Вдруг Сергей оглянулся: позади — никого. Впереди тоже ни одного близкого встречного. Резко повернул к березе. Две пустые бутылки лежали горло к горлу, плечо к плечу, как двое друзей, которые, может быть, недавно и похмелились тут, под белостволой. Озираясь, Сергей быстро сунул бутылки в авоську и быстро стал возвращаться назад, чтобы забрать и ту порожнюю посудину, которой прежде побрезговал. «Уж до кучи! Раз пошла такая пьянка!» — кому-то стыдливо и самоиронично признался он.
   Когда Сергей ступил в улицы старого города, в авоське у него тихо позвянькивало пять пустых бутылок. Невдали от продмага, у перекрестка, где полюдней, громоздились стопкой пустые ящики, рядом с ними — приемщица стеклотары, баба в толстом пальто, в полушалке, в валенках с калошами. Наряд для такой работы подходящий: не гляди, что весна, поторчи-ка целый день на улице!
   — Посуду-то принимаете? Почем? Темная у меня!
   Баба в толстом пальто живо оглянулась на приветливый голос. Она сидела на ящике и, пристроив на коленях газету, зажав в грязной белой перчатке карандаш, разгадывала кроссворд.
   — По рублю, Сережа, как у всех.
   — Танюха?!
   — Она, как видишь.
   Откуда-то с небес, с планеты юности, свалилась одноклассница Татьяна. Они не видались с ней почти со школьной скамьи.
 
   «Таня, Танечка, Танюша…» — то ли песенка такая была, то ли присказка, то ли зачин стишка, так славно подходившего к Таньке. В ту пору у девчонок в моде были мини-юбки, стрижки «под Гаврош», а любимая дворовая игра — бадминтон. Сергей с Танькой этой игре столько времени отдали! Даже не общий школьный класс и бывалое соседство по парте, а легкий воланчик, что порхал от ракетки к ракетке, прочертил траекторию доверия, сдружил их.
   …«Какой она телочкой стала! Я целячок ей попорчу. Таньку обую!» — при свидетелях порешил вор, по кличке Кича. Он только что отмотал пару лет сроку, вышел с зоны и, увидев уже повзрослелую Таньку — подкрашенную, в короткой юбчонке, — запал на нее с алчным похотливым прицелом. У никольской шпаны Кича был в фаворе: за плечами геройская биография — посидел и на малолетке, и на взросляке, фирменные тюремные татуировки на теле, а в кармане всегда — финка. Сергей с хулиганской братией компанию не водил, но про аппетиты Кичи был наслышан: слухи доходили от ровесников, и сама Танька горестно намекала: охотится, мол, за ней… Заступников у Таньки не находилось: ни старших братьев, ни влиятельной родни; отец-инвалид, полусвихнутый пьяница, и мать — уборщица из заводской столовки. «Я Таньку все равно обую!» — щурил злые масленые глаза Кича. Он не только посягательством, но уже одним своим бандюжеским видом — коротко стриженный, с блатным пробором посередке, бровью, пересеченной шрамом, татуированными кольцами на пальцах — наводил на окрестных парней и девок страху. «Не обуешь, гад!» — решил для себя Сергей. Решил после того, как Танька призналась ему: «Он вчера меня в сарай затащил. Руки полотенцем хотел связать, чтоб следов не было. Стал издеваться. Приставал. Говорит, давай по-хорошему… Еле вырвалась. А в милицию потом не пойдешь. Ведь потом все пальцем тыкать станут…» — «Ты не реви, Танюха. Я чего-нибудь придумаю». — «Чего ты придумаешь?» — «Чего-нибудь».
   Придумал. Подстерег Кичу и не грубо, но твердо сказал: «Ты Таньку не трогай. Я парень ее…» — «Чего? Откуда ты выполз, шнурок?» — «Ты Таньку не трогай! Я… я жениться на ней буду… Она невеста моя. Не трогай». Сам Кича возиться с Сергеем не стал: шестерки из местной шпаны по наущению Кичи выбили Сергею зуб, а уж синяков на теле у него оставили не счесть. Но разговор подействовал: Кича не наглел, Таньку пожирал глазами, над «женихом» глумился, но рук к чужой невесте больше не тянул. А Сергей с тех пор усердно играл роль жениха, всегда провожал Таньку по темной поре и после танцев до дому, до самой квартиры. И ни разу не поцеловал.
   Зато в июньскую вдохновенную ночь школьного выпускного вечера Танька зазовет Сергея в дом своей бабушки, где бабушка-то как раз и не находилась, обовьет его шею руками, прижмется всем телом к нему, неумело-страстно, по-девичьи, зашепчет горячим шепотом: «Слышь, Сереженька, полюби меня. Я тебе по праву досталась. Если б не ты, Кича бы не отстал… Ты меня спас. Парня любимого у меня все равно нету, а ты друг. Навсегда мой друг. Будь моим первым…»
   Голос Таньки дрожал, и оттого еще соблазнительней были ее неловкие объятия. Сергей раскраснелся, чувствовал, как кровь ударила в виски, пульсирует, отдается во всем теле. Но нахлынувший плотский жар оборол. Стеснительно отодвинул от себя Таньку: «Неправильно как-то. Любимого парня, говоришь, у тебя нет… Меня отдаривать не надо. Я тебе от чистого сердца хотел помочь. Не надо платы… А любимого парня ты еще встретишь. Обязательно встретишь». Так они и расстались, в чем-то друг друга не поняв. Сперва на несколько дней. А спустя полгода — почти на два десятка лет.
   Любимый парень для Татьяны ждать себя не заставил. В военную комендатуру Никольска приезжал молодой лейтенант на стажировку, он и стал любимым. Скоро Татьяна махала косынкой с подножки поезда остающемуся Никольску: женой офицера отправлялась в дальневосточный приморский гарнизон.
   — …Так и мотались по воинским частям. Приморье, Средняя Азия, Кольский полуостров… Потом армию стали душить. Кругом бедность, разор. Муж уволился, подался на свою родину, в Рязань. А я — сюда, на свою малую родину. Разошлись мы с ним. Закладывать он стал сильно, руки распускать… Дочка выросла, в Питер уехала, в колледж поступила. А я здесь. Домушку вон на окраине купила. Там и живу. Специальности у меня — никакой. Вот бутылки принимаю, да и то иной раз просчитываюсь… Я уж видела тебя, Сережа, однажды. Ты с женой и дочкой недалеко отсюда проходил. Я не окликнула, постеснялась. Жизнь-то меня не шибко украсила. — Татьяна усмехнулась, развела руки: дескать, вот погляди-полюбуйся: какова клуша накутанная. Поправила на руке порванную перчатку, из которой высовывался средний палец с розово накрашенным коротким ногтем.
   — Все такая же, — приободрил Сергей. Но вслед комплименту подумал в противовес: «Небось, помотало тебя в жизни, Таня, Танечка, Танюша». Стало почему-то очень жаль ее, потолстевшую, подурневшую, однокашницу и партнершу по бадминтону, названную невестой. Жаль — словно опять посягал на нее циничный блатарь Кича.
   — Давай, Сережа, бутылки-то. — Татьяна расставила в ящике посуду, отсчитала деньги.
   — Ураган был, как ты? Дом не нарушило? — спросил Сергей, уводя разговор от посуды.
   — Ветрище дул, думала — снесет, — рассмеялась Татьяна. — Полечу, как та девочка из сказки…
   — Элли из Изумрудного города.
   — Ты все помнишь. Недаром хорошистом в школе-то числился.
   — Я недавно эту сказку дочери читал. Она любит сказки слушать.
   Неловкая пауза в таком общении была запланирована. Казалось, можно было говорить и говорить, рассказывать да вспоминать, но что-то говорило за них помимо слов; взгляд, наитие без объяснений открывали подноготную давно не видевшихся людей и встретившихся нежданно у пустых ящиков под посуду. Сергей кивнул головой, простился. Татьяна помахала ему рукой вослед и опять села на ящик, склонилась над газетой с кроссвордами. Но карандаш брать не спешила.

6

   «У кого про что, у вшивого всё про баню. Опять они про масонов…» — догадливо усмехнулся Сергей, издали разглядев дружескую пару.
   Для Сан Саныча и Лёвы Черных, словно утешливая погремушка для младенца, словно сортовой табачок для заядлого курильщика, был любимым и неотвязно прилипчивым спор о евреях. С полуоборота, с полунамека, даже с полуискры — по веянию каких-то трудно уловимых ассоциаций возгоралась эта неисчерпаемая «русская тема».
   Нынче спор обуял их перед домом Сан Саныча, на лавке, у палисадника. Они сидели после восстановительных работ: только что устлали новым рубероидом сарай, кровлю которого истрепали недавние ливни.
   — Крути не крути, факт неоспоримый: евреи самый умный народ. В них генетика живучести, сионская солидарность. Только такая сильная нация, не находясь на вершине политической власти, смогла взять в свои руки капиталы Америки. — Слова Сан Саныча звучали убедительно, плотно и, казалось, малой щелочки не оставляли для возражений. — Про наши деньги и говорить не приходится. Обставили нас в два счета.
   — А вот не хренчики ли им! — сложив из веснушчатых пальцев кукиш, язвительно и весело сказал Лёва. Маленького роста, конопатый, с отчаянно рыжими курчавыми волосами, остроязыкий визави Сан Саныча никогда не уступал. — Они в революцию семнадцатого года тоже думали: уж всё! Всё в их власти! Губёшки-то раскатили. Да ведь перышки-то Сталин пообщипал! — Лёва расхохотался. — Чем больше сегодня нагрешат, тем больше завтра и спросится.
   — Всё мы какими-то глупыми мечтами тешимся. Всё о небесном возмездии мечтаем. Не для себя — для соседа! А достойная жизнь мимо нас проходит, — пессимистично возразил Сан Саныч. — Даже свой талант приспособить во благо не можем. Вот поэтому старые гнутые гвозди правим, чтоб крышу ремонтировать… А в них — вековая культура, народ Книги. Талантливы как черти, трудолюбивы как муравьи. И пить умеют.
   — Тут угодил ты в самую суть! — обрадовался Лёва. — Закусывать они могут умеючи. А про таланты я не согласен с тобой, Саныч. Талант таланту рознь. В них талант узенький. Широты в них нету, удали. У нас гений кто? — Лёва, вытянув рыжий ёрнический нос, заглядывал в глаза Сан Санычу. — У нас гений Федор Иванович Шаляпин! А у них — Аркадий Райкин. Певец и паяц. Чуешь разницу? Или художники. У нас Васнецов с «Богатырями». У них Шагал — с синим петухом, похожим на осла. — Лёва рассмеялся, устрашительно потряс указательным пальцем: — А финансовая власть для них — способ выживанья. Защитная реакция организма! Как панцирь для черепахи… Кровь из носу — стань богатым! Чтоб оградиться от мира, чтоб спастись. Всеми щупальцами к деньгам! Евреев-то без денег давно бы смяли. Как эскимосов каких-нибудь или индейцев. Загнали бы куда-нибудь в резервации, подальше. В Биробиджан… А много ли их там, в Биробиджане-то? Знаешь?
   Взбалмошный Лёва наседал коршуном, не скупился на восклицания, смачно сдабривал речь издевочным хохотом.
   — Вот ты нам скажи, Серёга, — издали обратился Лёва к идущему к ним Кондратову, — у вас на погранзаставе, когда служил в Забайкалье, евреев много было?
   — Да я уж тебе не один раз говорил, — усмехнулся Сергей, протягивая руку раззадорившемуся Лёве и распалившему его Сан Санычу. Сел с ними на лавку, закурил.
   — Вот и в Афгане наших семитов я не очень разглядел, — продолжал Лёва. — Журналюга один из Москвы прилетал, помню. Всё у бэтээра фотографировался. А среди солдат — не встречал. Потому, Сан Саныч, нету никакого животного антисемитизма. Антисемитами не рождаются!
   — Завтра на завод новый директор приезжает, — вступил не по теме в разговор Сергей, обращаясь к Лёве. До недавнего дня Лёва Черных тоже работал на заводе снабженцем-экспедитором, покуда и его непоседливая деятельность оказалась не востребована. — Мужики у проходной собраться хотят. Вроде пикета. Потолковать с новым начальством. Придешь?
   — Чего с ним толковать? Какой-нибудь еврейский олигарх завод давно уже прицапал. Свою марионетку сюда шлет, — живо отозвался Лёва. — Завод уж мертв. Пустят здесь линию по производству водочки. Пущай русский мужик поскорей спивается да подыхает. Современные шинкари… — Лёва еще туже завязывал русско-еврейский узел. На любое объективное или адвокатское по отношению к евреям возражение Сан Саныча наскакивал огненно-рыжим ястребом, одетым в солдатский камуфляжный бушлат.
   Сергей слушал Лёву вполуха: слыхивал он от приятеля уже много юдофобских рассуждений. Только проку-то! Собственную дурость на другого не перевесишь. От хулы в кармане не прибавится.
   — Олигархи не на пустом месте рождаются. Горбачев, Ельцин, Черномырдин, — подбрасывал угольку в прожорливую топку неиссякаемой темы Сан Саныч, — по национальности — славяне. У них в руках все бразды. Во всех губерниях, во всех почти городах — губернаторы и мэры русские. Русские в России правят, так почему…
   Лёва не давал досказать, злоехидно подхватывал:
   — Русские правят, да не русские заправляют! Все еще по ленинскому принципу живут. Демократы, а расклад — большевицкий! Коль начальник русский, заместитель должен быть еврей! А если главный — жид, в замы ему — славянина сунуть!
   — Ты больно-то не шуми, — приосадил Сан Саныч, оглянувшись по сторонам.
   Лёва от смеха затряс курчавой головой:
   — Вот оно как! Матерись из души в душеньку — никто тебя не остановит. А скажи слово «жид» — как шилом в зад!.. А в книгах почитай. Такое понапишут — сблюешь. Матюгов — хоть лопатой греби. Но попадись «жид» — тут сразу вся интеллигенция на дыбы. — Лёва не усидел на лавке, вскочил, язвительно метал копья в Сан Саныча: — У тебя в школе детки матюжок из трех букв нацарапают на стене — ты как директор завхозу прикажешь: стереть! А ежели вот «жид» напишут — целое, поди, расследованье устроишь. Кто написал? Да еще дойдет до прессы. Набегут дураки из газет. С ними какой-нибудь подлец с телевидения.
   — Ты мне на больную мозоль не наступай! — строго прервал его Сан Саныч. — Я теперь не в школе!
   Школьная директорская стезя Сан Саныча оборвалась недавним горьким уроком. Шов — ручная штопка — на чулке учительницы географии сыграл роковую роль…
   Окончив педагогический институт, Сан Саныч без малого десяток лет оттрубил у школьной доски, пиша на ней физические формулы; потом пересел на директорский стул. Почти столько же лет занимал он хлопотливую должность, покуда «дикость», какая-то «мамаевщина», безумствующий «вал грабежа и беззакония» не оплеснул развратом и пошлостью даже «российское святилище» — школу. Такими словами начинал Сан Саныч письмо в Кремль. Сам не виновен, но переполнял стыд за учительские невыплаты зарплат, а тут заметил еще, что у географички, чистюли, аккуратистки — штопанный шов на чулке: выходит, совсем без денег сидит… Учитель, так почитаемый в провинциальных городах издревле, оказался преданным и оскорбленным, писал дальше в своем послании Сан Саныч, сам по духу человек просвещения, отец троих детей, являвший здравость рассудка и сдержанности. Нельзя унижать учителя беспросветной бедностью и отвращать от школы ученика, адресовал он свою боль к российскому «царю» в высокие кремлевские палаты. Но письмо, споткнувшись об администрацию президента, угодило в Министерство образования, оттуда — вниз, в облоно, а потом — и в Никольск, обойдя проторенный чиновный круг. Дело кончилось скандалом. В местной администрации Сан Саныч в сердцах написал заявление. Теперь он зиму отработал охранником в автосервисе по починке иномарок, хозяином которого был его давнишний ученик.
   — Пойду к Борьке Вайсману, — выпалил Лёва, запахиваясь армейским бушлатом. — У него ураганом антенну-тарелку сорвало. Надо помочь.
   — Ну вот, — без укоризны укорил Сан Саныч. — Тоже мне антисемит. Чуть что — еврею плечо подставлять.
   — Русские антисемиты — самые добрые антисемиты в мире. Да и что с еврея взять? Он ведь в России без русского как дитя. В шахту не полезет. Лес валить не станет. В армии служить не захочет. Землю пахать не сможет. Водопроводный кран и тот не починит. Только на скрипках играть, рожи в телевизоре корчить да пером по бумаге скрябать, вроде того же Борьки Вайсмана. Правда, зубы еще рвать умеют. Не отымешь. — Лёва рассмеялся и рыжим крапчатым кулаком потер свой нос.
   Когда Лёва ушел, на лавке, у серого, так еще и не просохлого штакетника, под голыми ветками старой высокой рябины, где остались свояки Сан Саныч и Сергей, стало как-то пустовато, невесело; шумный хохотливый Лёва в их компании стоил троих.
   Деревянный рубленый дом с мезонином, обшитый доской, смотрел в улицу тремя тускло отсвечивающими свет неба окнами. Окна — в резных наличниках, расщепившихся, обветшалых, потерявших кое-где свои пиленые загогулины. После ливней и свирепых ветров дом, казалось, насквозь промок: и по фасаду, и по бокам темнели сырые разводы. Шиферная кровля все еще оставалась намокшей, серой, лишь новые листы белели квадратными заплатами. Выделялись на сарае и свежие белые рейки, прихваченные к крыше поверх нового, стеклисто отблескивающего рубероида. И Сан Саныч, и Сергей время от времени оборачивались на дом, вероятно, подумывая о чем-то о хозяйском, но ни о чем покуда не говорили.
   В воздухе появился горьковатый дух. Из трубы дома заструился дым. Должно быть, печь затопила старшая дочь Сан Саныча и Валентины. Еще у них росло двое близнецов-парней, которых к печке пока не допускали.
   — Деньжонок одолжи, Сан Саныч, — виновато произнес Сергей. — На заводе обещали, да вот опять не выплатили. Я в общем-то знал, что не выплатят. Но Маринку перед отъездом расстраивать не стал. Думаю, перебьемся тут с Ленкой. А то и, глядишь, работу какую-нибудь присмотрю… Мне немного. На хлеб.
   — О чем речь. Только у самих денег-то — шиш с маком. Непогода вон еще на ремонт отняла… Спасибо Валентине, она на своем молочном комбинате без дела не сидит. У них простоев не бывает. Люди работать перестанут, а есть не перестанут. Из ее заначки выужу… Смотрю, авоська у тебя из кармана торчит. Картошки набрать?
   — Набрать, Сан Саныч.
   — Моркови, свеклы тоже положить?
   — Положи, если уцелела после потопа.
   — Уцелела. Пойдем в дом. По стопке самогоночки дерябнем. Я вчера свеженькую нагнал, с рябиной. Что-то промерз на ветру, — сказал Сан Саныч, поднимаясь с лавки.
   — Не откажусь.
   Идя ко крыльцу, Сергей подумал с какой-то особенной, опасливой грустью: «Надо же — Сан Саныч самогонку стал гнать. Когда учительствовал, такого не бывало. Директор школы, всегда в галстуке, на виду. Всем пример. А тут — самогонка. Что-то и впрямь в России сдвинулось. Будто туча над всеми зависла. Заводы закрываются. В Чечне работорговля. В Кремле — то пьянка, то болезнь…»
   Невеселые раздумья Сергея словно бы услыхал и перебил их бодрительным словом Сан Саныч:
   — Ничего, Сергей, наши предки не из таких ям выбирались, — он по-братски положил ему на плечо руку. — Спасенье русскому человеку не в деньгах искать надо. Денег у нас всегда не хватало и не будет хватать. Спасенье в чем-то другом. В духовной открытости, может… Весна вон на дворе. А мы ей порадоваться забываем.
   Между туч пробивалось солнце. Косые столпы желтого солнечного света обрушились сейчас и на старый город.
   — Весну никто не отменит. Это правда, — улыбнулся Сергей.
   Предчувствие близкой выпивки и грядущего вместе с нею благостного тепла тоже скрашивали уныние. Выпьешь рюмку-другую — и, глядишь, распрямится душа!
* * *
   Вечером, по ходу обыденных хлопот и семейных разговоров, Сан Саныч насторожил жену вопросом:
   — Валюша, ты верно ли сделала: путевку-то Марине навязала? Может, самой надо было поехать? Я говорил…
   — Куда бы я поехала, когда дом залило? У детей сухого нечего было надеть. Половицы хлюпали. Полкрыши снесло. А я бы поехала… — с нотками возмущения откликнулась Валентина. — Пусть хоть Маринка отдохнет, полечится.
   — Разве ж я против? Просто к слову пришлось… Сергей сегодня приходил. Смурён больно. На работе у него нелады, а тут еще и она уехала. Даже в фигуре у него что-то сутулое появилось. Как побитый ходит.
   — Ничего, перебьется. И Ленка, считай, уже подручница, — живо откликнулась Валентина. — Пусть Маринка на море посмотрит, а то всё среди кривых заборов…
   На этот короткий непритязательный разговор вскоре наложились другие, праздные и не очень праздные, но мысли о младшей сестре застряли у Валентины в мозгу где-то особняком. Она то и дело вспоминала Марину.
   В годы сиротства, после ранней кончины отца, а потом и безвременного ухода матери, Валентине часто становилось жаль, очень жаль, до боли в сердце жаль младшую сестру. Себя она не жалела, выросла, считай, уже, на работу определилась, а вот Маринка — ведь девчушка еще, ей-то без отца-матери каково? — да и рассеянная она к тому же; печь, бывало, затопит, а вьюшку открыть забудет; дым в горнице — закашляется, глаза от слез блестят, трет их кулачками… Или, бывало, Валентина с получки купит ей альбом для рисования и акварельные краски, а Маринка в тот же день, за один вечер, изрисует весь альбом от корки до корки — морями и парусниками разными, звездами и планетами необычными; Валентине немного жалко денег, отданных за альбом, альбом-то уж и кончился… но сестру она никогда не упрекала за такое искусство, да и запах акварельных красок ей самой очень нравился. На похоронах матери она дала себе слово: ни у кого не прося подмоги, поднимет сестренку, оденет-обует не хуже других и даст ей образование. Высшее — не получилось, но строительный техникум Маринка окончила под опекунством Валентины. А как ликовала сестренка, когда Валентине удалось взять ее с собой в неожиданно подвернувшуюся турпоездку на теплоходе до Волгограда! Даже ночью, казалось, Маринка любовалась на реку, не смыкала глаз и не отрывалась от иллюминатора (ехали в третьем классе, в трюме, там не окна — иллюминаторы). На судне Маринка признакомилась и подружилась с каким-то черноголовым мальчишкой, — оказалось, цыганенок, едет с табором куда-то под Астрахань; Валентина глаз с сестры не спускала, боялась: вдруг цыгане заманят, околдуют доверчивую девчуху, украдкой увезут с собой…
   Весь нынешний вечер Валентина, нечаянно растревоженная мужем словами о Марине, цеплялась умом за дни сестринского взросления.
   А замуж за Сергея Кондратова отдавала? Считай, ревела взахлеб. Будто мать отпускает на далекую чужую сторону единственную кровинушку дочку.

7

   У заводской проходной с пустыми кабинками вахтерш и запертыми вертушками толпился народ. Преимущественно — мужики. Женщин немного. Да и они, неброско одетые, почти не выделялись из мужиковой массы, серовато обряженной в темные — синие, черные, коричневые — куртки, темные кепки, спортивные вязаные темные шапочки на один фасон. Народу, вероятно, собралось бы и поболее, но некстати прыснул дождь. Дождь совсем слабенький, морось, но и от него всё вокруг — волглое, отяжелевшее. А укрыться негде. Проходная за спиной людей была заперта: малый, оставшийся заводской персонал попадал на производственную территорию через соседствующий административный корпус. Сюда и должно было подкатить новое начальство.
   Сборище у завода, кое-где прикрытое пестрячими женскими зонтами, было полустихийное, единой организующей силы за народом не стояло, но тем не менее к заводским воротам клейкой лентой были прилеплены два бумажных плаката: «Отдайте наши деньги!» и «Ваш капитализм — дерьмо!» Плакаты были написаны корявенько, возможно, ученической рукой, красной гуашью, которая уже кое-где размокла и потекла красной слезой. Кто-то написал от руки, наскоро, и текст петиции к местным властям. Это ходатайство передавали друг другу, подписывали, хотя в большинстве своем люди понимали тщету данной бумаги.
   В действенность митингования мало кто верил: митинги и даже забастовки на заводе уже случались, только не давали рабочему люду желанного результата. Теперь люди шли в пикетчики «так», для собственного успокоения совести или по любопытству.
   Сергей Кондратов тоже очутился здесь почти без толики надежды. Трезво он уже расценил: былому производству — хана. И прежде-то оборудование нуждалось в замене, модернизации, а теперь, в бездействии, всё старилось троекратно быстрей, всё ценное разворовывалось, снималось, отвинчивалось… Сергей даже не судил себя за учиненный вандализм в измерительной лаборатории.
   — Вишь, взялись Россию бизнесом проучить. Везде только и слышишь: бизнес, бизнес, бизнес…
   — Прихвостни американские! Всю страну хотят в мешочников превратить.
   — Лысый перестройщик заварил. Теперь весь простой народ на воров работает.
   — Этой власти русский народ не нужен. Чем больше помрет, тем больше им нефти достанется.
   — Молодежь наркотой травят. Девки проституткам завидуют. Разве такие к станку пойдут?
   — Беспризорников стало — как в гражданскую.
   — Сейчас и так гражданская. На одного новорожденного двое мертвецов.
   — Верно. Бабы рожать не хотят.
   — Чем детей-то кормить?
   Разговоры средь людей вспыхивали короткие, обозленные. Ядовитые восклики сыпались адресно во власть или безадресно, на любого. Однако почти без матюгов, редко где-то сорвется… (мужики помнили о женщинах).
   Одну из женщин, в синем берете и темно-зеленом дешевом пуховике, которыми на никольской барахолке торговали вьетнамцы, Сергей хорошо знал по работе в цехе. Фрезеровщица Лиза. Он очень редко разговаривал с ней, только здоровался. Говорить с ней было трудно: она заикалась, тянула слоги, подолгу одолевая некоторые буквы. На станке она выполняла однообразную и монотонную работу: брала заготовку — маленький металлический стержень, крепила в приспособлении, фрезой протачивала канавку… И так много-много-много раз в смену. И так изо дня в день. Как автомат.
   Рядом с Лизой вертелся Юрка, сын, мальчишка лет двенадцати. Почему-то он был здесь, а не в школе. Правда, все знали, что мальчонка этот — сорвиголова, школу недолюбливает и на взрослой стачке ему, видать, интереснее.
   — Гляди-ка ты! Лёва Черных с флагом чешет!
   По толпе прокатилось оживление. К заводу приближался Лёва, высоко подняв на тонком древке красный стяг. Простоволосый, со встрепанной рыжей шевелюрой, в расстегнутом пятнистом бушлате, он вышагивал решительно, широко, театрально. Рядом с ним, поспевая, посмеиваясь, поблескивая золоченой оправой очков с притемненными стеклами, двигался корреспондент местной «Никольской правды» Борис Вайсман — в черном кожаном пальто, в клетчатом кепи, с кейсом на наплечном ремне.