Страница:
Жак Шессе
Покой мертвых
I hate to see that evening sun go down.
Saint Louis Blues[1]
– И чего это всем этим англичанам приспичило умирать непременно здесь, в этих горах?
Когда-то Восточный экспресс останавливался у вокзала над озером неподалеку от заброшенного кладбища.
Она сказала «все эти англичане» и стала разбирать имена на разбитых плитах, поросших травой: целое семейство из Портсмута – 1884 год; дальше – бирмингемцы, надпись почти стерлась от дождя, ветра, поросла мхом; еще дальше – лондонцы, 1901 год. Она как пес рыщет от могилы к могиле, выбирая те, где еще хоть что-то можно разобрать, склоняется над разбитыми могильными камнями и чистит залепленные землей буквы. После чего произносит имена усопших, ее голос сливается с жужжанием пчел, в неимоверном количестве окружающих нас: «Уилер Джон, Уилер Тимоти, Роше де Нэ, 24 августа 1913. Скотт Эндрю, Скотт Джексон, Роше де Нэ, 4 сентября 1922…» И вдруг, обернувшись по мне, спрашивает:
– Ты меня любишь?
Ее волосы блестят в полуденном свете. Она продолжает читать надписи на надгробиях, словно петь песню. «Уильям Абрахам, Уиллис Джейн, 23 июня 1924… Остин Артур, Пирс Джулиан… Никак не возьму в толк, отчего все эти англичане решили сложить свои головы именно в этих горах…»
Мы бродим по заброшенному кладбищу, раскинувшемуся на вершине лесистого холма, под нами слепящая озерная гладь и рельсы заброшенной железной дороги. Верхушка лета. Жужжат пчелы. Напротив нас, подобно миражу, колеблется под белым от зноя небом Савойя. А что начертано на твоей могиле, Элла? Кукушкины слезы с запахом ванили, брусника, водосбор… Элла, никто не пропоет твое имя над твоей могилой, даже я, молча обходящий плиты и думающий о тебе. Слова, сожаление, дым, обет над прахом, дыхание, растворенное в воздухе… Ни голоса, ни лица, ни очертаний тела, Элла, ничего, кроме сожаления, носимого ветром подобно никогда не написанной мелодии.
Другой голос, земной, тянет и тянет свою литанию: «Хилс Дэвид, Хилс Дебора, мертвые англичане, восхождения, веревки, расщелины, падение в бездну, гробы в маленьком красного цвета поезде, ты меня любишь, скажи, ты любишь меня, иногда от тебя ни слова не добьешься, это из-за того, что мы на кладбище, из-за жары или еще из-за чего-то?»
В тот день Элла была налегке, ни сумки, ни свертка, ничего, даже удостоверения личности при ней не было, лишь она сама, ее платье, ее сандалии… она, должно быть, поскользнулась на траве у края обрыва или плохо себя почувствовала, и у нее закружилась голова, а может, просто она захотела умереть – она ведь говорила об этом – и спрыгнула вниз. Неизвестно. Так кончают с собой животные. И сумасшедшие. И ангелы?…
– Ах, оставьте ангелов. Вам хорошо известно, что ангелы бессмертны.
Полицейский наряд вернулся до наступления ночи; чета орлов, как каждый вечер, зависла над утесом, а затем со свистом летит вниз – я их не вижу, но знаю: по движению воздуха, по прижавшейся к земле траве. Полицейские сгибались под тяжестью мертвого тела, упакованного в клеенчатый мешок и уложенного на носилки, лишь одна худая рука выпросталась. Такая легкая, стремительная в жизни, после смерти она оказалась тяжелой и неподвижной. Полицейские заполнили бумаги, без конца звонил телефон, мешок перевязали веревкой, положили в металлический ящик и увезли. На поезде. Не осталось ничего. Только ветер спустился со склона и долго гудел, рассказывая о падении тела на камни. Но кому внятен язык ветра? Кто знает, о чем он ведет речь над нашими могилами?
Та осень была похожа на все другие: багряно-желтые сады, поспевший на продажу мед, пышные хризантемы до самого Дня поминовения усопших. Палящее солнце. И с тех пор все эти годы голос: «Элла, Элла, почему ты умерла?», и другой, вторящий ему: «Скажи нам, кто тебя убил, Элла, кто тебя убил и не признается?» Странная была та осень. Наполненная Эллой. Словно, умерев, она не отпускала нас: голос то улетал, то возвращался, то взмывал с земли и уносился ввысь, похожий на никогда не написанную неумолчную песнь. Затем пришла зима. За ней весна. И снова раскаленное добела лето, голый хребет, горы, сверкающие утесы, чета орлов, зависшая над пропастью и вдруг с клекотом и свистом крыльев падающая вниз за добычей.
Девушка пробирается меж растрескавшихся стел срывает плющ, обвивший камни, скребет имена и даты. Это большеротая блондинка с колышущимися грудями и обтянутыми юбкой бедрами. Она производит много шума, потеет, курит: от нее исходит такой же запах, как от девиц в кафе или автомобиле.
«Тревор Дункан, Харрис Вилльям… Ты меня любишь?» Я уже ничего не знаю и не помню, она же не умолкает ни на секунду. Словно тишина той, другой, пугает ее, и чтобы помешать ей вернуться, надо все время говорить, говорить. Но кто ей рассказал о другой? Да нет, она ничего не знает, ни о чем не догадывается. Она просто занимает место другой, а мертвые англичане делают все остальное.
Я обнаружил могилы англичан гораздо позднее, когда мне рассказали эту историю и я вдруг осознал, что ничего не прояснится – ни сейчас, ни потом, – когда расспрашивал единственного уцелевшего, помещенного в больницу. Это произошло на заброшенном кладбище, так называемом верхнем: служащие обсуждают происшедшее, назойливо сверля вас глазами, потому как там, на кладбище, много чего происходит, а потом находят и бутылки, и нижнее белье, а во время Фестиваля и того хуже. Нечего удивляться, что бывают и случаи со смертельным исходом. А тут еще все эти английские мертвяки.
– Но откуда столько англичан?
– Прежде они в огромных количествах приезжали сюда и сходили в горах с ума. Немцы – те другое дело: готовились, снаряжались, тренировались, их вы на кладбище не найдете. Есть один русский, граф, но он был совершенно чокнутый, поэтому что ж тут удивляться. Говорят, был другом Толстого. Итальянцев, швейцарцев нет. Но вот англичане – те, нацепив на головы колониальные каски, отправлялись в горы с семьями, как на прогулку… Только подумать: а ведь они выиграли битву в пустыне против танков Роммеля[2].
К полудню послышались какие-то удары, протащили чье-то тело, девице пробило голову куском могильной плиты. Окровавленный кусок мрамора с прилипшими к нему светлыми волосами, лицо с открытыми глазами… И тут же неподалеку распростертый на земле тип: молчит, зубы сжал, рубашка разодрана. «Эти мертвые англичане», – повторяет он на все расспросы, и это почти все, что удается из него вытащить. Ах да, в рапорте отмечена одна деталь: поднимаясь в полицейский фургон, он произнес: «Элла, Элла, она мешала мне слышать тебя».
Я пытаюсь представить себе эту картину: как-то свести воедино тело, камень и кровь. Пахнет ванилью. Но от жары картинка дрожит. Пустое небо, пустой горный кряж, пустые горы. Те могилы, которые еще держатся, непременно развалятся, стоит ударить первым морозам; в любом случае верхнее кладбище вот-вот закроют, тем более после того, что произошло, все снесут, сровняют с землей – решение об этом было принято несколько месяцев назад, и, видимо, чтобы это наконец произошло, не хватало последней капли. Вечно одно и то же: выборы, почитание памятников… А на деле вокруг могил находят кучу презервативов. Не кладбище, а бордель какой-то. А теперь еще и убийство.
Следователи сдали рапорт, я бродил по кладбищу, словно в поисках того, что произошло: может, дело и было в том, что тому типу мешали расслышать Эллу.
Сторож другого кладбища, нового, того, что внизу – там все по линеечке, все зацементировано, есть автоматические водоколонки, – рассуждал так: «Может, эти разбившиеся некогда англичане обладают какой-то магией. Со всеми их историями с выходцами с того света, с телами, по ночам выходящими из могил?» На вид сторож был полный дебил, к тому же пил и не всегда стойко держался на ногах, так что не ему было подобрать ключ к этой истории. А вот что думал хозяин «Горловины»? Отель и кафе в его руках, там много чего рассказывают. Сам он, собственно, ничего не слышал, ничего не видел, кроме туристов, что наезжают летом – соломенные шляпы, шорты, пенистое пиво и в путь – вперед и вверх, – не заботясь ни о чем. А почему теперь нет альпинистов? – Мода прошла. Теперь им подавай вершины интернета, телевизоры в каждой комнате, чуть ли не в холодильнике. Тайна оставалась неразгаданной: лишь слова того типа, Элла, которому мешали тебя расслышать, да ветер, ведающий обо всем, и ничего не выдающий, – о чем-то все-таки говорили.
Вернись, Элла, голубка моя, расправь свои крылышки над моим сердцем. Чей это бред: мой или того несчастного сумасшедшего типа? Вернись, Элла. Право, кто это: я или он, извергающий из себя лавину всего, сидя за решеткой? Иные дни я проникаю в его плоть, слушаю изнутри его голос, вижу, как движется его язык во рту, ощущаю всю неизбывную тоску, которая живет в нем. Элла! Элла! – дрожит у него внутри. У нее был голос, оставляющий в воздухе шлейф, ее следы на снегу таяли. Бедняжка, не повезло ей, ведь она могла упасть туда, где много снега, где он не тает на солнце, где непроглядные ночи и утренники, в которых теряется память.
Это он, больной, ненормальный, притащил девицу на кладбище, привил ей интерес к надписям на могилах. Обычно хранивший молчание, он так хорошо рассказывал истории об англичанах-смертниках, о телах, летящих в пустоту, о головокружении в горах, о черепах, расколовшихся о голубые камни. Мой ли это голос или его – я уж и не знаю. Элла – в ветре, в запахе ванили, в альпийском пастбище. Служащий инженерной конторы нашел клок волос на шиповнике. В лаборатории его исследовали, оказалось, это волосы той блондинки, как будто и так не ясно было. Обо всем этом узнаю от забулдыги – кладбищенского сторожа. Он только посмеивается над полицией и химиками, он знает одно – по ночам на могилы стекается всякий сброд, и утром там полно всякой дряни – трусы, платки. Конечно, убирать-то не им.
– А вы никогда не подсматриваете?
– А чего прятаться? – недоверчиво отвечает сторож, от которого несет потом.
– Ну, чтобы застукать их, испугать.
– Вначале было дело. Но меня схватили полицейские из патруля и обвинили в порочных наклонностях, грозились лишить места. Думаете, просто работать в таких условиях?
– А эти двое были вам знакомы?
– Ну, если только это можно назвать знакомством…
– Они с вами разговаривали?
– Да нет. У них и без меня было о чем поспорить и подрать глотки.
– Они что, ссорились все время?
– Не все время, а… потом, стоило им закончить заниматься тем свинством, ради которого они сюда приходили. У дамочки была мания: еще не одевшись, в чем мать родила обходить обломки могил с блокнотиком в руках и записывать имена.
– В блокнот? Вы в этом уверены?
– А чего мне быть уверенным, я даже нашел один из ее блокнотов, весь исписанный именами и эпитафиями с могил.
– И это можно было прочесть?
– Должно быть, у нее на это ушла уйма времени, но она старательно зарисовывала все эти могилы или то, что от них осталось, и переписывала имена и даты.
– А блокнот у вас?
– Хотите показать его полиции? – недоверчиво отпрянул он.
– Да нет. Просто захотелось взглянуть.
– А можно узнать почему?
– Чтобы понять. Ну вот, к примеру, свинством, как вы говорите, они могли бы заниматься и в другом месте.
– Не скажите, некоторых кладбище возбуждает. И не только ночью. В Монтрё полно людей, которые приходят на могилы, ложатся, принимают необычные позы и просят фотографировать их, это уж поверьте мне.
– Вы говорите, необычные позы?
– Ну да, и мужики, и бабы заставляют связать их по рукам и ногам посередь бела дня в любое время года и даже предпочитают, чтобы был снег.
Хочется спросить: «А вы что же? А сторожа с железной дороги, а хозяин здешних мест?» Но я ничего не говорю, лишь смотрю на сухую траву вокруг могил и представляю себе снег. Завтра он обещал показать мне блокнот, я дал слово молчать. Вода залива внизу сверкает, переливается, небо и земля меняются местами, кажется вдруг, что озеро переместилось наверх, в небо над хребтами и снегом.
Позже сторож усаживается на скамье нового кладбища и разворачивает на коленях иллюстрированный журнал: видны фотографии голых женщин с выбритыми лобками, с грудями словно надутые шары – еще миг, и они взлетят.
Пока на чердаке было достаточно светло, я мог читать дневник, теперь он лежит на столе передо мной, а я медлю спуститься в единственную комнату, куда, не считая кухни, проведено электричество. Судебное разбирательство уже два дня шло своим чередом, завтра должно закончиться. Никому ничего не узнать ни о самом убийстве, ни о его причинах, ни о мыслях взятого под стражу человека.
Я снял шале на два месяца. По утрам ходил в суд, присутствовал при разбирательстве, приклеившись к дубовому стулу, как и тот тип, которого судят, – тупой болван, почти не раскрывающий рта, без страха перед чем-либо, без угрызений, он даже не понимает, где он и кто эти люди, которые вот-вот вынесут ему приговор.
Шале окружен рощицами, много папоротника, а далее до самых гор – трава. В первый же вечер сосед интересуется у меня по поводу суда и молчания подсудимого.
– Он сказал лишь одно: что не выносил, когда не мог расслышать ее.
– Кого?
– Эллу, призрак, называйте как хотите.
– Он только это сказал?
– Еще сказал, что ненавидит солнце на закате. Вообще вечернее солнце. Или что-то в этом роде. Председательствующий попросил его повторить, но он вдруг замер и умолк – ну, форменный истукан.
– В газетах об этом не писали.
– В газетах о таком не пишут.
На втором заседании председательствующий вернулся к тому немногому, что произнес обвиняемый, – это были даже не фразы, а обрывки, из них выяснилось лишь, что Элла, некий призрак, появлялась в основном по вечерам, на закате, только тогда ее можно было увидеть и попытаться не упустить из виду. «Убивают и за меньшее», – повторял авторитетно один из присяжных по выходе с заседания.
В этот второй день зал был настроен весьма враждебно: хмурые лица, суровые глаза, вчерашнего любопытства и след простыл, в зале уже витало «Да, виновен».
– Виновен?
– Да.
– Убийство преднамеренное?
– Да. Он знал, что убьет ее, ведя в такое пустынное место.
– С отягчающими обстоятельствами?
– Да. Он ударил ее несколько раз. Оттащил тело подальше от могил, чтобы было сподручнее, и даже отбросил один камень как недостаточно острый и воспользовался другим.
Во время заседания показали слайды: голова убитой, ее волосы все в крови, следы побоев, черная полоса на шее. Сперва ее били кулаком по лицу, затем камнем по голове. Суду было представлено два вещественных доказательства: куски мрамора, пронумерованные 1 и 2. Но смерть наступила в результате удушения. Во время показа в зале стояла гробовая тишина, шторы были задернуты, кто-то медленно комментировал («Секретарь, читайте»). Лампочка председательствующего оставалась во время чтения зажженной. Затем шторы подняли. Люди избегали смотреть друг на друга. Никто не фыркал, как после просмотра кинофильма.
– А обвиняемый? – интересовался тот сосед, который не ходит на заседания.
– Даже не шелохнулся. Смотрел на все не мигая – право слово, китайский болванчик. Это вызвало в присутствующих бурю негодования не меньшую, чем просмотр слайдов. Ах да, кое-что всех просто шокировало. На одном из кусков мрамора, которым он орудовал, был виден англиканский крест, хотя время его и не пощадило, сперва показалось, что он забит землей, но нет – он был чист: протерт, промыт. Этот крест с английского кладбища словно некое видение – просто ужасен.
– А вам приходилось посещать английские кладбища?
– Они повсюду одинаковы. С косыми крестами, похожими на кривые зубы, травой по пояс, всякой живностью по ночам.
– Животные, говорите?
– Но животные не так опасны, как кое-кто другой, вам не кажется?
У председательствующего было выражение лица отца семейства, напуганного увиденным. Присяжные были все как на подбор бесцветные, тусклые, такими же были и журналисты на скамье для прессы и их статьи, появившиеся в газетах на следующий день. Этого нельзя было сказать лишь об изображениях на экране… Да и об осужденном с его упорным нежеланием говорить.
В это время я тесно сошелся с одним индейцем, которого встретил на почте в Монтрё, что рядом с Центральным вокзалом: он оплачивал какие-то счета. С ног до головы в коже с бахромой, конский хвост, кольцо из голубого стекла на шее. Он мне рассказал, что уехал в США, терпением добился принятия в племя дакота, изучил их язык, обычаи, ритуалы, освоил их ремесло и вернулся на родину в Швейцарию уже как индеец: жил с женой – из племени дакота – в вигваме на опушке леса у озера Невшатель, там, где не видно цивилизации. Как-то перебивался, продавая то, что они изготавливали: пояса, ремни, какие-то побрякушки, одежду, которую его жена шила на манер индейской.
– И это продается? – спросил я.
– Да, понемногу. Кроме того, бывают ярмарки, местные праздники, ездим к тому же на север Франции и в Бельгию. Теперь, по прошествии трех лет, могу сказать, что дела пошли лучше с тех пор, как стали устраивать турниры по метанию карликов.
– Вы и не догадываетесь, о чем можно попросить индейца, – говорил позже Пума своим охранникам.
Настоящее его имя был Циммерман, Жан-Поль. Его посадили. А дело было так. Он похитил девушку по прозвищу Ивовая Веточка (по паспорту Анита Кош), служившую продавщицей в лавке булочника в Зейланде. Зейланд – это край торфа и торфоперерабатывающих заводов. Аниту нашли с перерезанным горлом, это произошло после убийства в Террите. Индейца Циммермана арестовали, он признался во всех преступлениях, оставшихся нераскрытыми, не доведенными до конца за последние несколько месяцев. А в этом году в Зейланде произошло немало убийств. Пума все брал на себя, рассказывал в том числе и о своей ревности к Аните, которая вернулась в булочную за своими вещами и была изнасилована хозяином.
– А Ивовая Веточка… ну, Анита Кош – это вы ее зарезали?
– Я не мог смириться с тем, что свинья-булочник лапал ее!
– Но ее изнасиловали!
– Не важно. Нечего было лапать. А теперь паdа[3]. Никаких следов лап, когда я выйду.
Анита была длинной, тоненькой и гибкой, как ивовая веточка, с длинной черной косой, в которую были вплетены голубые стекляшки, с длинными прорезями рта и глаз. Пума одевал ее в домотканые одежды и в кожу. А другая убитая была дебелая, бело-розовая, рыжеволосая. В Зейланде пахнет болотом, гниением, которое вечно свершается в этом торфяном крае, где часто идут дожди. А еще одна убитая была окружена запахом ванили.
– Мне бы заранее почувствовать, быть настороже, – рассказывал индеец, – во время последнего выступления карликов такое уже случалось… Было это в одной дыре под Льежем. Так вот, за Анитой приударил один карлик, подъехавший к мотелю как раз когда я чинил грузовичок. Я вошел в номер и увидел, как он сидел на ней и давал ей оплеухи.
– И насиловал ее?
– Да… Нет… Она кричала, только не от боли, уж мне ли не знать. Мне бы уже тогда насторожиться!
Над равниной, покрытой лесами, по холмам пролегла новая автодорога; кто-то сбросил с виадука каменные блоки и попал в проезжавший автомобиль – тот врезался в опору моста, у водителя череп вдребезги, тут подоспели еще машины. В итоге – трое мертвых. Это неподалеку от Террите с его старым кладбищем.
– К чему все эти вопросы? – удивился индеец, сидя в камере предварительного заключения. – Вы словно собираете все истории об убийствах, о мертвых. Учуете где-нибудь и прямо носом в них. А вопросики-то ваши не хуже, чем у судьи.
– Столько трупов!
– Гробокопатель тоже выискался, – бросает индеец. Он без конца закуривает, я принес ему сигареты.
– Хочешь выпить? Охранник дремлет. Я тебе принес виски. И банки с пивом.
– Не откажусь, давайте все сюда.
Он открывает одну банку, долго, жадно пьет, затем прикладывает ко рту свою загорелую руку, словно целует кого. Анита находится в институте судебной медицины: лежит обнаженная на алюминиевой полке с прижатыми к телу руками. Чем не фотка для иллюстрированного журнала?
– Виски оставлю на ночь.
– Можно задать тебе один вопрос, индеец?
– Раз уж вы здесь…
– Ты сожалеешь, что убил Ивовую Веточку?
Индеец вынимает сигарету из пачки «Мальборо».
– Она мертва. Что тут говорить. Чего сожалеть о том, чего уже нет?
Отведенное на свидание время вышло. Охранник собирается закрывать зал для свиданий.
– Я еще приду, – бросаю я, вставая.
– Дело ваше, – отвечает индеец.
Я сажусь в машину и возвращаюсь к себе. Не по нраву мне этот торфяной край.
В последнее время я мало бываю в горах, и мне не хватает камней, сухого жара высокогорья. Ветер мечется, рвется и гудит в каменном русле, пересекающем рудную жилу. Тут гнездятся вороны, сюда поднимаются от озера черные коршуны, отсюда падают в складки крупнозернистого льда горных ледников – слышны вопли жертвы, прижатой к черной скале на фоне голубого неба. Здесь часто срываются в пропасть туристы, их ищут, и если находят – тела их неузнаваемы; внизу – пароходный путь: бывает, в лопасти попадает пловец, и если его и вынимают – он весь искромсан, как ножницами, а то подцепляет винтом ребенка, или парусник, если они отваживаются подплыть слишком близко к корабельному корпусу. Куда устремить взор, чтобы не наткнуться на смерть? Разве что ввысь? Здесь не до смеха. На этих высотах смерть не задерживается: она летит вниз или подбирается коршунами. Никакого гниения, чистота пустоты. Можно сказать, что ты уже на небе, по ту сторону.
Зазвонил телефон, я взял трубку: это один из журналистов, присутствовавших на суде.
– Предполагаете ли вы быть в суде послезавтра?
– Да, а что такое?
– Хотелось бы взять у вас интервью. – Он настойчив. – Что вам известно о бродягах на старом кладбище? И ночных, и дневных?
– Не представляю, чем могу быть вам полезным.
– Вы как будто знали жертву.
– А? С чего бы это?
– Многие видели, как вы бродите там. Бродите… и, скажем так, довольно близко интересуетесь, чем занимаются парочки. Скажите, если я не ошибаюсь, девица как будто была вашей хорошей знакомой.
– Моей? Знакомой? Вы явно ошибаетесь.
– Вас видели с ней неподалеку оттуда, на тропинке, да и в отеле «Горловина». Она пила пиво, вы – воду. Затем вы отправились прогуляться к хребту, вроде как между вами пробежала кошка, вы поссорились, и когда вы вернулись, у нее на лице были следы побоев. Хозяин «Горловины» вас с ней видел. Один из моих собратьев уже записал его показания.
– И что? Что это доказывает? Что я убил эту несчастную? Это просто смешно.
Повесив трубку, я напрягаю память, пытаясь вспомнить. Все это время я чуть ли не каждый день бывал на кладбище, но в каком часу? Кажется, в полдень, а порой и вечером, чтобы полюбоваться на то, как солнце падает в озеро, и вновь пережить ее смерть.
– Так вы были знакомы с жертвой? – спрашивает один из двух полицейских, самый здоровый. – Надо полагать, встречались с ней не только на заброшенном кладбище? У вас привычка бродить среди могил? Со сторожем знакомы? Вы видели, что он читает во время работы? Вы приносили порнографические журналы на кладбище?
Три дня спустя после того, как было отложено судебное разбирательство по причине несоблюдения формы, отсутствия доказательств и углубленного расследования, полиция проявила интерес ко мне. И неудивительно. Я знал жертву.
Я был известен в Монтрё и округе как человек, слоняющийся, или, в более вежливой форме, задерживающийся среди руин старого кладбища.
Один свидетель утверждает, что видел, как я, сняв брюки и нося их в руке, наблюдал за влюбленными парочками. Несколько свидетелей, и среди них кладбищенский сторож («А, могильщик? – Как вам угодно, можно сказать и садовник»), подтверждают это, как и то, что я совершал свои, так сказать, прогулки в полдень и в сумерки. «Этот тип носил брюки на руке», «На нем не было брюк».
– Слонялся ли он среди могил, если не было за кем наблюдать?
– Там всегда кто-нибудь есть: либо прямо на могилах, либо в углублениях среди развалин, либо в дуплах деревьев.
– Предавался ли подозрительный субъект актам непристойности?
– Нет, он только смотрел.
Или:
– Он ограничивался тем, что смотрел. Вы понимаете, что мы хотим сказать?
– Да, понимаю. А парочки его видели?
– Да нет, они были слишком заняты.
– А в день убийства вы его видели?
– Нет, не видели. Но убийство было совершено где-то около полудня, насколько нам известно, а это как раз его час.
Вчера фотограф забрался в мой сад и стал снимать мои окна, пришлось просидеть целый день дома, даже через черный ход не выйдешь. Им ничего не известно. А что известно мне? Почти ничего. Это как стоять на каменном откосе и видеть поднимающуюся снизу птицу. Когда я в следующий раз снова окажусь среди движущихся облаков, я взгляну вниз и посмеюсь. Пока же я гуляю под маленькими садовыми деревьями, полными птиц. Есть среди них и жирные вороны, слетевшиеся со скал, – они дерутся за ошметки ветчины, которые я им бросаю. Солнце еще не завалилось в озеро, еще не наступило время заката, и я не хочу, чтобы оно наступало. Хищники хватают куски ветчины, отлетают подальше, потряхивая головами, рвут их на кусочки и проглатывают, а потом снова возвращаются ко мне, подпрыгивая на своих мощных желтых ногах. Сам я уже давно не испытываю голода. С тех пор, как за мной установили наблюдение, я ем лишь глазами.
Когда-то Восточный экспресс останавливался у вокзала над озером неподалеку от заброшенного кладбища.
Она сказала «все эти англичане» и стала разбирать имена на разбитых плитах, поросших травой: целое семейство из Портсмута – 1884 год; дальше – бирмингемцы, надпись почти стерлась от дождя, ветра, поросла мхом; еще дальше – лондонцы, 1901 год. Она как пес рыщет от могилы к могиле, выбирая те, где еще хоть что-то можно разобрать, склоняется над разбитыми могильными камнями и чистит залепленные землей буквы. После чего произносит имена усопших, ее голос сливается с жужжанием пчел, в неимоверном количестве окружающих нас: «Уилер Джон, Уилер Тимоти, Роше де Нэ, 24 августа 1913. Скотт Эндрю, Скотт Джексон, Роше де Нэ, 4 сентября 1922…» И вдруг, обернувшись по мне, спрашивает:
– Ты меня любишь?
Ее волосы блестят в полуденном свете. Она продолжает читать надписи на надгробиях, словно петь песню. «Уильям Абрахам, Уиллис Джейн, 23 июня 1924… Остин Артур, Пирс Джулиан… Никак не возьму в толк, отчего все эти англичане решили сложить свои головы именно в этих горах…»
Мы бродим по заброшенному кладбищу, раскинувшемуся на вершине лесистого холма, под нами слепящая озерная гладь и рельсы заброшенной железной дороги. Верхушка лета. Жужжат пчелы. Напротив нас, подобно миражу, колеблется под белым от зноя небом Савойя. А что начертано на твоей могиле, Элла? Кукушкины слезы с запахом ванили, брусника, водосбор… Элла, никто не пропоет твое имя над твоей могилой, даже я, молча обходящий плиты и думающий о тебе. Слова, сожаление, дым, обет над прахом, дыхание, растворенное в воздухе… Ни голоса, ни лица, ни очертаний тела, Элла, ничего, кроме сожаления, носимого ветром подобно никогда не написанной мелодии.
Другой голос, земной, тянет и тянет свою литанию: «Хилс Дэвид, Хилс Дебора, мертвые англичане, восхождения, веревки, расщелины, падение в бездну, гробы в маленьком красного цвета поезде, ты меня любишь, скажи, ты любишь меня, иногда от тебя ни слова не добьешься, это из-за того, что мы на кладбище, из-за жары или еще из-за чего-то?»
В тот день Элла была налегке, ни сумки, ни свертка, ничего, даже удостоверения личности при ней не было, лишь она сама, ее платье, ее сандалии… она, должно быть, поскользнулась на траве у края обрыва или плохо себя почувствовала, и у нее закружилась голова, а может, просто она захотела умереть – она ведь говорила об этом – и спрыгнула вниз. Неизвестно. Так кончают с собой животные. И сумасшедшие. И ангелы?…
– Ах, оставьте ангелов. Вам хорошо известно, что ангелы бессмертны.
Полицейский наряд вернулся до наступления ночи; чета орлов, как каждый вечер, зависла над утесом, а затем со свистом летит вниз – я их не вижу, но знаю: по движению воздуха, по прижавшейся к земле траве. Полицейские сгибались под тяжестью мертвого тела, упакованного в клеенчатый мешок и уложенного на носилки, лишь одна худая рука выпросталась. Такая легкая, стремительная в жизни, после смерти она оказалась тяжелой и неподвижной. Полицейские заполнили бумаги, без конца звонил телефон, мешок перевязали веревкой, положили в металлический ящик и увезли. На поезде. Не осталось ничего. Только ветер спустился со склона и долго гудел, рассказывая о падении тела на камни. Но кому внятен язык ветра? Кто знает, о чем он ведет речь над нашими могилами?
Та осень была похожа на все другие: багряно-желтые сады, поспевший на продажу мед, пышные хризантемы до самого Дня поминовения усопших. Палящее солнце. И с тех пор все эти годы голос: «Элла, Элла, почему ты умерла?», и другой, вторящий ему: «Скажи нам, кто тебя убил, Элла, кто тебя убил и не признается?» Странная была та осень. Наполненная Эллой. Словно, умерев, она не отпускала нас: голос то улетал, то возвращался, то взмывал с земли и уносился ввысь, похожий на никогда не написанную неумолчную песнь. Затем пришла зима. За ней весна. И снова раскаленное добела лето, голый хребет, горы, сверкающие утесы, чета орлов, зависшая над пропастью и вдруг с клекотом и свистом крыльев падающая вниз за добычей.
Девушка пробирается меж растрескавшихся стел срывает плющ, обвивший камни, скребет имена и даты. Это большеротая блондинка с колышущимися грудями и обтянутыми юбкой бедрами. Она производит много шума, потеет, курит: от нее исходит такой же запах, как от девиц в кафе или автомобиле.
«Тревор Дункан, Харрис Вилльям… Ты меня любишь?» Я уже ничего не знаю и не помню, она же не умолкает ни на секунду. Словно тишина той, другой, пугает ее, и чтобы помешать ей вернуться, надо все время говорить, говорить. Но кто ей рассказал о другой? Да нет, она ничего не знает, ни о чем не догадывается. Она просто занимает место другой, а мертвые англичане делают все остальное.
Я обнаружил могилы англичан гораздо позднее, когда мне рассказали эту историю и я вдруг осознал, что ничего не прояснится – ни сейчас, ни потом, – когда расспрашивал единственного уцелевшего, помещенного в больницу. Это произошло на заброшенном кладбище, так называемом верхнем: служащие обсуждают происшедшее, назойливо сверля вас глазами, потому как там, на кладбище, много чего происходит, а потом находят и бутылки, и нижнее белье, а во время Фестиваля и того хуже. Нечего удивляться, что бывают и случаи со смертельным исходом. А тут еще все эти английские мертвяки.
– Но откуда столько англичан?
– Прежде они в огромных количествах приезжали сюда и сходили в горах с ума. Немцы – те другое дело: готовились, снаряжались, тренировались, их вы на кладбище не найдете. Есть один русский, граф, но он был совершенно чокнутый, поэтому что ж тут удивляться. Говорят, был другом Толстого. Итальянцев, швейцарцев нет. Но вот англичане – те, нацепив на головы колониальные каски, отправлялись в горы с семьями, как на прогулку… Только подумать: а ведь они выиграли битву в пустыне против танков Роммеля[2].
К полудню послышались какие-то удары, протащили чье-то тело, девице пробило голову куском могильной плиты. Окровавленный кусок мрамора с прилипшими к нему светлыми волосами, лицо с открытыми глазами… И тут же неподалеку распростертый на земле тип: молчит, зубы сжал, рубашка разодрана. «Эти мертвые англичане», – повторяет он на все расспросы, и это почти все, что удается из него вытащить. Ах да, в рапорте отмечена одна деталь: поднимаясь в полицейский фургон, он произнес: «Элла, Элла, она мешала мне слышать тебя».
Я пытаюсь представить себе эту картину: как-то свести воедино тело, камень и кровь. Пахнет ванилью. Но от жары картинка дрожит. Пустое небо, пустой горный кряж, пустые горы. Те могилы, которые еще держатся, непременно развалятся, стоит ударить первым морозам; в любом случае верхнее кладбище вот-вот закроют, тем более после того, что произошло, все снесут, сровняют с землей – решение об этом было принято несколько месяцев назад, и, видимо, чтобы это наконец произошло, не хватало последней капли. Вечно одно и то же: выборы, почитание памятников… А на деле вокруг могил находят кучу презервативов. Не кладбище, а бордель какой-то. А теперь еще и убийство.
Следователи сдали рапорт, я бродил по кладбищу, словно в поисках того, что произошло: может, дело и было в том, что тому типу мешали расслышать Эллу.
Сторож другого кладбища, нового, того, что внизу – там все по линеечке, все зацементировано, есть автоматические водоколонки, – рассуждал так: «Может, эти разбившиеся некогда англичане обладают какой-то магией. Со всеми их историями с выходцами с того света, с телами, по ночам выходящими из могил?» На вид сторож был полный дебил, к тому же пил и не всегда стойко держался на ногах, так что не ему было подобрать ключ к этой истории. А вот что думал хозяин «Горловины»? Отель и кафе в его руках, там много чего рассказывают. Сам он, собственно, ничего не слышал, ничего не видел, кроме туристов, что наезжают летом – соломенные шляпы, шорты, пенистое пиво и в путь – вперед и вверх, – не заботясь ни о чем. А почему теперь нет альпинистов? – Мода прошла. Теперь им подавай вершины интернета, телевизоры в каждой комнате, чуть ли не в холодильнике. Тайна оставалась неразгаданной: лишь слова того типа, Элла, которому мешали тебя расслышать, да ветер, ведающий обо всем, и ничего не выдающий, – о чем-то все-таки говорили.
Вернись, Элла, голубка моя, расправь свои крылышки над моим сердцем. Чей это бред: мой или того несчастного сумасшедшего типа? Вернись, Элла. Право, кто это: я или он, извергающий из себя лавину всего, сидя за решеткой? Иные дни я проникаю в его плоть, слушаю изнутри его голос, вижу, как движется его язык во рту, ощущаю всю неизбывную тоску, которая живет в нем. Элла! Элла! – дрожит у него внутри. У нее был голос, оставляющий в воздухе шлейф, ее следы на снегу таяли. Бедняжка, не повезло ей, ведь она могла упасть туда, где много снега, где он не тает на солнце, где непроглядные ночи и утренники, в которых теряется память.
Это он, больной, ненормальный, притащил девицу на кладбище, привил ей интерес к надписям на могилах. Обычно хранивший молчание, он так хорошо рассказывал истории об англичанах-смертниках, о телах, летящих в пустоту, о головокружении в горах, о черепах, расколовшихся о голубые камни. Мой ли это голос или его – я уж и не знаю. Элла – в ветре, в запахе ванили, в альпийском пастбище. Служащий инженерной конторы нашел клок волос на шиповнике. В лаборатории его исследовали, оказалось, это волосы той блондинки, как будто и так не ясно было. Обо всем этом узнаю от забулдыги – кладбищенского сторожа. Он только посмеивается над полицией и химиками, он знает одно – по ночам на могилы стекается всякий сброд, и утром там полно всякой дряни – трусы, платки. Конечно, убирать-то не им.
– А вы никогда не подсматриваете?
– А чего прятаться? – недоверчиво отвечает сторож, от которого несет потом.
– Ну, чтобы застукать их, испугать.
– Вначале было дело. Но меня схватили полицейские из патруля и обвинили в порочных наклонностях, грозились лишить места. Думаете, просто работать в таких условиях?
– А эти двое были вам знакомы?
– Ну, если только это можно назвать знакомством…
– Они с вами разговаривали?
– Да нет. У них и без меня было о чем поспорить и подрать глотки.
– Они что, ссорились все время?
– Не все время, а… потом, стоило им закончить заниматься тем свинством, ради которого они сюда приходили. У дамочки была мания: еще не одевшись, в чем мать родила обходить обломки могил с блокнотиком в руках и записывать имена.
– В блокнот? Вы в этом уверены?
– А чего мне быть уверенным, я даже нашел один из ее блокнотов, весь исписанный именами и эпитафиями с могил.
– И это можно было прочесть?
– Должно быть, у нее на это ушла уйма времени, но она старательно зарисовывала все эти могилы или то, что от них осталось, и переписывала имена и даты.
– А блокнот у вас?
– Хотите показать его полиции? – недоверчиво отпрянул он.
– Да нет. Просто захотелось взглянуть.
– А можно узнать почему?
– Чтобы понять. Ну вот, к примеру, свинством, как вы говорите, они могли бы заниматься и в другом месте.
– Не скажите, некоторых кладбище возбуждает. И не только ночью. В Монтрё полно людей, которые приходят на могилы, ложатся, принимают необычные позы и просят фотографировать их, это уж поверьте мне.
– Вы говорите, необычные позы?
– Ну да, и мужики, и бабы заставляют связать их по рукам и ногам посередь бела дня в любое время года и даже предпочитают, чтобы был снег.
Хочется спросить: «А вы что же? А сторожа с железной дороги, а хозяин здешних мест?» Но я ничего не говорю, лишь смотрю на сухую траву вокруг могил и представляю себе снег. Завтра он обещал показать мне блокнот, я дал слово молчать. Вода залива внизу сверкает, переливается, небо и земля меняются местами, кажется вдруг, что озеро переместилось наверх, в небо над хребтами и снегом.
Позже сторож усаживается на скамье нового кладбища и разворачивает на коленях иллюстрированный журнал: видны фотографии голых женщин с выбритыми лобками, с грудями словно надутые шары – еще миг, и они взлетят.
Пока на чердаке было достаточно светло, я мог читать дневник, теперь он лежит на столе передо мной, а я медлю спуститься в единственную комнату, куда, не считая кухни, проведено электричество. Судебное разбирательство уже два дня шло своим чередом, завтра должно закончиться. Никому ничего не узнать ни о самом убийстве, ни о его причинах, ни о мыслях взятого под стражу человека.
Я снял шале на два месяца. По утрам ходил в суд, присутствовал при разбирательстве, приклеившись к дубовому стулу, как и тот тип, которого судят, – тупой болван, почти не раскрывающий рта, без страха перед чем-либо, без угрызений, он даже не понимает, где он и кто эти люди, которые вот-вот вынесут ему приговор.
Шале окружен рощицами, много папоротника, а далее до самых гор – трава. В первый же вечер сосед интересуется у меня по поводу суда и молчания подсудимого.
– Он сказал лишь одно: что не выносил, когда не мог расслышать ее.
– Кого?
– Эллу, призрак, называйте как хотите.
– Он только это сказал?
– Еще сказал, что ненавидит солнце на закате. Вообще вечернее солнце. Или что-то в этом роде. Председательствующий попросил его повторить, но он вдруг замер и умолк – ну, форменный истукан.
– В газетах об этом не писали.
– В газетах о таком не пишут.
На втором заседании председательствующий вернулся к тому немногому, что произнес обвиняемый, – это были даже не фразы, а обрывки, из них выяснилось лишь, что Элла, некий призрак, появлялась в основном по вечерам, на закате, только тогда ее можно было увидеть и попытаться не упустить из виду. «Убивают и за меньшее», – повторял авторитетно один из присяжных по выходе с заседания.
В этот второй день зал был настроен весьма враждебно: хмурые лица, суровые глаза, вчерашнего любопытства и след простыл, в зале уже витало «Да, виновен».
– Виновен?
– Да.
– Убийство преднамеренное?
– Да. Он знал, что убьет ее, ведя в такое пустынное место.
– С отягчающими обстоятельствами?
– Да. Он ударил ее несколько раз. Оттащил тело подальше от могил, чтобы было сподручнее, и даже отбросил один камень как недостаточно острый и воспользовался другим.
Во время заседания показали слайды: голова убитой, ее волосы все в крови, следы побоев, черная полоса на шее. Сперва ее били кулаком по лицу, затем камнем по голове. Суду было представлено два вещественных доказательства: куски мрамора, пронумерованные 1 и 2. Но смерть наступила в результате удушения. Во время показа в зале стояла гробовая тишина, шторы были задернуты, кто-то медленно комментировал («Секретарь, читайте»). Лампочка председательствующего оставалась во время чтения зажженной. Затем шторы подняли. Люди избегали смотреть друг на друга. Никто не фыркал, как после просмотра кинофильма.
– А обвиняемый? – интересовался тот сосед, который не ходит на заседания.
– Даже не шелохнулся. Смотрел на все не мигая – право слово, китайский болванчик. Это вызвало в присутствующих бурю негодования не меньшую, чем просмотр слайдов. Ах да, кое-что всех просто шокировало. На одном из кусков мрамора, которым он орудовал, был виден англиканский крест, хотя время его и не пощадило, сперва показалось, что он забит землей, но нет – он был чист: протерт, промыт. Этот крест с английского кладбища словно некое видение – просто ужасен.
– А вам приходилось посещать английские кладбища?
– Они повсюду одинаковы. С косыми крестами, похожими на кривые зубы, травой по пояс, всякой живностью по ночам.
– Животные, говорите?
– Но животные не так опасны, как кое-кто другой, вам не кажется?
У председательствующего было выражение лица отца семейства, напуганного увиденным. Присяжные были все как на подбор бесцветные, тусклые, такими же были и журналисты на скамье для прессы и их статьи, появившиеся в газетах на следующий день. Этого нельзя было сказать лишь об изображениях на экране… Да и об осужденном с его упорным нежеланием говорить.
В это время я тесно сошелся с одним индейцем, которого встретил на почте в Монтрё, что рядом с Центральным вокзалом: он оплачивал какие-то счета. С ног до головы в коже с бахромой, конский хвост, кольцо из голубого стекла на шее. Он мне рассказал, что уехал в США, терпением добился принятия в племя дакота, изучил их язык, обычаи, ритуалы, освоил их ремесло и вернулся на родину в Швейцарию уже как индеец: жил с женой – из племени дакота – в вигваме на опушке леса у озера Невшатель, там, где не видно цивилизации. Как-то перебивался, продавая то, что они изготавливали: пояса, ремни, какие-то побрякушки, одежду, которую его жена шила на манер индейской.
– И это продается? – спросил я.
– Да, понемногу. Кроме того, бывают ярмарки, местные праздники, ездим к тому же на север Франции и в Бельгию. Теперь, по прошествии трех лет, могу сказать, что дела пошли лучше с тех пор, как стали устраивать турниры по метанию карликов.
– Вы и не догадываетесь, о чем можно попросить индейца, – говорил позже Пума своим охранникам.
Настоящее его имя был Циммерман, Жан-Поль. Его посадили. А дело было так. Он похитил девушку по прозвищу Ивовая Веточка (по паспорту Анита Кош), служившую продавщицей в лавке булочника в Зейланде. Зейланд – это край торфа и торфоперерабатывающих заводов. Аниту нашли с перерезанным горлом, это произошло после убийства в Террите. Индейца Циммермана арестовали, он признался во всех преступлениях, оставшихся нераскрытыми, не доведенными до конца за последние несколько месяцев. А в этом году в Зейланде произошло немало убийств. Пума все брал на себя, рассказывал в том числе и о своей ревности к Аните, которая вернулась в булочную за своими вещами и была изнасилована хозяином.
– А Ивовая Веточка… ну, Анита Кош – это вы ее зарезали?
– Я не мог смириться с тем, что свинья-булочник лапал ее!
– Но ее изнасиловали!
– Не важно. Нечего было лапать. А теперь паdа[3]. Никаких следов лап, когда я выйду.
Анита была длинной, тоненькой и гибкой, как ивовая веточка, с длинной черной косой, в которую были вплетены голубые стекляшки, с длинными прорезями рта и глаз. Пума одевал ее в домотканые одежды и в кожу. А другая убитая была дебелая, бело-розовая, рыжеволосая. В Зейланде пахнет болотом, гниением, которое вечно свершается в этом торфяном крае, где часто идут дожди. А еще одна убитая была окружена запахом ванили.
– Мне бы заранее почувствовать, быть настороже, – рассказывал индеец, – во время последнего выступления карликов такое уже случалось… Было это в одной дыре под Льежем. Так вот, за Анитой приударил один карлик, подъехавший к мотелю как раз когда я чинил грузовичок. Я вошел в номер и увидел, как он сидел на ней и давал ей оплеухи.
– И насиловал ее?
– Да… Нет… Она кричала, только не от боли, уж мне ли не знать. Мне бы уже тогда насторожиться!
Над равниной, покрытой лесами, по холмам пролегла новая автодорога; кто-то сбросил с виадука каменные блоки и попал в проезжавший автомобиль – тот врезался в опору моста, у водителя череп вдребезги, тут подоспели еще машины. В итоге – трое мертвых. Это неподалеку от Террите с его старым кладбищем.
– К чему все эти вопросы? – удивился индеец, сидя в камере предварительного заключения. – Вы словно собираете все истории об убийствах, о мертвых. Учуете где-нибудь и прямо носом в них. А вопросики-то ваши не хуже, чем у судьи.
– Столько трупов!
– Гробокопатель тоже выискался, – бросает индеец. Он без конца закуривает, я принес ему сигареты.
– Хочешь выпить? Охранник дремлет. Я тебе принес виски. И банки с пивом.
– Не откажусь, давайте все сюда.
Он открывает одну банку, долго, жадно пьет, затем прикладывает ко рту свою загорелую руку, словно целует кого. Анита находится в институте судебной медицины: лежит обнаженная на алюминиевой полке с прижатыми к телу руками. Чем не фотка для иллюстрированного журнала?
– Виски оставлю на ночь.
– Можно задать тебе один вопрос, индеец?
– Раз уж вы здесь…
– Ты сожалеешь, что убил Ивовую Веточку?
Индеец вынимает сигарету из пачки «Мальборо».
– Она мертва. Что тут говорить. Чего сожалеть о том, чего уже нет?
Отведенное на свидание время вышло. Охранник собирается закрывать зал для свиданий.
– Я еще приду, – бросаю я, вставая.
– Дело ваше, – отвечает индеец.
Я сажусь в машину и возвращаюсь к себе. Не по нраву мне этот торфяной край.
В последнее время я мало бываю в горах, и мне не хватает камней, сухого жара высокогорья. Ветер мечется, рвется и гудит в каменном русле, пересекающем рудную жилу. Тут гнездятся вороны, сюда поднимаются от озера черные коршуны, отсюда падают в складки крупнозернистого льда горных ледников – слышны вопли жертвы, прижатой к черной скале на фоне голубого неба. Здесь часто срываются в пропасть туристы, их ищут, и если находят – тела их неузнаваемы; внизу – пароходный путь: бывает, в лопасти попадает пловец, и если его и вынимают – он весь искромсан, как ножницами, а то подцепляет винтом ребенка, или парусник, если они отваживаются подплыть слишком близко к корабельному корпусу. Куда устремить взор, чтобы не наткнуться на смерть? Разве что ввысь? Здесь не до смеха. На этих высотах смерть не задерживается: она летит вниз или подбирается коршунами. Никакого гниения, чистота пустоты. Можно сказать, что ты уже на небе, по ту сторону.
Зазвонил телефон, я взял трубку: это один из журналистов, присутствовавших на суде.
– Предполагаете ли вы быть в суде послезавтра?
– Да, а что такое?
– Хотелось бы взять у вас интервью. – Он настойчив. – Что вам известно о бродягах на старом кладбище? И ночных, и дневных?
– Не представляю, чем могу быть вам полезным.
– Вы как будто знали жертву.
– А? С чего бы это?
– Многие видели, как вы бродите там. Бродите… и, скажем так, довольно близко интересуетесь, чем занимаются парочки. Скажите, если я не ошибаюсь, девица как будто была вашей хорошей знакомой.
– Моей? Знакомой? Вы явно ошибаетесь.
– Вас видели с ней неподалеку оттуда, на тропинке, да и в отеле «Горловина». Она пила пиво, вы – воду. Затем вы отправились прогуляться к хребту, вроде как между вами пробежала кошка, вы поссорились, и когда вы вернулись, у нее на лице были следы побоев. Хозяин «Горловины» вас с ней видел. Один из моих собратьев уже записал его показания.
– И что? Что это доказывает? Что я убил эту несчастную? Это просто смешно.
Повесив трубку, я напрягаю память, пытаясь вспомнить. Все это время я чуть ли не каждый день бывал на кладбище, но в каком часу? Кажется, в полдень, а порой и вечером, чтобы полюбоваться на то, как солнце падает в озеро, и вновь пережить ее смерть.
– Так вы были знакомы с жертвой? – спрашивает один из двух полицейских, самый здоровый. – Надо полагать, встречались с ней не только на заброшенном кладбище? У вас привычка бродить среди могил? Со сторожем знакомы? Вы видели, что он читает во время работы? Вы приносили порнографические журналы на кладбище?
Три дня спустя после того, как было отложено судебное разбирательство по причине несоблюдения формы, отсутствия доказательств и углубленного расследования, полиция проявила интерес ко мне. И неудивительно. Я знал жертву.
Я был известен в Монтрё и округе как человек, слоняющийся, или, в более вежливой форме, задерживающийся среди руин старого кладбища.
Один свидетель утверждает, что видел, как я, сняв брюки и нося их в руке, наблюдал за влюбленными парочками. Несколько свидетелей, и среди них кладбищенский сторож («А, могильщик? – Как вам угодно, можно сказать и садовник»), подтверждают это, как и то, что я совершал свои, так сказать, прогулки в полдень и в сумерки. «Этот тип носил брюки на руке», «На нем не было брюк».
– Слонялся ли он среди могил, если не было за кем наблюдать?
– Там всегда кто-нибудь есть: либо прямо на могилах, либо в углублениях среди развалин, либо в дуплах деревьев.
– Предавался ли подозрительный субъект актам непристойности?
– Нет, он только смотрел.
Или:
– Он ограничивался тем, что смотрел. Вы понимаете, что мы хотим сказать?
– Да, понимаю. А парочки его видели?
– Да нет, они были слишком заняты.
– А в день убийства вы его видели?
– Нет, не видели. Но убийство было совершено где-то около полудня, насколько нам известно, а это как раз его час.
Вчера фотограф забрался в мой сад и стал снимать мои окна, пришлось просидеть целый день дома, даже через черный ход не выйдешь. Им ничего не известно. А что известно мне? Почти ничего. Это как стоять на каменном откосе и видеть поднимающуюся снизу птицу. Когда я в следующий раз снова окажусь среди движущихся облаков, я взгляну вниз и посмеюсь. Пока же я гуляю под маленькими садовыми деревьями, полными птиц. Есть среди них и жирные вороны, слетевшиеся со скал, – они дерутся за ошметки ветчины, которые я им бросаю. Солнце еще не завалилось в озеро, еще не наступило время заката, и я не хочу, чтобы оно наступало. Хищники хватают куски ветчины, отлетают подальше, потряхивая головами, рвут их на кусочки и проглатывают, а потом снова возвращаются ко мне, подпрыгивая на своих мощных желтых ногах. Сам я уже давно не испытываю голода. С тех пор, как за мной установили наблюдение, я ем лишь глазами.