Начинает раздеваться. Снимает пиджак, брюки.
Раздевается почти догола.
Наконец-то встал рано. Горло лучше. Но спина все болит. Поехал кататься на велосипеде, на дачную окраину. Долго говорил с одним жителем. В кабак ходят больше, фруктовые сады вырубили. Вот тебе и перестройка. Некоторые живут хуже (врал, естественно, почти все плохо живут), но все, говорят, как будто лестно, что свободные, на траве лежи, сколько хочешь. Хотел поехать к Аховым. Близится Рождество, традиционная рождественская встреча. Застолье. Собрался к Вырубовым. Там как всегда гоп-компания. Прошлый раз Валерию дразнили коронацией до слез. Она ни в чем не виновата, но мне стало неприятно, долго туда не поеду. Или, может это оттого, что она слишком много мне показывала дружбы. Страшно и женитьба и подлость - т. е. Забава ею. А жениться, много надо переделать, а мне ещё над собой надо работать, выше уже столько об этом сказал.
С Германом Борисовичем меня познакомила дочь старейшего п-ского писателя, библиотекарша областной библиотеки Злата Александровна Мотрошилова. Что их связывало, не знаю: совместная юность, общие устремления? Конечно, в первую очередь литературные амбиции Германа Ломов, он зверски хотел печататься и наверняка был достоин этого не менее других местных писмудаков. Писатели города П. всегда были ошибкой природы, ею, впрочем, и остались. В той нло-шной атмосфере выживали, как и по всей стране наихудшие. Писорганизация была, по сути, собесом, обществом неанонимных алкоголиков, тунеядцев всех мастей, недоумков обоего пола, но чаще все-таки мужского.
О Ломове я ещё напишу. Меж тем за окнами - февраль.... Достать чернил и плакать. Как там дальше у поэта? Лакать и голосить навзрыд. Пока банановая мякоть весною черною горит. Так-то вот. Борис Леонидович в отличие от впадшего в маразм Бориса Николаевича гораздо ранее Генри Миллера рассмотрел обуглившуюся весну Ха-Ха века, но и предвосхитил название порноромана, названивающего серебряной чернью по февралю. А вот чернил-то я, батенька, не пью и вообще всю жизнь пил мало. Причем только водочку-с! Когда учился в литинституте, употреблял, увы, за компанию мезальянс. Один "Солнцедар" - горлодер чего стоил! Кажется, стоил 1руб. 38 коп., а м. б., I руб. 16 коп. Надо бы у Венички Ерофеева справиться. Только далеко сейчас Веничка, не докричишься. А вот я петушком проскочу по антикварным и букинистическим, прокукарекаю заветное: "Почем?" и истрачу жалкие копейки на пополнение коллекции, которая как раковая опухоль незримо и постоянно пожирает шагреневое пространство моей жизни.
Дом мой - пригород, вечный пригород, вечный пригород российской словесности. Стихами ажурней чеканки и пародийно-замысловатой прозой, метонимически аукающейся с предшественниками, увы, не застолбил я лобное место, впрочем, и не пострадал за первородство. Так, серединка на половинку. Прививки гениальности тремя оспенными пятнами наличествует на правом плече. Ничего. Если проживу свои положенные 84, то дождусь и прижизненного признания. Завистники меж тем сдохнут. Если же не сложится, пусть остаток выпарит и зачтет наследник или наследница.
Способности к математике рудиментно проявляются у меня до сих пор в привычке к мгновенному устному счету. Эдакая ономатопея (см. адекватный словарь). Словцо сие ни к мату, ни к математике прямого отношения не имеет. А вот метонимически связуемо.
Вчера опять свалился нежданный гонорар. Люблю случайности. А то пашешь, пашешь, а всё - в мину се. Как в Минусинске. В ссылке. И сослаться не на что.
Среда у меня - как обычно - операционный день. Поэтому во вторник не употребляю и раньше лежусь спать. На операции надо быть сильным и сосредоточенным. Просто - надо быть. 0тветственность за другую (не чужую) жизнь - высшее проявление благородства. А за чужой дух? Болящий дух врачует песнопенье, не правда ли?
Одевается. Продолжает шепотом.
Кремлевские сволочи, сменившие аналогичных мечтателей, ответственности не чувствуют и следовательно ничего не боятся, креме отрешения от власти. Распутина на них нет. Негласным министром печати сейчас является мой земляк, глистом, а не верблюдом пролезший в ушко. Во властное ушко. И фамилия у него мизгирья. Интересно, как бы я о нем отзывался, если бы был знаком и обязан? Вот она, человеческая порода!
Все мы - гусеницы, червяки, глисты, жители страны Ост. Острим, зубоскалим. Впрочем, некоторые уже успели сторчаться. Недавно я почувствовал настоятельную необходимость позвонить дальнему приятелю, поэту Владимиру Е. Встречаясь с ним раз в полгода, пытаясь остановить его в падении (Володя вконец спился), глядя с внутренним содроганием на его постоянно трясущиеся руки, слушая торопливо-сбивчивую речь, и редко-редко, но вспоминал-таки подвижного темпераментного юношу с необыкновенно живыми глазами, составлявшими поразительный контраст с его и тогда нечеткой, несколько заикающейся манерой разговора. И всё искупала явная преданность поэзии, интерес к чужому творчеству, который так редок в нашей среде.
Я позвонил ему домой и услышал от подошедшей женщины (не жены, а дочери, с которой был незнаком) о том, что сегодня как раз сорок дней со дня смерти Володи. Он погиб от сердечной недостаточности после гриппа, по врачебной халатности, страстно желая выжить и исправиться. Толчок, порыв, заставивший меня взять телефонную трубку и набрать его номер, несомненно, был вызван желанием его улетающей в космос души. Володя порой тянулся ко мне, он когда-то добровольно помог мне с важной для меня публикацией и пусть потом я обижался на его невнимание и неучастие во время его последующего восхождения по издательской лестнице (а кто бы вел себя достойнее?), все-таки в нашем взаимном интересе к творчеству сотоварища было нечто бескорыстное и благороднее.
Потом к телефону подошла его жена. Мы обменялись дежурными фразами, и я подумал: "Отмучилась, слава те, Господи". Она же твердила о свое вине перед мужем (хотя виноват был только и именно он), об оставшихся после него стихах на клочках бумаги, наскоро засунутых в наволочку слежавшейся подушки, о том, что готова отдать последнее, лишь бы опубликовать книжечку (где вы, спонсоры, ау!), о том, что врач - еврей, но тут уж я отключился, отвлекся. Почему же я не еврей? Ведь я умен, как еврей, красив, как еврей, талантлив, как еврей, удачлив, любим, беспринципен, нахален, наконец, пархат, как еврей. Но меня не принимают они в свое чесночное общество. Раньше заманивали, когда был молод. А сейчас - не котируюсь. Премий мне не дают. Хотя буду честен, не дают ни либералы, ни патриоты. Публикуюсь во второразрядных изданиях. Впрочем, голос сохранил. Равно как и дистанцию свою. Дистанцируюсь от всех.
Поет: "Тореадор, смелее, тореадор, тореадор, ждет тебя любовь!"
Что ж, не в Вену попаду, так по венам проедусь.
Берет скальпель и примеривает к руке.
Занавес.
9-10 декабря 2000 года
Раздевается почти догола.
Наконец-то встал рано. Горло лучше. Но спина все болит. Поехал кататься на велосипеде, на дачную окраину. Долго говорил с одним жителем. В кабак ходят больше, фруктовые сады вырубили. Вот тебе и перестройка. Некоторые живут хуже (врал, естественно, почти все плохо живут), но все, говорят, как будто лестно, что свободные, на траве лежи, сколько хочешь. Хотел поехать к Аховым. Близится Рождество, традиционная рождественская встреча. Застолье. Собрался к Вырубовым. Там как всегда гоп-компания. Прошлый раз Валерию дразнили коронацией до слез. Она ни в чем не виновата, но мне стало неприятно, долго туда не поеду. Или, может это оттого, что она слишком много мне показывала дружбы. Страшно и женитьба и подлость - т. е. Забава ею. А жениться, много надо переделать, а мне ещё над собой надо работать, выше уже столько об этом сказал.
С Германом Борисовичем меня познакомила дочь старейшего п-ского писателя, библиотекарша областной библиотеки Злата Александровна Мотрошилова. Что их связывало, не знаю: совместная юность, общие устремления? Конечно, в первую очередь литературные амбиции Германа Ломов, он зверски хотел печататься и наверняка был достоин этого не менее других местных писмудаков. Писатели города П. всегда были ошибкой природы, ею, впрочем, и остались. В той нло-шной атмосфере выживали, как и по всей стране наихудшие. Писорганизация была, по сути, собесом, обществом неанонимных алкоголиков, тунеядцев всех мастей, недоумков обоего пола, но чаще все-таки мужского.
О Ломове я ещё напишу. Меж тем за окнами - февраль.... Достать чернил и плакать. Как там дальше у поэта? Лакать и голосить навзрыд. Пока банановая мякоть весною черною горит. Так-то вот. Борис Леонидович в отличие от впадшего в маразм Бориса Николаевича гораздо ранее Генри Миллера рассмотрел обуглившуюся весну Ха-Ха века, но и предвосхитил название порноромана, названивающего серебряной чернью по февралю. А вот чернил-то я, батенька, не пью и вообще всю жизнь пил мало. Причем только водочку-с! Когда учился в литинституте, употреблял, увы, за компанию мезальянс. Один "Солнцедар" - горлодер чего стоил! Кажется, стоил 1руб. 38 коп., а м. б., I руб. 16 коп. Надо бы у Венички Ерофеева справиться. Только далеко сейчас Веничка, не докричишься. А вот я петушком проскочу по антикварным и букинистическим, прокукарекаю заветное: "Почем?" и истрачу жалкие копейки на пополнение коллекции, которая как раковая опухоль незримо и постоянно пожирает шагреневое пространство моей жизни.
Дом мой - пригород, вечный пригород, вечный пригород российской словесности. Стихами ажурней чеканки и пародийно-замысловатой прозой, метонимически аукающейся с предшественниками, увы, не застолбил я лобное место, впрочем, и не пострадал за первородство. Так, серединка на половинку. Прививки гениальности тремя оспенными пятнами наличествует на правом плече. Ничего. Если проживу свои положенные 84, то дождусь и прижизненного признания. Завистники меж тем сдохнут. Если же не сложится, пусть остаток выпарит и зачтет наследник или наследница.
Способности к математике рудиментно проявляются у меня до сих пор в привычке к мгновенному устному счету. Эдакая ономатопея (см. адекватный словарь). Словцо сие ни к мату, ни к математике прямого отношения не имеет. А вот метонимически связуемо.
Вчера опять свалился нежданный гонорар. Люблю случайности. А то пашешь, пашешь, а всё - в мину се. Как в Минусинске. В ссылке. И сослаться не на что.
Среда у меня - как обычно - операционный день. Поэтому во вторник не употребляю и раньше лежусь спать. На операции надо быть сильным и сосредоточенным. Просто - надо быть. 0тветственность за другую (не чужую) жизнь - высшее проявление благородства. А за чужой дух? Болящий дух врачует песнопенье, не правда ли?
Одевается. Продолжает шепотом.
Кремлевские сволочи, сменившие аналогичных мечтателей, ответственности не чувствуют и следовательно ничего не боятся, креме отрешения от власти. Распутина на них нет. Негласным министром печати сейчас является мой земляк, глистом, а не верблюдом пролезший в ушко. Во властное ушко. И фамилия у него мизгирья. Интересно, как бы я о нем отзывался, если бы был знаком и обязан? Вот она, человеческая порода!
Все мы - гусеницы, червяки, глисты, жители страны Ост. Острим, зубоскалим. Впрочем, некоторые уже успели сторчаться. Недавно я почувствовал настоятельную необходимость позвонить дальнему приятелю, поэту Владимиру Е. Встречаясь с ним раз в полгода, пытаясь остановить его в падении (Володя вконец спился), глядя с внутренним содроганием на его постоянно трясущиеся руки, слушая торопливо-сбивчивую речь, и редко-редко, но вспоминал-таки подвижного темпераментного юношу с необыкновенно живыми глазами, составлявшими поразительный контраст с его и тогда нечеткой, несколько заикающейся манерой разговора. И всё искупала явная преданность поэзии, интерес к чужому творчеству, который так редок в нашей среде.
Я позвонил ему домой и услышал от подошедшей женщины (не жены, а дочери, с которой был незнаком) о том, что сегодня как раз сорок дней со дня смерти Володи. Он погиб от сердечной недостаточности после гриппа, по врачебной халатности, страстно желая выжить и исправиться. Толчок, порыв, заставивший меня взять телефонную трубку и набрать его номер, несомненно, был вызван желанием его улетающей в космос души. Володя порой тянулся ко мне, он когда-то добровольно помог мне с важной для меня публикацией и пусть потом я обижался на его невнимание и неучастие во время его последующего восхождения по издательской лестнице (а кто бы вел себя достойнее?), все-таки в нашем взаимном интересе к творчеству сотоварища было нечто бескорыстное и благороднее.
Потом к телефону подошла его жена. Мы обменялись дежурными фразами, и я подумал: "Отмучилась, слава те, Господи". Она же твердила о свое вине перед мужем (хотя виноват был только и именно он), об оставшихся после него стихах на клочках бумаги, наскоро засунутых в наволочку слежавшейся подушки, о том, что готова отдать последнее, лишь бы опубликовать книжечку (где вы, спонсоры, ау!), о том, что врач - еврей, но тут уж я отключился, отвлекся. Почему же я не еврей? Ведь я умен, как еврей, красив, как еврей, талантлив, как еврей, удачлив, любим, беспринципен, нахален, наконец, пархат, как еврей. Но меня не принимают они в свое чесночное общество. Раньше заманивали, когда был молод. А сейчас - не котируюсь. Премий мне не дают. Хотя буду честен, не дают ни либералы, ни патриоты. Публикуюсь во второразрядных изданиях. Впрочем, голос сохранил. Равно как и дистанцию свою. Дистанцируюсь от всех.
Поет: "Тореадор, смелее, тореадор, тореадор, ждет тебя любовь!"
Что ж, не в Вену попаду, так по венам проедусь.
Берет скальпель и примеривает к руке.
Занавес.
9-10 декабря 2000 года