Приглашение было единодушно отвергнуто: «Нам и здесь в кайф. Никому не мешаемся». Зинаида ушла. И зачем Кладовщик припрятывал от нее — простой, неругастой бабы — самопальное зелье? Об этом мужики тоже поговорили, шутейно. Пришли к выводу, что толковая баба никогда не будет собачить мужа за выпивку, — за выпивку, но не за пьянку. После еще разок хватанули по полстакашка калиновки, и застолье плавно стало утухать.
   Первым сорвался Борис. Он поднялся с ящика, застегнул пуговицы на своей кожанке, обаккуратил положение клетчатого кепи на голове и буркнул:
   — Всё, мужики! Пока! — Вышел из сарая.
   В небе светила луна. Небольшая, серебряная, яркая. Прозрачных материков на ней уже почти не было видно, лишь едва различимые, бледноватые архипелаги в серебряном круглом море…
   Пройдя несколько метров и немного освоившись с потемками, Борис завернул за угол ближайшей кирпичной пятиэтажки. Остановился, чтобы справить малую нужду. Лунный свет бил сверху в спину, и тень Бориса, ломаясь, лежала на земле и на кирпичной кладке стены. Борис, хотя и был поднагружен сивухой, но вполне соображал и слегка сместился вбок, чтобы не мочиться на свою тень. «Кретины! — выругался он и, передразнивая Лёву, подумал: — Русские люди, русские люди… По золоту ходят. Нефть, газ, алмазы, никель, алюминий. А во всем городе ни одного приличного нужника! Как жили тысячу лет скотами, так и остались. Мечтают о потопе в Америке. Страна дураков!»
   Луна невольно и равнодушно подглядывала за Борисом: как он чертит струей по кирпичной стене, оберегая при этом свою тень.
   В то время, когда Борис Вайсман добирался до дому по никольским темным улицам, в газетном цехе местной типографии на барабане печатной машины тиражировался его свежий репортаж с комментариями, подписанный псевдонимом Борис Бритвин.
   «…Нет, революцию в России сделали не герцены и не марксисты, не народовольцы и не жидомасоны, как любят твердить твердолобые черносотенцы, и даже не большевики. Революцию в России сделали обездоленные бабы! Никто не может впасть в большее отчаяние, чем женщина, видя своих голодных детей. Именно они, отчаявшиеся, руками своих мужей-рабочих были движущей силой в революционном перевороте 17-го года.
   Женское начало должно наполнить и новую русскую революцию против ненавистного жульнического капитала. Подождем. Отольются и нынешним угнетателям горькие бабьи слезы!»
   Далее в «Никольской правде», которая позволяла своему лучшему обозревателю Борису Бритвину и либеральные вольности, и прокоммунистический ракурс, шел абзац о хулиганской выходке Юрки. «Это не просто озорство — это защита интересов родителей. Эти дети рано или поздно потребуют у власть предержащих ответа за обнищание своих отцов и матерей. И непременно отомстят воровскому капиталу. Они из глотки вырвут причитающиеся по ваучерам, по сберкнижкам деньги родителей. Напрасно думают сегодняшние богатеи, что всё сойдет им с рук. Поколение мстителей по праву спустит с них шкуру за разграбление России, за уничтожение великой державы».
   В сарае почти совсем истаяли голоса. Поуныл и огонек в керосинке. Пусто зеленела стеклом допитая четверть. Кладовщик угрюмо забурел, огруз, сидел недвижим, как толстый статуй. Только время от времени поднимал руки и однообразно поправлял шляпу. Шляпа на голове у него держалась плохо, он старался натянуть ее поглубже, но шляпа была стара, села — и от времени, и от перенесенной непогоды — и не хотела сидеть крепко на пьяной голове хозяина. Опять появилась Зинаида. Почти без слов увела Кладовщика домой. Он шел покорно, шел, уцепясь рукой за руку жены.
   У сарая без лишних слов расстались Лёва и Сергей.
   Лёве путь держать в старый город. Добираясь туда, он на ночном холоде значительно отрезвел и думал о насущном. О том, что уже давненько без работы. О том, что фактически живет на пенсию матери. О том, что пора ему опять подаваться в Сибирь на заработки.
   Не доходя до своего дома, Лёва свернул в калитку дома соседского. Затарабанил кулаком в дверь. Бревенчатый дом будто весь загудел, затрясся от его внезапного ночного стука. Вскоре в окнах испуганно вспыхнул огонь. В сенях послышались шаркающие торопливые шаги.
   — Ваня, это я. Твой корефан Черных. Отпирай. Позарез нужно, — нарочито сиплым, надсадным голосом заговорил Лёва.
   Дверь открылась. Взлохмаченный спросонья, в накинутой на плечи шубейке, в кальсонах, перед Лёвой стоял Иван Киляков. По жизни — бобыль, жадноватый, всегда имеющий непустую кубышку, промышлявший на рынке сбытом сантехнической мелочевки.
   — Банка мёду нужна. Срочно. На леченье горла… Слышь, Вань, как горло-то у меня осипло? А мне завтра на митинге выступать. Гони медку немножко!
   — Дак ведь кабы был, — пожимаясь то ли от холода, то ли от скупости, ответил Киляков. Браниться по поводу некместной пробудки не стал, видя, что непрошеный гость со странной просьбой нетрезв. — Может, вина не хватило? Так ты к Сан Санычу сходи. Он тебе самогонки плеснет. Он гонит. Я знаю.
   — Меду надо. Меду! Как ты не поймешь! Безголосый на митинге, какой я оратор? Не мерзни, Ваня, и не мурыжь. Давай медку. Нечего жаться.
   Махонькую баночку меду после пререканий и киляковских отговорок на отсутствие такового Лёва таки выцедил. Сладкую баночку сунул за пазуху, ткнул пальцем Ивану в грудь, сказал без всякой осиплости:
   — Есть в тебе, Ваня, душа! Не всё из тебя выжег капиталистический рынок. Богом зачтется твое пожертвованье. На Страшном суде я защитником выступлю. … — Он перевел палец на небо.
   — Тьфу! Клоун ты… — Иван загнул матюг и разобиженно захлопнул дверь перед Лёвиным рыжим носом.
   Зачем потребовался Лёве мед, ночью, хмельному? Не для себя — для матери. Она еще не была старой, не очень давно на пенсию вышла, но он ее баловал как старушку — гостинцами. Каждый вечер норовил что-нибудь принести ей. Хоть дешевую карамельку, хоть яблочко, хоть лимон к чаю; хоть просушенную березовую чурку с соседской поленницы. «На-ко, мама! Лучина из нее — чудо! Аж затрещит в печи-то! Как порох!» Мать и такой просушенной чурке была рада.
 
   Сергей возвращался домой, склоня голову, поеживаясь. Звездное небо и ядовитая синь луны будто бы повернули весну вспять — к зимним заморозкам. Но не только из-за ночной застуделости горбатился, вжимал голову в плечи Сергей: у него ныла спина, болела шея. Стоило чуток оступиться или споткнуться где-то — боль отдавалась в ошпаренных резиновой дубиной мышцах.
   В душе не было все же темноты уныния от заводского раздрая и невеселого путешествия в ментовку — в душе звучала грустная, томительная мелодия от разлуки. Хотелось говорить с Мариной.
   Он тихо бормотал, словно посылал звуковое письмо:
   «Извини, Марин. Выпил немного с мужиками. Отгуляли вольную. Нынче для нас Юрьев день… Отметелили палками трудовой народ… И вправду, неужель никто никого не покарает за такую разруху в России? — Сергей остановился, взглянул в небо, в звездную даль. Зашептал нежным тоном: — Соскучился я по тебе, Марин. Сильно соскучился. С вечера долго один уснуть не могу. А утром проснусь и пугаюсь: Маринка-то у меня где? Где она? Почему она уехала так надолго? Так надалёко?» — Он усмехнулся. От хмеля и наплыва сентиментальных мыслей перехватило слезой горло; что-то заныло внутри… Он тосковал по Марине остро. Он физически тяжело переносил ее отсутствие. За десяток с лишним прожитых совместно лет их никогда не делили такие расстояния и отмеренный путевкой и дорогой почти месячный срок разлуки. «Лечись там. На море наглядись. Черное море, говорят, красивое. Приедешь — нам с Ленкой расскажешь… Всё сладится. С работой. С деньгами. Приезжай только быстрей».
   Дома Сергея встретила разобиженная дочка, быстро заговорила:
   — Пап, ты где был? Я жду тебя, жду! Мама звонила, спрашивала тебя…
   — Когда она приедет? — встрепенулся Сергей.
   — Ты чего? Еще долго, — удивилась Ленка. — Она только неделю назад уехала.

9

   В открытую фрамугу окна доносился шум моря, мерный, ухающий, чуть шелестящий.
   Штормило.
   Замутнелые в бурлящем движении серые водяные валы с гривами белой пены падали на берег, выхлестывали, поднимали в пляс мелкую гальку. Затем неохотно, цепляясь за крупные голыши, волны откатывались назад, навстречу другим вздыбленным волнам. От этих встреч еще сильнее кипела, ярилась, разливалась по берегу серо-зеленая вода с утухающей пеной.
   В какой-то момент тяжелые волны толкнулись своим шумом в спящее сознание Марины, и она пробудилась. Отдаленный рёв моря наполнял предрассветный покой комнаты. Сердце часто колотилось. Во сне за Мариной кто-то гнался. Она не знала, кто это был, боялась обернуться назад, но чувствовала погоню. Она неслась от преследователей со всех ног, и шум встречного ветра полонил уши, забивал все другие звуки. Теперь тоже в ушах стоял шум, шум моря.
   Чувство погони, вернее — чувство страха от погони, Марина унаследовала в сон с прошедшего вечера. Из дома садовника, от его постояльцев, она выскочила ошалелая, кое-как надернув на себя платье и схватив плащ. Она бежала в потемках по какой-то улице под уклон — на прибрежные огни, где маячил сквозь деревья зажженными окнами спасительный санаторий.
   По дороге она упала, разбила колено, плакала. В какую-то минуту у нее всё внутри перевернулось, и ее стошнило. Она стонала от горечи, от боли, от страха. Ей постоянно чудилось за спиной дыхание погони. Вот-вот, в какой-то миг, ее схватит за плечо Руслан: «Э-э, красавица, ни спеши…» Еще нестерпимее, еще большая жуть, если схватит его брат Фазил, это животное…
   Даже оказавшись на аллее санатория, освещенной фонарями и, кажется, безопасной, Марина сжималась не столько от стыда за свой вид, сколько от невидимых преследователей. Она поднимала воротник плаща, прятала от встречных прохожих лицо, натертое бородами… Изможденная, словно побитая со всех сторон палками, она шла быстро, замкнуто, но неуверенно, иногда сбивалась с ноги, покачиваясь от выпитого, косилась на свою взлохмаченную шатучую тень.
   Добравшись до своей комнаты, Марина плюхнулась на кровать, разрыдалась. Призналась обескураженной соседке:
   — Меня, Люб, чеченцы изнасиловали.
   Любаша всплеснула руками, всколыхнула свои большие груди:
   — Чё ж ты так! Вся эта чернота русских баб шлюхами считает. К ним приближаться-то опасно, не только говорить!.. А уж тем более чеченцы. Может, это боевики какие. Людей воруют. Или наркокурьеры. Тут у них ничё не поймешь. Могут поулыбаться и тут же нож под ребро сунуть! — Выплеснув первые горькие изумления, чуть поостыв, Любаша села рядом с Мариной, приобняла утешительно: — Уж лучше б ты грешным делом с каким-нибудь азиатом, с «урюком» спуталась, чем с этим зверьем.
   — Может, мне в милицию заявить? — хныча спросила Марина.
   — Да ты чё! Это ж Кавказ! Ворон ворону глаз не выклюет. Русских здесь не любят. Русским везде сейчас ходу нет. Из Казахстана выживают, из Прибалтики гонят. Даже Крым, и тот хохлы да татары оттяпали. А здесь, на Кавказе, и при советской-то власти порядка не найдешь, а теперь… Обо всем помалкивай! Я где-то прочитала: по статистике, каждая четвертая баба была или изнасилована, или без согласья взята… Отоспись. Я тебе сейчас микстурки успокоительной плесну. Утро вечера мудреней.
   …Но утро показалось горше вечера. Похмельная гудливая боль в голове, саднит разбитое колено, синяки проявились, засинели на локтях, и внутри тошнотворная горь. Не видеть бы весь мир, не открывать глаза — затмить бессолнечный белесый рассвет. Погрузиться не в сон, где погоня, но во тьму, где нет ничего. Не верить, не признавать того, что случилось в доме садовника.
   «Уеду! Сегодня же уеду!» — выпалила Марина про себя и быстро поднялась с постели.
   Под утро Любаша всегда спала зыбко, воспитанная сельским распорядком. От порывистых движений Марины проснулась. Тут же принялась протирать кулаками глаза, почесываться, шумно зевать.
   — Видеть не хочу! — горестно вырвалось из груди Марины, когда стояла у окна, глядя на море, на берег. — Уеду. Прямо сейчас уеду!
   — Чё ты выдумываешь? Куда ты поедешь! — в пику бросила Любаша. — У тебя ж на лице всё написано. Прикатишь в таком-то состоянии к мужу: «Принимай, дорогой…» Лучше уж здесь пересиди. Уляжется. Из-за каких-то орангутангов леченьем жертвовать.
   Марина швыркнула носом, но слезы в себе задавила. Только внутри — гуще обида, и грязные штормовые волны плескались куда-то в душу, бередили вчерашнюю рану.
   Волны нарастали будто бы из глубин моря, из его самого центра, прикрытого утренней дымкой. Они вырастали, косматые, неловкие, внахлёст друг за другом, ползли на берег, чтобы там разбить взлохмаченный пеной гребень.
   Вдруг в дверь комнаты кто-то постучал. В тишине раннего утра стук показался недобрым, настойчивым. Кольнул Марине сердце. Глаза у нее вспыхнули испугом, мысли вихрем закружились вокруг вчерашнего.
   — Любушка, спаси меня! Это опять они! — полоумно и панически прошептала она, схватила покрывало, быстро покуталась в него и забилась в угол.
   Любаша без суеты надела халат, прошла в узкую прихожую и твердо, громко спросила:
   — Кто там?
   — Я принес сумку, — глухой голос раздался за дверью. — Здесь Кондратова шивет?
   Вскоре в комнату вошел старик садовник. В руках он держал пластиковый пакет: не понес найденную вещицу в открытую, при людском обзоре. Садовник был, как всегда, облачен в темную куртку и в черную каракулевую шапку. Старое, в темных бороздах, лицо, казалось, ничего не выражало.
   — Вот, — сказал старик равнодушно. — Ты забыла. Она на гвозде висела. Там книшка. Я посмотрел… — Он хотел передать сумку в руки хозяйки; он, очевидно, сразу определил, что хозяйка — это она, Марина, та, которая стоит в углу, укутавшись в покрывало.
   Но Марина не шевелилась, не могла, не хотела высвобождать из-под покрывала руку навстречу старому садовнику. Он молча положил пакет на стул, повернулся, чтобы идти назад.
   Весь его вид, старческий, заскорузлый, удивлявший прежде Марину редкостными по своей глубине морщинами, которые проступали даже сквозь седую бороду, теперь вызвал в ней враждебный едучий заряд. Словно бы и этот старый чеченец тоже поизмывался над ней — унизил, принеся сумку: на вот, уличная девка, не теряй больше! У Марины задрожали губы. Ее лицо окатила нервная бледность, и она выбросила переполнявшую горечь со взбешенной отвагой:
   — Скоты! Чтоб вы все сдохли! Только людей грабить и насиловать! Звери! Пропадите вы все пропадом!
   Старик замер. Будто слова своим ядом вогнали его в оторопь. Он стоял и, казалось, ждал еще, еще новых оскорбительных стрел. Но Марина молчала. Только частое дыхание яростно рвалось из груди.
   Старик медленно повернулся к ней, посмотрел в лицо. Его черные южные глаза под желто-седым мхом бровей не выглядели злыми. Взгляд казался разочарованным, даже беспомощным. Старик недолго смотрел в лицо Марины, потупился. Он как будто рассуждал: стоит ли чего-то говорить этой взбешенной женщине? Потом он поднял голову и протянул Марине руки:
   — Посмотри, женщина, на мои руки. — Руки старика с желтоватыми толстыми ногтями были смуглы, морщинисты, с узлами выпуклых вен. Руки были большими и казались неуклюжими, громоздкими по сравнению с поджарым сутулым телом старика. — Я всю шизнь, — чуть хриповатым, притушенным голосом говорил он, — работал этими руками в поле. Мне никто не шелал смерти. Я тоше никому не шелал смерти. Твои братья пришли на мою землю. Они разрушили мой дом. Я приехал сюда. Теперь много моих братьев тоше вынушдено скитаться…
   — Ладно, ладно, ладно! — вступила Любаша. Она стояла настороже, ждала своей минуты, чтобы приблизить развязку. — А сколько вы русских скитальцами сделали! Ты, старый, нам демагогию тут не разводи… Ладно, ладно, ладно! Знаю я вас. Не переработались. Один с сошкой — семеро с ложкой. У нас к тебе претензий нету. Ступай! За сумку — спасибочки.
   Старик опять понурил голову, отвернулся и, пришаркивая ногами, пошагал к двери.
   Марину от своей истеричной выходки еще сильнее стиснула тоска. Радости обретения потерянной сумки, в которой лежала санаторная книжка и немного денег, не случилось.
   — Шторм на море. Пойдем поглядим. Интересно, — призывала жизнестойкая Любаша.
   — Уеду, — невпопад отвечала Марина. — Уеду! Не хочу!
   — Никуда не поедешь. Не пущу!
   В этот день Марина не выходила из номера. Любаша приносила для нее из столовой еду.
* * *
   На следующий день шторм не утих. Усилился. Мятежное очарование, сокрытое в рокоте движущихся водяных глыб, притягивало к себе отдыхающих. Марина тоже соблазнилась поглядеть на стихию…
   С бессмысленной яростью волны бухались на берег, на бетонные сваи солярия, на глыбы береговых укреплений и на выщербленные волнорезы и буны. С разбегу волны ударялись в скалистый горный склон, пенились, затихали; повторяли попытку.
   Выбрав себе закуток на склоне над пустующим диким пляжем, в безлюдье, на скамейке под пятнистым платаном, Марина покусывала губы… Иногда ее лицо подолгу было покойно, даже отчужденно и невозмутимо. Но вдруг оно менялось. Красные пятна беспокойства выступали на щеках, губы бледнели. Взгляд терял из обзора море, утыкался в потемки внутри себя.
   Грузинское вино «Саперави» — ей хотелось попробовать его. Этот попутчик из Москвы, Прокоп Иванович, нахваливал… Канатная дорога — она же всегда мечтала прокатиться над горами. Тысячи людей катаются. Чего ж тут такого? Садовник, этот старик Ахмед, — сразу видно, что он трудяга. А Руслан его знает. Примазался… Руслан — предатель, гад, мерзавец! Он влез в доверие. Добреньким прикинулся, телефон предложил. Угощал. И вдруг стал как зверь! Потом еще его брат… Чудовище! Ненавижу!
   Слезы опять перехватывали горло. Хотелось разреветься, обхватив голову. Но Марина сопротивлялась. Нынешнюю ночь она и так провела в слезах, всё лицо опухло. Теперь старалась держаться — не плакала, твердила Любашины слова как заклинание: «Не трави себя! Ничё не изменишь!»
   Гигантская волна со всего маху ударилась в ближний волнорез, разбилась. Мелкие дребезги-капли подхватил ветер, окропил солеными брызгами лицо Марины. Ветер… Тогда ночью ее тоже пробудил ветер. Ураганный ветер принес в Никольск ливень. Принес несчастье сестре Валентине и в конце концов погнал Марину сюда, в санаторий.
   Ветер разорвал облака в небе, солнце яркой лавиной провалилось вниз, морская даль заиграла зеленым взбудораженным цветом. Уходить от моря, из одиночества, к отдыхающим в санаторий, не хотелось. Даже появление людей вблизи укромной скамейки под платаном Марину раздражало. Она приподнимала воротник плаща: дескать, ступайте мимо, видите: женщина сидит уединенно, ей сейчас ни до чего.
   Марина стребовала с Любаши клятвенное обещание никому не пересказывать о том, в чем призналась. Но Марине и без сплетен и пересудов казалось, что на ней какая-то печать, злая мета, которая видна и понятна всем.
   Вдруг опять, словно волна, накатывалось очередное воспоминание. Когда она расставалась с Сергеем на никольском вокзале, наказывала: «Ленку береги!» Он кивнул головой, напутно ответил: «Себя береги». — «Себя береги»? Что это? Как будто предупреждал. Как будто знал, догадывался, что она может вляпаться…
   Так не хотелось подниматься со скамейки и идти в лечебницу на какие-то процедуры, на которых надо было обязательно быть!
 
   Марину окликнули, когда она шла мимо теннисного корта, невдалеке от санатория. Мужской голос с площадки — сквозь высокую проволочную сетку ограждения.
   — Разве вы меня не узнали? Я очень рад вас видеть… Как вы устроились? Как отдыхается? — Роман Каретников в белом спортивном костюме, в белых кроссовках, в белой бейсболке, с теннисной ракеткой в руках и лимонно-желтыми мячами вокруг ног. Весь такой по-прежнему элегантный, свежий, улыбчивый.
   — А-а, это вы… Здрасьте. Всё нормально.
   Марине не захотелось, как при первой встрече, охорашиваться. Ей не хотелось и говорить с ним.
   «Только его мне еще не хватало. Уж теперь-то с ним — никаких «ля-ля»!» — ожесточаясь на насильников, на себя, на самого Каретникова, который безнадежно запоздал со свиданием, подумала Марина. Приказала себе идти скорее и даже ладони сжала в карманах плаща в остренькие кулачки, чтобы быть тверже в своем намерении — уйти не оглядываясь. И ей абсолютно перед ним не стыдно, что у нее распухшие от слез щеки и нос!
   — Куда же вы? Погодите! — Каретников всполошился, вплотную подошел к ограждению.
   Но чтобы добраться до Марины, нужно было выбраться с площадки, сделать крюк, потратить время.
   Она не откликнулась, не обернулась. Роман Каретников недоуменно замер перед оградительной сеткой.

10

   Издательский дом Каретниковых, совладельцем и директором которого был Роман, преуспевал за счет огромных государственных заказов; жирным куском от частных компаний, тоже, разумеется, не гнушались. Однако коммерческую деятельность предприятия Роман контролировал относительно, для этого имелись спецы из холдинга Каретникова-старшего. Роман же большей частью наращивал просветительскую ветвь издательского бизнеса.
   — Зря мы поехали в Грузию. Не вовремя, — сказал Роман.
   Его слова упали на взрыхленную почву.
   — Что я вам говорил, батенька! — тут же подхватил Прокоп Иванович. — Никому сейчас такие затеи не нужны. Вы сами видели обнищавший Батуми. А истрепанная войной Абхазия? Кто сможет сегодня рассказать правду об этой войне? В ней поучаствовали не только абхазцы и грузины, но и чеченцы, и даже новоявленные казаки… Между тем среди абхазцев немало мусульман, а грузины — сплошь христиане. Но абхазцы ближе России, чем Грузии. Нет, Роман Василич, не трогайте историю кавказских народов! — Прокоп Иванович мягко провел мягкой же своей, канцелярской, толстоватой рукой по голове, потом взял ладонью в узду свою бороду. — Сама по себе историческая наука — дама очень горделивая. Она в зачет берет только победы. Поражения ей в любовники не годятся! Стало быть, история всей правды о народе не скажет. А уж тем более — Кавказ! Тут кланы, тейпы, роды… Нам бы с русской-то историей разобраться.
   Азарт к разговору вспыхнул в Прокопе Ивановиче, когда Роман косвенно намекнул о своем проекте, помянув поездку в Грузию. Каретников пестовал идею создать серию книг «История наций». Абхазцы и аджарцы угодили в первую голову проекта по формальным признакам: «А-б», «А-д» — самый верх алфавита. Энциклопедический уровень замышлявшегося издания требовал именно такого подхода. К тому же на Черноморском побережье находилась дача Каретниковых, и Роман мог не умозрительно прикоснуться к историческим камням горцев. А зазванный для консультаций Прокоп Иванович недурно знал здешние места еще по советским командировкам и еще не растерял дружбы с аборигенами из научных кругов.
   Задумка о создании такой энциклопедии пришла Роману в голову несколько лет назад. Живя и работая за границей, он видел, как западный мир кренится к опрощению и унификации, как глобализация, этот невидимый, неосязаемый монстр, внедряет североамериканский фасон и стандарт, и Старый Свет не в силах устоять перед этим. Теперь же и Россия, будто опоздавший школьник, стремилась поскорее попасть на урок цивилизации… «Меняются эпохи, и многое безвозвратно растворяется во времени. История не повторяется! — рассуждал Каретников. — Хотя бы на сломе веков надо уловить и зафиксировать состояние нации: духовный уклад, мудрость, традиции. Хотя бы историю народов, близких России».
   Прокоп Иванович тем временем настаивал на своем:
   — Взгляните на судьбу Отечества нашего. Сколько постыдных страниц. Междоусобная война русских князей, порой братьев. Церковный раскол. Трудно и представить большую пагубу для русского общества! Жестокость Грозного, а потом и Петра Первого. За время правления Петра население России убавилось на треть! Дичь крепостничества. Заговор декабристов и расправа над ними. Изуверство комиссаров. Гражданская бойня. Террор Сталина. Безумные жертвы войны. Идиотизм перестройки. Потом — развал Союза. Либеральные аферисты и проходимцы… А в исторической науке всё равно бродит великоросская гордость. Москва — Третий Рим! Чем люди скорее отрекутся от своей истории, чем меньше будут спекулировать ею, тем легче станет жить. Беда России в том, что она из своей мессианской борозды выбраться никак не может! — Тут Прокоп Иванович широко улыбнулся. Весь пар полемиста из него, вероятно, вышел, и он примирительно досказал: — Заниматься сейчас Кавказом, конечно, не время. Чтобы исследовать вулкан, надо подождать, когда он погаснет.
   — Вы мне целую лекцию прочитали. Но под словом «не вовремя» я подразумевал совсем другое, — грустно уточнил Роман. — Я… — Он замешкался. — Я видел эту женщину.
   — Марину? — с лёту угадал Прокоп Иванович, словно это имя носилось где-то в воздухе.
   — Да… Она не захотела разговаривать со мной. Можно сказать, убежала от меня. — Роман помолчал. — Пока мы с вами путешествовали, с ней что-то произошло. Мне почему-то неловко перед ней… Откуда, вы говорите она приехала? Из Никольска? Это где-то на Севере? Или на Урале?.. А фамилия? Фамилию вы ее не знаете? — оживился Роман. — Она не сказала вам случайно?.. Ну, может быть, вы в железнодорожном билете видели?
   Мясистое лицо Прокопа Ивановича осветилось насмешливо-доброй улыбкой.
   — Роман Василич, батенька, это уже больше, чем любопытство.
   Они сидели в плетеных креслах на открытой веранде просторной двухэтажной каретниковской дачи. Отсюда, с веранды, за решетом из ветвей, облепленных недавно проклюнувшейся зеленью, проступало дальним синим клочком море, слева по огибу морского берега в сизую дымку уходила гряда гор; справа, на пологом прибрежном пространстве курортного городка, заметно высилось белое здание санатория.