела, в больнице все также признали ее превосходство: вокруг нее кружили и санитарки, и врачи – осторожно приближались к ее постели, тихо смотрели на нее и бесшумно удалялись, словно боясь испачкать что-то или навредить.
Однажды вечером мадемуазель Элла стояла на крыльце курзала, оцепенев от красоты музыки, которую там исполняли.
– Я чуть не умерла, слушая музыку.
Позже в кафе «Хоггар», такая же бледная, как торшеры в тени зеленых растений, она добавила:
– Не могу ничего взять в рот, даже воды, и не смогу несколько дней после этой божественной музыки.
– А что там исполняли?
– Все. Я не знаю, что именно. Это было чудо. Конец лета, Элла уже больна, лежит в постели в своей комнатенке в отеле «Горловина», на щеках розовый нездоровый румянец. Доктор только что осмотрел ее и стоит в дверях, словно не решаясь уйти, не сказав самого главного.
– У меня нет желания ни жить, ни умереть, – произносит она.
– Вы хотите сказать, что не боитесь смерти? – наклонив голову, спрашивает врач.
Мы обращаем взор туда, где находится то, что мы зовем «мир иной», и ничего не видим. Дрова, догорающие на лужайке, налетевший вдруг дождь, прохожие…
Господин любил Эллу в течение двух лет. Затем ее не стало. До Эллы господин был дурным, после Эллы он вновь стал дурным.
– Вы всегда чего-то дожидались от гор? – спросила его Элла в самом начале.
Ему бы так хотелось ответить «Я на них не смотрю с тех пор, как увидел тебя».
– Потому-то вы и не путешествуете? – спрашивает Элла. – Вы путешествуете мысленно?
Как-то я увидел Эллу стоящей у окна одного дома возле скал, в другой раз она спускалась по дороге от отеля, пустевшего в конце осени, когда задували первые ледяные немилосердные ветры. Голубка моя, кто не выпускает тебя из расщелин скалы, из впадин? Дай мне увидеть твои глаза, услышать твой голос, которым нет цены.
Видел я ее раз на пороге зимы неподвижно застывшей на месте, а затем вновь двинувшейся вперед, и невдомек мне было, что для нее наступала другая зима, в которой всякая белизна, всякая тишина, всякий покой царят подобно птицам в белом небе, где застыло снежное облако. Было это утром, Господи, а Ты не предуведомил меня в моем простодушии. Другие двигаются, толкаются, шумят, убивают. Что Тебе надобно было от меня в Твоих городах? Другие отправились туда проповедовать, запрещать, возвещать о наступлении поры союзов. Но кто союзничает, кто примиряется под Твоим оком? Помню день, когда Элла отправилась в больницу, я не плакал, если только это не были слезы, которые текут внутри черепа, подобно источникам, текущим под коркой земли.
Кем была Элла в Твоих облаках, которых не остановить ни одной самой большой вершине? Кем была эта шелковая девушка на пороге смерти в общей палате, полной чужого зловонного дыхания? Я недостаточно любил ее, чтобы иметь право жаловаться. Нужно пережить чужую боль, чтобы научиться разделять горе. Я никогда не думал, что умру мученической смертью старых бродяг. Но я бродил голым, Господи, без штанов, с истерзанной душой и все время поворачивался к Тебе спиной, такой далекий в этот час от Твоего бесподобного лика, погружающегося в озеро.
Господин, должно быть, ошибается: только о святых говорят: посещать. О покрывших себя славой: «Ты посещаешь землю и утоляешь жажду ея, обильно обогащаешь ее…»[4]
Я уже ответил: мое сердце заледенело, и повсюду мне видится худенькое тело, которое ангелы зовут Эллой. А горы, пошумливающее озеро, набережные, заброшенный вокзал, пустой привокзальный буфет повторяют ее имя, словно призраки, переговаривающиеся ночью друг с другом. Это вам за все, Господин. И за безупречные образцы. Теперь же, если желаете присоединиться к нам, вам надо бы вернуться лет эдак на семьдесят, если не больше: другие головные уборы, другой покрой пальто, иные марки фотоаппаратов, иные аперитивы – для нас этот возврат не так ощутим, ведь мы уже мертвы или же никогда не покидали некоторых мест, описанных в рассказах других, в которых мы живем, не испытывая уколов ревности в тени чьей-то более настоящей жизни.
Шофер такси с вокзала дошел до драки с клиентом, который стал его попрекать тем, что тот повесил распятие и изображение Фатимской Божьей Матери на смотровое зеркало.
– Как можно! В протестантской стране! – жаловался пассажир, высаженный на тротуар.
– Моя мать – португалка, – кричал ему шофер, – она завещала мне это на смертном одре и заставила поклясться, что я буду хранить их в автомобиле. Неужели ж я ее ослушаюсь!
У меня ни распятия, ни изображения Фатимской Девы, ни обещания, данного кому-либо на смертном одре. У меня в памяти сохранился образ Эллы и ее очертания. Я бы очень хотел прокатить пассажиров Восточного экспресса, постояльцев шикарных отелей в Шильонский замок, подождать их перед кондитерской «Цурхер», поработать таксистом между казино и курзалом. «Английское кладбище, пожалуйста. Верхнее, ну то, где были совершены убийства». Такси катит в ночи, оставляя позади берег с пальмами, памятник Сисси, оркестры, принимающие участие в Фестивале, палатки предсказателей всех мастей и прибывает к кладбищенским руинам, где бродят завсегдатаи. Вот призрак – толстяк, заметьте, он всегда держится возле одних и тех же могил в глубине, у самых скал, там и нашли тела девушек, два или три в один год, а все началось с туристки, уложенной на месте ударом камня в 1927 году. Расследование ни к чему не привело. Были запросы парламента, опрашивали всех подозрительных в округе, но что делать: если люди бродят, это еще не вина. Они будут прятаться, но все равно не оставят своего занятия. В конце концов расследование зашло в тупик, всех выпустили. Стоило поднимать шумиху в прессе и марать репутацию. Думаете, я преувеличиваю? Один из задержанных стал странным, бродит днем, всегда вежлив, внимателен, но взгляд его ясно свидетельствует: человек потерян. То он жестикулирует, стоя перед озером, то разговаривает с чайками, то призывает Христа, то нанимает такси и просит отвезти его высоко в горы, в Ко, или в «Палас», или на новый вокзал. И непременно выходит на берег озера, чтобы не пропустить закат. На свои капризы он тратит целое состояние. Чаевые дает не считая. Шоферы ссорятся, наперебой предлагая ему свои услуги, и знают наизусть историю его жизни, посещая вместе с ним одни и те же места: там чей-то прах, здесь место, здесь зарезали девицу.
– А Господин виделся потом с Пумой?
– Я терпеть не могу торфяные разработки, заводские цеха и все же побывал в тех местах и повидался с индейцем. Я всегда приносил ему бутылку виски, банки пива и сигареты. Индеец курил «Мальборо», а я расспрашивал.
– Почему ты мне сразу не сказал, что Анита ушла от тебя к карлику и потому ты ее убил?
– Я убил ее из-за лапищ булочника.
– Не лги. Лапы появились потом, а убил ты ее из-за карлика. Единственно из-за него. В первый раз, когда ты их застукал, ты еще колебался, не был уверен, ты дал ей шанс, но она изменила тебе второй раз, а этого ты уже ей не простил.
Из Монтрё Господин едет берегом озера несколько сотен метров до Террите, гуляет там по местам, где когда-то проходил Восточный экспресс. Сегодня здесь пусто: и в здании вокзала, и в курзале, и на дороге, забранной решетчатой загородкой со стороны реки, между Монтрё и Террите, пусто и на заброшенном кладбище над озером. И везде опасно, даже внизу, где причал.
Теперь Господин идет по дорожке в гору: сперва по склону, затем вдоль отвесной стены, впереди – сам хребет. В сотне метров отель. Господин не торопится. Элла не выйдет встречать его. Ты так близка, Элла, ты где-то здесь, может, гора и не поглотила тебя вовсе, и ты стоишь на пороге, живая, звучит музыка, и мы отправляемся с тобой в город, к озеру.
Господину известно, где Элла. Однажды он держал ее в руках обливающуюся потом, в ознобе. Это было летом, шторы были подняты, большие капли дождя падали на сад, со стороны озера доносились крики птиц и вместе с каплями дождя и ароматом пальм наполняли комнату. А еще пахло землей, напоенной водой, олеандрами, гравием с теннисных кортов. А в комнате были пот, обескровленные губы Эллы, запах простынь пансиона Рамбер.
– Вы недавно совершили путешествие? В Милан? Стамбул? Не забывайте посылать нам почтовые карточки с видами для наших альбомов. Если они не поместятся в альбом, мы прикнопим их в кухне или в комнате с коричневыми обоями над ореховым столиком напротив постели – там разложены сувениры отовсюду: и медная ваза, и стеклянный шар из Венеции, и два миниатюрных Миланских собора – из алюминия и латуни, – это наши мечты о путешествиях, которых нам не совершить.
– Господин уверен, что никогда не путешествовал? И не будет путешествовать?
Господин никогда ни в чем не уверен. Но в этом он уверен, как и в том, что молодая женщина по имени Элла существовала лишь в его чувствах, исполненных печали от того, что он живет в этом мире, как уверен в том, что никогда не знал иных индейцев, кроме тех фигурок из папье-маше, что были у него в детстве, что карликов больше не метают ни на одной арене ни одной из ярмарок и что того типа с кладбища выпустят из-под стражи за неимением доказательств его вины. Повторное расследование также ничего не даст. Да и убийств на старом кладбище не было, как не было поздних оргий, ничего вообще не было, разве что кто-то бродил под конец дня по кладбищу мимо заброшенных могил – как считают местные жители, могил англичан, чтобы не путать их со своими усопшими, которых хоронят ниже. Остановившись, Господин вглядывается в озеро при вечернем освещении. Солнце быстро умирает в этот час суток, видно, как в узких заливах скрещиваются тени, и если перегнуться через парапет – упадешь на паркинг, заменивший довоенную набережную. Давно уже нет Восточного экспресса, нет даже станции, нет английского кладбища с его мертвецами: мистером Уилером, мистером Джонсоном, мистером Харрисом. Если же вспомнится вам Хемингуэй и его путешествие в Швейцарию – то началось все в вокзальном буфете в Террите с его покрытыми лаком деревянными столиками, корзиночками с солеными кренделями с тмином, стульями из резного дерева, носильщиками, потягивающими белое винцо…
С тех пор все это исчезло, и теперь там паркинг и редакция, выпускающая газету о диетическом питании.
Конец лета для меня – словно конец долгого дня, я лучше различаю предметы, людей, блестящие от пота животы девиц, их посверкивающие на солнце лохмы, всегда готовые быть разведенными ноги.
– Почему вы назвали ее бедной? – спросили меня полицейские. – Это что, насмешка над убиенной?
У баб есть все: живот, попа, рот, исторгающий стоны страсти. Весь мир кружится вокруг них, как вокруг оси.
– Вы отказываетесь отвечать?
Сперва, проходя мимо нижней церкви, я слышал пение или звуки органа, потом привык и перестал их воспринимать, зато теперь слышу ветер, носящийся по пастбищу. Лгу ли я? Когда я пробираюсь кустами к могиле Скотта, слышно ли мне еще пение из церкви? Бежать? Девица уже разделась, каркают вороны, да, я слышу и пение, и звуки органа, и даже вторю пению хора. Девица стонет, ее тело равномерно двигается в соитии с мужским, словно танцует, затем они меняют положение – и продолжают по-собачьи: два животных, два мощных дыхания, из-за которых они не слышат меня. Глядя на них, испускаю дух и я, у меня нет времени даже обтереться, я бросаюсь в кусты. Из церкви доносится пение: «Христос воскрес из мертвых». В воздухе пахнет ванилью. Таких, как я, слоняющихся по кладбищу, немало, это мои собратья, бродяги. Скоро опустятся сумерки, появятся красотки и повылезет всякая шваль – эти-то меня не видят, а тот тип, у которого что-то было с Эллой, видел ли он меня? Вернись, Элла… Потребовать тишины, чтобы слышно было, как ветер разносит имя Эллы, заставить замолчать девицу, вплоть до того, что пристукнуть ее. Вернись, Элла, голубка моя, тебе не воскреснуть ни среди облаков, ни на земле, где на старой могильной плите сохнет моя сперма. Ты достаточно наглоталась моей спермы, Элла, меж кривых, как гнилые пеньки во рту, английских крестов.
Музыка струится по земле, орган, детство… девичьи кости занимают места не больше, чем череп летучей мыши, разбившейся о вороний клюв… вечер торопится, спешит на смену дню… важно лишь одно – груди как шары, живот, ляжки, стоны… вопли осужденных и отверженных, Он воскрес на третий день и с тех пор царит во всей Своей славе… голубые отсветы на скалах. Я возвожу очи горе: солнцу не поразить меня днем, луне – ночью, горние отсветы не гаснут… мелодия звучит на берегу, когда вода с камнем поют в унисон одну песнь о небытии.
Высоты сводят людей с ума, это известно. Этим утром сторож стал брать всю вину на себя. В совершенной прострации он повторяет: «Я убил. Я убил». Виды на погоду неплохие. В предгорьях Альп высокое давление. Грозы не предвидится. С 1944 года не стояла такая чудесная погода.
Когда сторож пришел сдаваться, никто ему не поверил, он настаивал, даже плакал, угрожал покончить с собой. Ему не поверили. Еще бы! Десять лет он трудился на новом кладбище и пятнадцать приглядывал за старым. Неужто теперь, прямо под пенсию, стал бы человек…
– В том-то и дело, что все это продолжается вот уже пятнадцать лет, – возражает он.
– Но что это доказывает? Что есть умалишенные, которые любят бродить по кладбищу? Нам это и без вас известно. И вас мы хорошо знаем.
– Как выглядит сторож? – спрашивает меня сосед.
– В прострации, говорю вам. Толстяк с мясистым носом, огромными ляжками, лапищами, это ведь он приносил на кладбище порнографию. Раскладывал на могилах. А это посягательство на покой мертвых. А вы не знали? Не видели его ни разу с этими мерзостями? Оно конечно, в том состоянии, в котором вы находились. Вырванные из этих журналов страницы разлетались по всему кладбищу, в них рекламируется бог знает что, можно подумать, что весь свет помешался на этом деле и заказывает по почте эту дрянь. А вы не боитесь, что и у вас найдут кое-что из подобных штучек, если придут с обыском? Вы бы видели выражение лиц тех, кто опечатывает квартиру, кишащую резиновыми предметами разного рода, куклами и тому подобным, как это было у сторожа – у него нашли целый секс-шоп и даже отказались делать опись, как положено по инструкции.
– Так это вы убили? – все повторяли полицейские.
– Я, я убил, – бубнил толстомясый сторож.
– Вы же видите, он болен, он не способен даже муху прихлопнуть, – говорит его сын.
– Но то, что творится на старом кладбище, как быть с этим?
– Он не один такой. Были и другие, которые бродили там.
Сдувая пыль, ветер прилагает усилие – нужно вот так же приложить усилие, чтобы обрести некую чистую поверхность, на которой имеется говорящее изображение. Мне задают о тебе вопросы, Элла, я почти все время молчу, ты во мне и нисколько не распылена, я молчу, потому как не хочу, чтобы ты умерла во второй раз. Я знаю, в каком году, в какой день это случилось, какое на тебе было платье. Помню твои губы, зубы, помню, как ты ступала по золотой шестичасовой вечерней пыли… скоро ночь, солнце покатится в озеро, это совсем не больно – смотреть, как умирает это солнце, розовое, с рыжинкой. Но ты вся ушла в себя… блеск зубов, движение тела, слова изо рта, до которого не дотронуться.
С некоторых пор один и тот же тип приходил по вечерам в бар, где ты работала, пил пиво, не сводя с тебя глаз, ты смеялась, говорила, что он пугает тебя, что тебе от него не по себе, что он словно зверь, выжидающий добычу и неизвестно когда намеревающийся выпустить свои когти. Кто он такой? Он не стареет, время на нем никак не сказывается, в старости похож на младенца – гладкое лицо, крепкое, сбитое тело. Сперва он являлся одетый в форму путевого обходчика, потом вроде бы вышел на пенсию – вот уж никак не подумаешь – и стал ходить в серой рубахе, такой же куртке и коротких серых брюках. Это он привел на кладбище блондинку, он кричал: «Элла! Элла!» Это он убил блондинку, а не сторож. Чтоб мне провалиться!
Помню, когда я увидел его в «Горловине», он никого вокруг не замечал, только Эллу, следовал за ней по пятам, даже до ее больничной палаты, и ждал за дверью.
– Вы боитесь? – спрашивали ее.
– Да нет. Он вовсе не страшный, он словно зверь, с которым нужно быть начеку.
Он бродил за ней по Монтрё, ждал в больничном коридоре, глядя на нее через стеклянную дверь: палата была общая, и он не решался входить. На похоронах он был тоже, я его видел, он ни с кем не говорил, раньше всех ушел. Я видел, как шевелились его губы: «Элла, Элла». Потом он шептал ее имя на верхнем кладбище. Он не стареет: на лице нет морщин, голова лысая, розовая, глаза большие, голубые, немигающие, толстые губы блестят.
В «Горловине» к нему относились недоверчиво, предупредили полицию. «Он не сделал мне ничего плохого», – уверяла Элла. «Не важно, он в любую минуту может что-нибудь выкинуть». Когда ее не стало, никто не видел его несколько месяцев, как вдруг на тебе – он снова объявился, да не один, а с толстыми девахами в обнимку, все как на подбор блондинки, и стал водить их на старое кладбище. Чего только не оставляют после себя люди на могилах! Сторож не обязан это все убирать!
В те времена Восточный экспресс останавливался в Террите, на вокзале был буфет с люстрами из позолоченной латуни, сновали носильщики, отели Монтрё «Эксельсиор» и «Палас» высылали за приезжими фиакры, альпинисты бронировали номера в горных отелях – оттуда голубое озеро видно увеличенным, словно сквозь лупу.
Помню рябины на склоне, черных каней, кружащих над бухтой, облака, рвущиеся зацепившись за хребты, стаи птиц, описывающих круги. Небольшие фиакры с туристами катили вдоль озера, Восточный экспресс отбывал из Монтрё, носильщики в коричневых фуражках с лентой гранатового цвета передыхали, на униформе грумов читались названия отелей: «Бристоль», «Эксельсиор», «Монтрё-Палас», «Байрон»; кондитерская «Цурхер» кишела русскими и англичанами, поедающими пирожные под торшерами с затемненным стеклом. Через огромное окно, служащее одновременно витриной, было видно, как над самыми волнами летают лебеди и чайки, лысухи и ласточки, как солнечный диск опускается на Савойю, затем ныряет к Женеве, как краснеет вода и настает вечер с его запахами гниения, перебивающими изысканные запахи чайного салона.
Уже в те времена для меня было непереносимо видеть, как вода гасит тонущее в ней раскаленное солнце. Чем питается день?… Я весь сжимался, когда мимо проносились скорые поезда, стоя на платформе, угадывал под складками юбок ноги путешественниц, вокруг которых суетились мужчины в костюмах из добротной шерсти. Я вдыхал запахи туалетной воды, сигар с золотой бандеролью, турецких сигарет, подбирал пустые белые коробочки с золотым полумесяцем, чтобы потом неспешно вдыхать их аромат, глядя, как гаснут окна отелей, словно стражи обступивших бухту.
– А вы никогда не отправлялись в дальние странствия?
– Я только мечтал о Восточном экспрессе и кожаных сиденьях, источающих мускусный запах. Смотрел на волосы путешественниц, спускающихся с подножек голубых вагонов, разгадывая их имена по инициалам, выгравированным на багаже. Оркестр курзала исполнял Дюпарка, Штрауса, Оффенбаха, на набережной было вывешено расписание движения пароходов главной навигационной компании. Кольца дыма, русский заем, Суэц, Эфиопия, пузыри века, лопающиеся под сводами концертных и бальных залов. Прекрасные путешественницы танцуют танго на мосту Италии, англичане сваливаются в пропасти, в гротах поблескивают сталактиты, в склепах зажжены свечи… последние лучи памяти, которой уже не одолеть слишком крутых склонов.
Самый сладкий воздух Европы был здесь: брильянтин, рисовая пудра, рахат-лукум кафе «Хоггар», ледяное белое вино в запотевших бокалах, запах рыбы в прибрежной зоне, не продуваемой ветрами. Омытые до самых потаенных своих уголков озерной водой путешественницы. Орел на вершине. Термальные источники. Спите спокойно, застрахованные состояния, голубые веки, разгримированные лица, которых не коснуться усталости. Здесь сохнут кости мертвых, здесь примечтавшиеся жизни, здесь воспоминания о бессмысленных блужданиях по свету и здесь ожидание единственного желаемого открытия: открытое навстречу мне тело, стонущее в дыхании горного пастбища, печальная аквилегия, как в блюзе, вдали от больницы, где не умирает Элла.
Господин, наблюдавший за парочками на старом кладбище, был задержан и допрошен. Его выпустили, затем допросили вторично. Ему не стыдно. Он охотно отвечает, но ему нечего особенно сказать.
– Вы сказали, что он ее бил. Вы подтверждаете свои слова?
– Он да, но и другие били друг друга и девиц, они ведь пьют, орут.
– Вы сказали, что он стукнул жертву, как вы ее называете, здоровую белокурую деваху.
– Он ее драл за волосы.
– Это было до того, как она разделась?
– Нет, после. Она голая бегала внутри загородки, он за ней, пытался поймать.
– Это было днем или ночью?
– Ночью ей доставалось сильнее, он уже совсем не сдерживался.
– А вы не вмешивались?
– Я вам уже не раз говорил: я только смотрю.
– И другие не вмешивались?
– У них своих дел по горло. Иные посматривали в сторону дерущихся, но потом начинали заниматься своим.
– А чем именно?
– Ну разным, свинством всяким. Подвиги совершали.
– Какие подвиги? Вы смеетесь?
– Это у них так называется, когда на троих-четверых одна баба. Они распаляются, выказывают геройство и все такое.
– А вы, мерзавец вы этакий, никогда не слышали о том, что такое покой мертвых?
– Это вы им скажите, а не мне. Я лишь смотрю.
– Да знаем, знаем. Нечем тут хвастаться. Посадить можно и за меньшее.
Проходит неделя, снова вызывают в управу, повторяется та же канитель.
– Я читал ваши статьи, – говорит мне однажды один молодой полицейский. – Вы писали о книгах. Кажется, об английских. Вы что, поменяли профессию?
Господин, подглядывающий за парочками на старом кладбище, ничего не отвечает, словно не желает вспоминать о книгах или о своих статьях, в то утро он вообще почти не открывает рта. В другой раз свидетель опознал в нем того, кто бродит по кладбищу без брюк.
– Он и правда ходит без брюк, вы в этом уверены?
– Он носит их на руке, а иногда роняет и, кажется, может уйти, так и не подобрав их с земли.
Полицейская управа прилепилась задней стеной к горе, через маленькое зарешеченное окошко зала ожидания видны сборщики черники, гуляющие с тростью в руке господа. Трава пожухла, листья облетают. Сороки облепили куст бузины. Озеро – золотое в голубом – отражает склон, камни. Планируют кани. Воздух горяч.
– Неужели все это видно в окно полицейской управы?
– И это, и желтую дымку над озером, и лебедя, летящего на большой скорости с вытянутой шеей. Вот у него-то явно есть шанс улизнуть.
– Объяснитесь попонятнее.
– Это так великолепно: лазурь, озерная гладь, горы… Я вижу чудесные отражения, прекрасные видения поверх гнили и ловушек.
– Сударь, вас заносит, события последнего времени вам совсем, видимо, голову заморочили.
– Люстры с подвесками, пузыри, кольца дыма – называйте как хотите, но это невесомость окружающего мира.
– Вам повсюду только смерть мерещится!
– Невесомая, если вам угодно. Движение воздуха, посверкивание… Важно одно – затеряться высоко-высоко.
Затем меня тащат в контору – подписывать показания. Ветер с озера погромыхивает стеклами закрытых помещений, где неоновый свет делает людей мертвее мертвых. Ясно, что все это пустое времяпрепровождение. Выйдя, вижу, что уже наступила ночь, зажжены фонари, такси ждут прибытия ночного поезда. Возвращаюсь к себе по мокрой от пены набережной, есть не хочется, читать тоже, ложусь в постель «Элла». Это ее название. Можно лечь и в большой комнате, но к чему? Элла бесшумно спала в своей комнатке с коричневыми обоями, она почти не дышала, не шевелилась, улыбалась, когда ее будили, ложась рядом с ней. Просыпалась и улыбалась. «Обними меня, Элла». Обнимала. «Поласкай меня, Элла». Ласкала. Она спускалась с гор, светящаяся, как фирновый лед, пахнущая конюшней на заре в снегу, со звуком колокольчика, звенящего за деревянной перегородкой, когда к ней проходишь ледяной улицей… Спишь, прижимаясь к теплому боку женщины по имени Элла.
Затем полиция вспомнила об индейце и его поездках в Бельгию на турниры по метанию карликов. Что с ним сталось с тех пор? Индеец рассказывал обо всем обстоятельно, детально: «Карлики в касках, в корсетах, приезжают с классными девками в таких авто, что тебе и не снилось, в баре их кадрят другие девки – видать, у карликов прибор побольше нашего, тех это и возбуждает. В мотеле они набиваются в номер к одному карлику по трое-четверо, и не обязательно к тому, который стал победителем. Когда карлики после метания поднимаются на ноги среди древесных опилок, в своих куртках черной кожи, расстегнутых на груди, девицы вопят прямо как свиноматки, а законные полюбовницы отвешивают им оплеухи. Однажды один карлик разделся догола на столе бара, так ор и драка длились целый час».
– А ты, индеец, что там делал?
– Я приезжал с Ивовой Веточкой, ну вы знаете, Анитой, пока она не дала уговорить себя этому треклятому карлику в мотеле. Я был занят: закрывал свою лавочку перед метанием, с ними никогда не знаешь, что они устроят, могут такой погром учинить, народ ведь бешеный.
– А дела шли?
– Я продавал все, что успевал произвести: кожаные пояса, браслеты, бичи, украшения, кулоны, колье из перьев и тотемы, раскрашенные Анитой.
– И карлики тоже покупали?
– Они заявлялись целой оравой вечером в пятницу: шикарно одетые, словно для родео – сапожки, бахрома, татуировка, – с девицами, устремлялись в мою лавочку и сметали весь жемчуг для себя и своих телок. На уик-энд приходилось делать запас.
– Турниры происходили по вечерам?
– Вечер пятницы, весь день в субботу и в воскресенье до пяти вечера. Всего принимало участие четыре десятка карликов. Каждый первый уик-энд месяца в Льеже, Намюре, Шарлеруа, частенько в деревнях, до тех пор, пока эти турниры не были запрещены в прошлом году Гуманитарной лигой, Лигой по правам человека и тому подобной ерундой.
– Запрещены? Но отчего? Это глупо.
– Оскорбление человеческого достоинства. Неблагопристойное мероприятие. Что-то в этом роде. Протесты Международной ассоциации лиц малого роста. А сами карлики – чемпионы, черные ядра, человеческие снаряды, как они себя называли, – были первыми, кто стал протестовать: ведь их лишали хлеба, делали безработными. Не считая девиц, которых тоже надо было кормить-поить-одевать. Они стали организовывать подпольные турниры, и, кажется, те имеют даже больший успех. Теперь съезжаются со всей Бельгии, севера Франции, отовсюду. Даже несмотря на то что чемпион из Анвера был брошен слишком далеко, врезался головой в стену, получил двойной перелом основания черепа – и каска не помогла, – умер в карете «скорой помощи» четверть часа спустя. А сколько карликов жили на гонорары от иллюстрированных журналов за более чем откровенные снимки.
Прощай, индеец Пума, и ты, Анита Ивовая Веточка, и вы, карлики, закованные в латекс, в перстнях, со всеми вашими причиндалами, девками, авто, вы, которых бросают в опилки, куда льются пиво и моча. Прощайте, валлонцы. Прощайте. Но почему прощайте? Всех их – и индейца, и Аниту, и маленьких призраков с накачанными бицепсами – можно увидеть снова, когда спускается вечер, в красном следе, теряющемся в воде.
Элла худа, кожа у нее бледная, на скулах два пятна, наводящие на мысль о солнце в тумане. Господин вспоминает отель «Горловина», первое появление Эллы, ее белизну, он ничего не знает о ее предыдущей жизни: из какой она семьи, кого любила, к чему стремилась. Худая, можно даже сказать тощая, особенно по сравнению с другими девицами – румяными, в теле, шумными, с громким дыханием. У Эллы легкое дыхание, ночью, чтобы расслышать его, приходится прислушиваться, она никогда не издает ни стонов, ни вздохов, спит тихо, словно плывет вниз по течению реки, скрестив на груди руки, ни один лист не шелохнется, ни одна птица не вскрикнет при ее приближении. Ни она не нарушит ничьего покоя и ничто не нарушит ее покоя – она плывет к смерти в каком-то своем собственном времени, далеком от нашего, от обид, которые мы наносим другим, от горя, которое им причиняем. В больнице тоже говорили, что она словно мертвая, лежит, не шевелясь, разговаривает, не улыбаясь, и все больше молчит. Воздух вокруг нее был такой, каким бывает вокруг мертвых: полый. Посвети нам, милое солнышко, в твоих лучах мы не такие мертвые. Блаженны лежащие под твоими лучами, как и обратившиеся во прах.
Иногда Элла раздевалась для меня перед окном, и я разглядывал черные волосы, покрывающие лобок, и коричневую борозду, превращавшуюся в розовую плоть, когда просил ее раздвинуть ноги. Я любил смотреть на это. После у нее не было времени помыться, она наскоро одевалась и бежала в «Горловину», чтобы патрон не ругал ее за опоздание – еще один, который поджидал ее, и не только тогда, когда она была на работе. Он следовал за ней до туалета, подслушивал, несмотря на то что она это обнаружила, и ссорился с другим – тихоней, дежурившим на лестничной клетке и ходящим за ней по пятам.
– А патрон не доставлял ей хлопот?
– Пытался, но знал, что это бесполезно. Как бы вам это объяснить? Она была выше всего, она… царила. Да, вот именно – царила. Достаточно было увидеть ее один раз, и все: ты потерян. Когда она заболела, в больнице все также признали ее превосходство: вокруг нее кружили и санитарки, и врачи – осторожно приближались к ее постели, тихо смотрели на нее и бесшумно удалялись, словно боясь испачкать что-то или навредить.
Однажды вечером мадемуазель Элла стояла на крыльце курзала, оцепенев от красоты музыки, которую там исполняли.
– Я чуть не умерла, слушая музыку.
Позже в кафе «Хоггар», такая же бледная, как торшеры в тени зеленых растений, она добавила:
– Не могу ничего взять в рот, даже воды, и не смогу несколько дней после этой божественной музыки.
– А что там исполняли?
– Все. Я не знаю, что именно. Это было чудо. Конец лета, Элла уже больна, лежит в постели в своей комнатенке в отеле «Горловина», на щеках розовый нездоровый румянец. Доктор только что осмотрел ее и стоит в дверях, словно не решаясь уйти, не сказав самого главного.
– У меня нет желания ни жить, ни умереть, – произносит она.
– Вы хотите сказать, что не боитесь смерти? – наклонив голову, спрашивает врач.
Мы обращаем взор туда, где находится то, что мы зовем «мир иной», и ничего не видим. Дрова, догорающие на лужайке, налетевший вдруг дождь, прохожие…
Господин любил Эллу в течение двух лет. Затем ее не стало. До Эллы господин был дурным, после Эллы он вновь стал дурным.
– Вы всегда чего-то дожидались от гор? – спросила его Элла в самом начале.
Ему бы так хотелось ответить «Я на них не смотрю с тех пор, как увидел тебя».
– Потому-то вы и не путешествуете? – спрашивает Элла. – Вы путешествуете мысленно?
Как-то я увидел Эллу стоящей у окна одного дома возле скал, в другой раз она спускалась по дороге от отеля, пустевшего в конце осени, когда задували первые ледяные немилосердные ветры. Голубка моя, кто не выпускает тебя из расщелин скалы, из впадин? Дай мне увидеть твои глаза, услышать твой голос, которым нет цены.
Видел я ее раз на пороге зимы неподвижно застывшей на месте, а затем вновь двинувшейся вперед, и невдомек мне было, что для нее наступала другая зима, в которой всякая белизна, всякая тишина, всякий покой царят подобно птицам в белом небе, где застыло снежное облако. Было это утром, Господи, а Ты не предуведомил меня в моем простодушии. Другие двигаются, толкаются, шумят, убивают. Что Тебе надобно было от меня в Твоих городах? Другие отправились туда проповедовать, запрещать, возвещать о наступлении поры союзов. Но кто союзничает, кто примиряется под Твоим оком? Помню день, когда Элла отправилась в больницу, я не плакал, если только это не были слезы, которые текут внутри черепа, подобно источникам, текущим под коркой земли.
Кем была Элла в Твоих облаках, которых не остановить ни одной самой большой вершине? Кем была эта шелковая девушка на пороге смерти в общей палате, полной чужого зловонного дыхания? Я недостаточно любил ее, чтобы иметь право жаловаться. Нужно пережить чужую боль, чтобы научиться разделять горе. Я никогда не думал, что умру мученической смертью старых бродяг. Но я бродил голым, Господи, без штанов, с истерзанной душой и все время поворачивался к Тебе спиной, такой далекий в этот час от Твоего бесподобного лика, погружающегося в озеро.
Господин, должно быть, ошибается: только о святых говорят: посещать. О покрывших себя славой: «Ты посещаешь землю и утоляешь жажду ея, обильно обогащаешь ее…»[4]
Я уже ответил: мое сердце заледенело, и повсюду мне видится худенькое тело, которое ангелы зовут Эллой. А горы, пошумливающее озеро, набережные, заброшенный вокзал, пустой привокзальный буфет повторяют ее имя, словно призраки, переговаривающиеся ночью друг с другом. Это вам за все, Господин. И за безупречные образцы. Теперь же, если желаете присоединиться к нам, вам надо бы вернуться лет эдак на семьдесят, если не больше: другие головные уборы, другой покрой пальто, иные марки фотоаппаратов, иные аперитивы – для нас этот возврат не так ощутим, ведь мы уже мертвы или же никогда не покидали некоторых мест, описанных в рассказах других, в которых мы живем, не испытывая уколов ревности в тени чьей-то более настоящей жизни.
Шофер такси с вокзала дошел до драки с клиентом, который стал его попрекать тем, что тот повесил распятие и изображение Фатимской Божьей Матери на смотровое зеркало.
– Как можно! В протестантской стране! – жаловался пассажир, высаженный на тротуар.
– Моя мать – португалка, – кричал ему шофер, – она завещала мне это на смертном одре и заставила поклясться, что я буду хранить их в автомобиле. Неужели ж я ее ослушаюсь!
У меня ни распятия, ни изображения Фатимской Девы, ни обещания, данного кому-либо на смертном одре. У меня в памяти сохранился образ Эллы и ее очертания. Я бы очень хотел прокатить пассажиров Восточного экспресса, постояльцев шикарных отелей в Шильонский замок, подождать их перед кондитерской «Цурхер», поработать таксистом между казино и курзалом. «Английское кладбище, пожалуйста. Верхнее, ну то, где были совершены убийства». Такси катит в ночи, оставляя позади берег с пальмами, памятник Сисси, оркестры, принимающие участие в Фестивале, палатки предсказателей всех мастей и прибывает к кладбищенским руинам, где бродят завсегдатаи. Вот призрак – толстяк, заметьте, он всегда держится возле одних и тех же могил в глубине, у самых скал, там и нашли тела девушек, два или три в один год, а все началось с туристки, уложенной на месте ударом камня в 1927 году. Расследование ни к чему не привело. Были запросы парламента, опрашивали всех подозрительных в округе, но что делать: если люди бродят, это еще не вина. Они будут прятаться, но все равно не оставят своего занятия. В конце концов расследование зашло в тупик, всех выпустили. Стоило поднимать шумиху в прессе и марать репутацию. Думаете, я преувеличиваю? Один из задержанных стал странным, бродит днем, всегда вежлив, внимателен, но взгляд его ясно свидетельствует: человек потерян. То он жестикулирует, стоя перед озером, то разговаривает с чайками, то призывает Христа, то нанимает такси и просит отвезти его высоко в горы, в Ко, или в «Палас», или на новый вокзал. И непременно выходит на берег озера, чтобы не пропустить закат. На свои капризы он тратит целое состояние. Чаевые дает не считая. Шоферы ссорятся, наперебой предлагая ему свои услуги, и знают наизусть историю его жизни, посещая вместе с ним одни и те же места: там чей-то прах, здесь место, здесь зарезали девицу.
– А Господин виделся потом с Пумой?
– Я терпеть не могу торфяные разработки, заводские цеха и все же побывал в тех местах и повидался с индейцем. Я всегда приносил ему бутылку виски, банки пива и сигареты. Индеец курил «Мальборо», а я расспрашивал.
– Почему ты мне сразу не сказал, что Анита ушла от тебя к карлику и потому ты ее убил?
– Я убил ее из-за лапищ булочника.
– Не лги. Лапы появились потом, а убил ты ее из-за карлика. Единственно из-за него. В первый раз, когда ты их застукал, ты еще колебался, не был уверен, ты дал ей шанс, но она изменила тебе второй раз, а этого ты уже ей не простил.
Из Монтрё Господин едет берегом озера несколько сотен метров до Террите, гуляет там по местам, где когда-то проходил Восточный экспресс. Сегодня здесь пусто: и в здании вокзала, и в курзале, и на дороге, забранной решетчатой загородкой со стороны реки, между Монтрё и Террите, пусто и на заброшенном кладбище над озером. И везде опасно, даже внизу, где причал.
Теперь Господин идет по дорожке в гору: сперва по склону, затем вдоль отвесной стены, впереди – сам хребет. В сотне метров отель. Господин не торопится. Элла не выйдет встречать его. Ты так близка, Элла, ты где-то здесь, может, гора и не поглотила тебя вовсе, и ты стоишь на пороге, живая, звучит музыка, и мы отправляемся с тобой в город, к озеру.
Господину известно, где Элла. Однажды он держал ее в руках обливающуюся потом, в ознобе. Это было летом, шторы были подняты, большие капли дождя падали на сад, со стороны озера доносились крики птиц и вместе с каплями дождя и ароматом пальм наполняли комнату. А еще пахло землей, напоенной водой, олеандрами, гравием с теннисных кортов. А в комнате были пот, обескровленные губы Эллы, запах простынь пансиона Рамбер.
– Вы недавно совершили путешествие? В Милан? Стамбул? Не забывайте посылать нам почтовые карточки с видами для наших альбомов. Если они не поместятся в альбом, мы прикнопим их в кухне или в комнате с коричневыми обоями над ореховым столиком напротив постели – там разложены сувениры отовсюду: и медная ваза, и стеклянный шар из Венеции, и два миниатюрных Миланских собора – из алюминия и латуни, – это наши мечты о путешествиях, которых нам не совершить.
– Господин уверен, что никогда не путешествовал? И не будет путешествовать?
Господин никогда ни в чем не уверен. Но в этом он уверен, как и в том, что молодая женщина по имени Элла существовала лишь в его чувствах, исполненных печали от того, что он живет в этом мире, как уверен в том, что никогда не знал иных индейцев, кроме тех фигурок из папье-маше, что были у него в детстве, что карликов больше не метают ни на одной арене ни одной из ярмарок и что того типа с кладбища выпустят из-под стражи за неимением доказательств его вины. Повторное расследование также ничего не даст. Да и убийств на старом кладбище не было, как не было поздних оргий, ничего вообще не было, разве что кто-то бродил под конец дня по кладбищу мимо заброшенных могил – как считают местные жители, могил англичан, чтобы не путать их со своими усопшими, которых хоронят ниже. Остановившись, Господин вглядывается в озеро при вечернем освещении. Солнце быстро умирает в этот час суток, видно, как в узких заливах скрещиваются тени, и если перегнуться через парапет – упадешь на паркинг, заменивший довоенную набережную. Давно уже нет Восточного экспресса, нет даже станции, нет английского кладбища с его мертвецами: мистером Уилером, мистером Джонсоном, мистером Харрисом. Если же вспомнится вам Хемингуэй и его путешествие в Швейцарию – то началось все в вокзальном буфете в Террите с его покрытыми лаком деревянными столиками, корзиночками с солеными кренделями с тмином, стульями из резного дерева, носильщиками, потягивающими белое винцо…
С тех пор все это исчезло, и теперь там паркинг и редакция, выпускающая газету о диетическом питании.