Страница:
- В столицу не думаете перебираться?
- Боюсь. Годик еще пробуду здесь. Хотя страшно скучаю по городу. В особенности жена. Нашу школу закрывают, меня переводят в другую.
- А почему вашу закрывают?
- Средств нет. А мужик не дает. Вообще, существовать нашему брату трудно. Один учитель остался не у дел, опухать с голоду начал, пошел по бесшкольным деревням, уговаривать мужиков, чтоб отдавали ему ребят учить. "Вот у меня 20 ребятишек набралось, давайте мне по 3 фунта муки в месяц. Согласны?" "Согласны. Много ли три фунта". - И ты, Силантий, согласен, и ты, Петр, и ты, Степан?" - "Сказано, согласны". - Ну вот, распишитесь, - и бумажку сует. Э, не тут-то было. Хоть бы один расписался. Бумажки, подписей, как огня бо 1000 ятся. "Знаем мы, чем это пахнет". Вот какой народ.
Словоохотливый учитель проговорил бы до вечера, но пришел Филипп Петрович весь в дожде, хоть выжми. Он ходил осматривать свой будущий участок, хутор.
- Каждый день, дождь не дождь, а все на землицу полюбоваться сходишь. Ну, прямо тянет, как родная мать.
- Из вас толк будет, - сказал агроном. - И вас полюбит земля.
- А ясное дело! - воскликнул Филипп Петрович, выливая из сапога воду. Нешто она не чувствует, кто за ней ходит-то? Врут, что земля есть мертвый прах, вроде стихеи. Она живая! Да и все на свете дышет потихохоньку. Эй, мать! - крикнул он жене. - А я выбрал-таки местечко, где дом ставить будем. Такой пригорочек, понимаешь, все, как на ладошке, все концы. А окнами на солнечную сторону повернем. Я все расплантовал: где колодец, где пасека. Я пасеку хочу. Живой тут есть такой... Ох, деловой старик. А погулять любит... Иду сейчас, а он ползет на карачках вдоль забора, ползет, пятнай его, а бормочет: "хоть ползу, а Живой". Да, братец мой, да. Надо работать, работать надо. Всем в уши кричу: "Работать!".
Вдруг за окном, возле нас, зафыркал, зашипел паровоз, загрохотал поезд. Свисток, и поезд стал. Вслед за этим раздался хохот ребятишек:
- А ну, дедка, еще! Свистни. Ну, как соловьи. Дедка, свистни...
И в избу вошел обтрепанный беззубый старикашка, за ним - стая детворы.
- С праздничком! Полковнику выпить. Возрадуйся, плешивый, над тобою благодать, во всю голову плешина, волосинки не видать! - Он обнажил лысую голову и ударил в ладонь шапкой.
- Это из соседнего села пастух, тоже на праздник к нам притащился, недружелюбно пояснил нам хозяин. - Посвисти соловьем, потешь ребятишек-то.
- Свистни, дедка, свистни!
Дед закрыл гноящиеся глазки, приставил к губам пригоршни и раскатился соловьиной трелью. Он насвистывал, тренькал, щелкал с изумительным искусством. Дорого дал бы Станиславский за такого соловья. Дед выпил самогонки, прикрякнул уткой и принялся рассказывать разные побаски и присказки. Большинство их нецензурно, но детвора, старухи и даже учительница покатывались со смеху.
- Птицу я люблю, лес люблю, цветы, - шамкал старикашка. - Хорошо на божьем свете... Ей-бо. Я, бывало, соловьев лавливал...
- Дедка, расскажи еще чего-нибудь, дедка! - приставали ребятишки, утирая заплаканные хохотом глаза.
- Фють! - свистнул дед, притопнул ногой и встряхнул лохмами на рукавах. Нну! Жила-была деревня на возрасте лет, жил в этой деревне старик с мужем, детей у них не было, только маленькие ребятишки...
- Ха-ха-ха!..
- Вот чем пробавляется наша детвора, - грустно заметил учитель.
Дождь кончился. Мы двинулись дальше.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
"Только власть марает". - Деревня Дядина. - Заграничная кепка. - Еще о педагогах. - Небывалое событие. - Наши и ваши. - Войнишка. - Белые и красные.
Праздник выдыхался, но пьяные все еще попадались. Нас обгоняли на подводах возвращавшиеся домой гости. Вот важно прокатил председатель волисполкома. Про него случайный попутчик наш, молодой крестьянин, не так давно возвратившийся из германского плена, сказал:
- Тоже называется - председатель. В тюрьму бы его, подлеца. Только власть марает. Взяточник, пьяница, ругатель. Да вот вчера... Нажрался ночью, парни стрелять в него хотели, а, может, постращать по пьяному делу. Он в пустую избу забежал, да под кровать. А двое милицейских легли на брюхе, в избе же, вроде охраны, и револьверы направили в дверь. Дверь, конечно, на крючке. А парни в сенцах тоже на брюхе лежат, и револьверы тоже в дверь уставлены. Да так все и уснули. Потом утром все вместе выпивать пошли. Не знаю, врут ли, нет ли. Сват мне сказывал, Павел.
- За кой же чорт такого выбирали?
- Да ведь народу-то подходящего, понимаешь, нет. Отказываются. "Что ж, говорит, выберут, а потом начнешь по декретам твердо требовать, ну, скажем, налоги собирать, сколько врагов наживешь. Еще убьют. Нет уж, подальше, Бог с ней, и с должностью". Так все и отказываются. Вот в нашей волости выбрали мужика замечательного, город не утвердил, не коммунист, дескать, своего кандид 1000 ата поставил. А какие в деревнях могут быть коммунисты? Мы это плохо понимаем, политику. Наше дело: на земле сиди.
- Что же вы не жалуетесь?
- Да кому? И кто жаловаться-то будет? Народ у нас робкий. Вот только разве подвыпьют, пошумят чуть-чуть. Ежели в газеты статью без подписи - не примут. В Питер с жалобой итти, не допустят, куда надо. В открытую ежели ссориться с председателем - со свету сживет. Мало ли к чему можно придраться. Живо заберут.
Все хмуро, буднично, серо. В небе ползут рыхлые облака, холодный ветер проносится полями, за лесом видна спущенная в наклон с косматых туч кисея дождя.
В шести верстах от нас сгрудилась в полугоре деревня Дядина. В ней будем ночевать. На коричневых пашнях торчат, как бородавки, кучи навоза. Здесь брошен плуг, там борона. Пустынно. Дождь и праздник обезлюдили поля. Но какой же это праздник, когда нет солнца! День продолжается, иль вечер наступил - не разберешь. Кругом серо, тоскливо. Вот заплаканная березовая рощица. О чем с ветром говорит шумящая листва? Об осени? О том, что вот там, направо, журавли летят? Дорога непролазна. Идем стороной, мокрыми лугами. В сапогах жмыхает вода. Холодно. Скорей бы в избу. На самой вершине молодой елки насмешливо стрекочет сорока. Ей безразлично, с кем ни говорить: с елкой, с облачком, с пропищавшим комаром. Но городскому человеку среди деревенского печального безлюдья - смерть.
Дядина. Остановились в доме зажиточных крестьян, родственников агронома.
Зажигается лампа, кипит самовар, и мы облекаемся в теплые валенки, принесенные радушной хозяйкой.
Благообразный старик-хозяин, с умным задумчивым лицом, сидит под окном. Рядом с ним, дымя махоркой, Кузьмич. Беседуют. Молодуха снует взад-вперед. Вот притащила березовое полено и сдирает бересту.
- Побольше завари бересточки-то, - говорит старик, - а то живот стал маять: понос.
Молодуха наложила бересты в большой чайник и залила кипятком.
- Бересточки и я выпью, - сказал Кузьмич. - А помогает ли?
- А вот увидишь. Как рукой.
На празднике, в Дубраве волей-неволей нам пришлось сделать серьезное испытание желудку: жареные, соленые и маринованные грибы, молоко, селедка, самогонка, огурцы. Поистине - ударно. Действительно, вместо чаю, настой бересты с молоком сделал чудеса.
Муж молодухи, вошедший к ней в дом из соседней деревни, - сельский учитель. Сухой и безбородый, светлые усы щеточкой. Его в прошлом году придавило бревном на валке леса, но отдышался, теперь на поправке, чуть покашливает. Рассказчик он великолепный: наблюдательность, память на позу, на сочную фразу. Он раньше учительствовал на Мсте, я тоже в юности живал в тех местах, и мы предаемся воспоминаниям. Зовут его - Дмитрий Николаевич.
- А вот в нашей деревне, на Мсте, расскажу я вам, такой случай был. Сижу я весной возле избы, подышать вышел. Вдруг подходит ко мне в белом балахоне человек, на голове кепка с пуговкой, а за плечами мешок. По физиономии видать - не русский, брови с напуском и взглядом колет. Поздоровался и говорит: "Обошел, говорит, я десять дворов, просил дать мне для научных опытов десятину земли. Я сам вспашу, посею - зерно мое, вот в мешке - и весь урожай будет хозяина земли. Не дали. Никак не мог уговорить. Может быть, вы дадите мне?" Я посоветовался с хозяевами, уговорил их. Дали. Он обрадовался, стал благодарить. "А то, говорит, полное разочарование в русском мужике. Страшный, говорит, рутинер, старовер. Я, говорит, вот седьмой год хожу по разным губерниям и наглядно обучаю крестьян. Они ж дети! Их надо носом тыкать во все. Их надо приручать как-нибудь ласковым словом, примером, делом, опытом". Ночевал у нас, а на другой день пахать поехал. Вспахал, разбил на маленькие участочки, по-разному удобрил: и калием, и азотом, и фосфором, а один участок - всеми этими снадобьями вместе. "Это составные части навоза", говорит. На каждый участочек укрепил дощечку с надписью. Ужасный чудак. Мужиков сошлось много на его работу смотреть. Подробно об'яснял. И сеял по-разному, и пахал, и боронил - каждый участок на особый лад. И все это прописывал на дощечках. Дощечку к палочке прибьет, 1000 и в землю. А с картошкой ужасно мудровал: он ее и на аршин в землю зарывал, и на поверхность, и глазком садил, и одну кожуру. Обчистит ножичком, да в котелок: "это, говорит, мы изжарим. А кожуру в землю". Мужики на смех подняли. А кепка одно твердит: "ждите осени". И действительно, стало под осень подходить, ахнули мужики. Яровые ему - то под бороду, то по пояс, то ниже колена. И колос разный, на каждом участке свой. Подвел нас к самому скверному участку - "вот, говорит, это по вашему способу посеяно". Действительно, видим - урожай точь-в-точь, как у нас - самая дрянь. Тут-то мы и догадались, в чем сила земли. А надо сказать, что семенами он засевал крестьянскими, свои сменял, чтоб не было разговоров каких. Об'яснил все, как следует, растолковал и дощечки оставил, и участок оставил, попрощался и ушел неизвестно куда. Вот она кепка-то какая. Мужики думали, что колдун, с нечистым снюхался. А потом принялись по его указанию заниматься. На другой-то год совсем неузнаваемо у них стало. А с них и другие начали пример брать. Так и пошло. Писали мне, что нынче не только весь налог выплатили, а и в продажу много хлеба пустили. Вот оно, что значит заграничная кепка-то с пуговкой!
- Эх, кабы такую кепку да к нам теперь залучить! - вздохнул старик.
- А какого вы мнения об учителях, приехавших из Питера? - спросил я.
- Да как вам сказать, - задумался Дмитрий Николаевич. - Конечно, у них специальность большая. С нашими никак невозможно уравнять. Но... уж очень корыстные люди. Обращается к ним крестьянин, прошенье ли написать, за советом ли - обязательно требуют платы. За ученье, тоже самое, вымогают. А помочь мужику так, для идеи, они не желают. Словом, пришлый, чужой народ.
- А ты, Митя, по справедливости рассуждай, - сказал старик. - Нешто можно шибко ученого человека с нашим учителем сравнить? Он все знает, а начнет рассказывать - сразу свет в глазах сделается у тебя. Вся подноготная ему известна. А наш учитель что... Наш учитель, можно сказать, вроде нас, темный. Другой что и знал-то, так забыл.
- Да-а-а, - скептически протянул и агроном. - Когда правительство отказало давать пайки учителям и предложило сельским обществам взять учителей на свое иждивенье, крестьяне созвали сход. Были приглашены учителя, и я присутствовал. Наши, местные, чтоб подладиться под мужиков, повели двойную политику. Они говорили примерно так: "Конечно, учителю надо кормиться, но и на крестьянина особенно-то уж налегать нельзя". Учителя же приезжие, с высшим образованием, те требовали определенно и настойчиво: паек! И от своих требований не отступались. Почему? Как думаете, Дмитрий Николаевич?
- От жадности.
- Нет. А потому, что местные учителя имеют и землю, и корову, ему легко с мужиком и в великодушие сыграть. А у приезжих зачастую ничего этого нет. И если они требуют оплаты своих трудов - требование их свято. А вам стыдно, что вы их не можете поддержать. Ведь это ж огромная культурная сила пришла в деревню. Событие прямо-таки небывалое: в одной известной мне школе второй ступени - четыре человека с высшим образованием: среди них - известный геолог, другой опытный преподаватель реального училища, одна из преподавательниц лингвистка, учит языкам, другая - на рояли. Ярцевской школой заведует ассистентка известного петербургского профессора, старшая учительница в Лужках - окончила географический институт. Разве это не клад для деревни? И вот эти люди уходят домой, к себе. Жили в голоде и холоде, отношение к ним было неважное. Словом, деревня не могла удержать их у себя. Это, конечно, очень грустно.
- Действительно, - сказал Дмитрий Николаевич. - А ежели взять наших, даже смешно сказать. - Он махнул рукой и, поерошив волосы, неодобрительно крякнул. В голосе его зазвучала ирония. - По пальцам можно перечесть: Силантьев, например, - царский вахмистр, три раза на учителя экзамен держал, едва на четвертый кой-как выдержал, Чиркина - повивальная бабка, Шатунов - из дьячков, тоже едва выдержал экзамен. Все они еще от земства остались. А вот новая, недавно испеченная, эта из портних, эта уж совсем ни аза в глаза. Конечно, есть нек 1000 оторые, окончили семинарию учительскую. Но и они опустились. И верно, что не выше мужика по своему кругозору. Культуру забыли, духовных интересов никаких, ничего не читают. Ну, правда, спектакли иногда ставят пустяковые, а больше - пьянствуют, да в карты.
- Вот то-то и есть, - сказал старик, - и какие же узоры может с них снять мужик, чему научиться? "Ежели уж учителя пьянствуют, так нашему брату и подавно полагается", вот что толкуют мужики.
Трещала на сковородке яичница, клубился вкусный парок над щами из баранины. Вошел сын хозяина, лет тридцати, смуглый и угрюмый, в холщевой рубахе, заправленной в такие же штаны. Он только что накосил корове травы, был мокрый. Познакомились. Он кончил техническое училище цесаревича Николая, работал машинистом на коммерческих пароходах, а когда его брат, красноармеец, помер от тифа, другой был убит белыми, - он пришел домой помогать семье. С весны хочет заняться землемерным делом.
- Навсегда думаете остаться в деревне?
- Боже сохрани!
- Почему это образованные люди из крестьян уходят в город? Ведь деревня так нуждается в собственной своей интеллигенции, - спросил я.
- Да. В деревне нет своей интеллигенции, да не знаю, и будет ли когда-нибудь, - сказал механик. - Скучно очень жить здесь. Да и знания свои приложить некуда. Ну вот, например, я. Заводов здесь нет, мельниц паровых нет. Землю пахать? Но тогда к чему было учиться на механика. Я привык жить совсем в другом масштабе, чем мужик. Мне нужна книга, театр, общество. А если сесть на землю, то едва на хлеб добудешь. А книгу, комфорт, и все то, чего вкусил - по боку? Вот в чем дело. Ради чего же я учился десять лет?
Разговор перешел на тему о красно-белых боях.
Деревня Дядина, как находящаяся на пригорке, была важным стратегическим пунктом. Она несколько раз в продолжение лета переходила из рук в руки. Сначала ее захватили белые. Крестьяне очень обрадовались, увидав офицеров. Наступление красных было отбито. С попавшимися в плен обращались жестоко. Мужики тоже не отставали. В особенности, отличались жестокостью женщины.
- После свалки-то, - говорит хозяйка, - красные разбежались, а бабы увидали по пригорочку красноармеец ползет. Поползет-поползет, да торнется, оклемается маленько, да опять поползет. Бабы туда и помчались всей деревней с поленьями, кольями, топорами: "Бей его, дьявола, антихриста, бей!" Подбежали, он и глаза закатил, не дышит. Дуняха вырвала у него из мертвых рук винтовку, карманы обшарила, револьвер там, и потащили за ноги в деревню. Пока волокли, всего измолотили.
Потом белые начали отбирать у них скот, лошадей, стали безобразничать, выгонять на работу, забрали на службу всех парней и молодых мужиков, непокорных пороли нагайками. Мужики стали Бога молить, чтоб забрали их красные.
- Такая сволочь, такая дрянь эти белые, - возмущается учитель.
Ему все поддакивают.
- Очень жалко мне было красного одного, - говорит младший хозяйский сын Сережа, мальчик лет шестнадцати. - Допрашивал офицер. Говорит: "Переходи к нам, или повесим". А тот: "Был красным, и умру красным. Вешай, белая собака!" Тогда его повели за деревню, к березе, возле изгороди росла, а нас всех, мальчишек, отогнали. Мы все-таки бочком-бочком, да пробрались. Велели залезть ему на изгородь. Красноармеец сам надел петлю и веревку перекинул через сучок. "Ну, скачи!" - офицер крикнул. Тот прыгнул вниз: "Не держись за веревку, не держись! Скорей подохнешь!" - Опять крикнул офицер. А потом подошел к нему и из нагана два раза в голову, весь череп снес. Мужикам сказал: "Ежели будете хоронить - всех перепорю".
Красные относились к крестьянам совершенно по-другому. Я прошел около сотни верст, расспрашивал бедных и зажиточных крестьян, священников, учителей, бывших торговцев, кабатчиков - все в один голос говорят. "Белые - дрянь, шваль, грабители, разбойники, в особенности офицеры и помещичьи сынки; красные - народ, как народ, простые русские парни и рабочие, крестьян не истязали, женщин не насиловали, грабежами не занимались". В особенности хорошую память оставили по себе красные военачальники.
Нас уложили на 1000 кровать. Дмитрий Николаевич охапками приносил из другой комнаты книги, журналы. Он любит почитать, но это все перечитано, новых книг достать трудно. Потом, стоя среди комнаты, начинает рассказывать разные забавные истории, хохочет и спрашивает:
- Вы не спите?
- Нет, - отвечаю я, борясь со сном.
* * *
Утром разбудило солнце. Мычат коровы, поет петух, скрипит у колодца блок. Выхожу на улицу. Возле избы сидит старик-хозяин, чинит грабли.
- Страшно было во время боев-то? - спрашиваю.
- Первое время - страшно. После приобыкли. Вон та изба - видите? снарядом разворочена, а вот на этой крышу снесло. Сначала крестьяне в лес убегали, потом плюнули и отсиживались в окопах: у нас в огороде три окопа были, блиндажи называется, закрытые, там не опасно. Во многих местах, по деревне, окопы нарыты. Только выйдешь в поле - Господи благослови, поработать бы, вдруг пальба и крики: "Уходите, уходите!" Ну и бросимся все бежать в блиндажи. Страсть, как надоело. Все-таки убило у нас двоих в деревне: старика да старуху.
Нас провожал механик.
- Мы на отруб ушли, - говорил он. - Не на хутор, а на отруб: то есть, нам общество выделило сколько полагается земли, а сами будем жить в деревне, тут расстояние небольшое. У нас в разных местах было 75 десятин, и плохой и хорошей земли. Мы сговорились с деревней, что вместо 75 десятин нам дадут 30, но чтоб по выбору. Мы выбрали самую лучшую. Вот она, наша земля. Частичка леса тоже к нам отошла.
На полосах две женщины и Сережа жали яровое. Кузьмич устроился на снопах, вынул свою походную тетрадь и сделал таблицу севооборота чуть не на восемь лет вперед, подробно растолковал механику, с чего начинать, и как вести правильное хозяйство. Такие таблички Кузьмич составлял почти каждому встречному крестьянину: зайдет на полосу или попутный хутор и целый час долбит, как вода в камень: надо делать так, а не этак.
Глава пятая.
Гнилая челюсть и здоровые клыки. - Революция. - Стрелка времен. - "Когда будем летать, как галки...". - Шулер. Придут сильные. - Горе неудачника. - Но все ж - мужик. - Маята. - "Вперед!".
С солнцем все повеселело. В полях копошился народ. Яровые, лен, овес, гречиха, каждая полоса по-своему украшала землю. На желто-зеленом фоне спелых хлебов темнели рощи и перелески. Раз, два, три, а вот еще хутор. Куда ни взглянь - торчит в одиночку крестьянская изба со службами. Деревни редеют. Избы, как зубы, вырываются с корнем из наболевших десен и внедряются на новые места. Нашему мужику надоело пережевывать жвачку гнилыми челюстями. Он боится, чтоб и его здоровый зуб не загнил. С корнем, вон! Он предпочитает обходиться со своим, хотя единственным, но крепким волчьим клыком, чтоб пища попадала в собственный желудок, и чтоб не вязла между зубами дрянь. А вот и другие зубы вырастают: еще хутор, еще, еще много. Простор и воля - думает мужик. И новая мужичья челюсть крепнет.
Дантист появился еще задолго до революции, но он работал тогда очень осторожно, робко, козьей ножкой. Теперь же в ручищах у зубодера железные клещи: вырывает целыми деревнями. Прошли мы одну деревнюшку - сплошной пустырь, словно провалившийся рот старухи: ямы в челюстях, где сидели избы, два колодца и три несчастных избенки по краям. Вот вам революция: тут все мертво, повержено, опрокинуто, выкорчевано с корнями: валяются гнилые бревна, черепки, доски, мусор, разбитые кирпичи, дохлая собака, расплющенный в лепешку кот с веревкой на шее, кучи навоза, отбросы, грязная рвань, тряпье. А где-то вот за той рощей, и на пригорке, и у речки, строится новое - пока во имя собственной утробы, а там видно будет: паровоз истории мчит, куда надо, глаз машиниста зорок, и рука тверда.
Слышно, что и в губерниях центральной России происходит такая же ломка деревни. Не знаю, так ли это? А вот в Петербургской губернии видел лично. Деревня взорвалась, избы летят вверх и широким веером падают на новые места, где им и быть надлежит. Мужик перестал бояться разбойников, колдунов, привидений, леших, всей той нечисти, которая загоняла его в муравейник, в хлев, в деревню, и желает жить на свободе, 1000 человеком: против разбойника топор, а чорт из болота вылезет - в плуг его, подлеца, пахать!
Ближайшие пятьдесят лет изменят лик мужичьей деревни до неузнаваемости. От многих сел останутся лишь церкви, да поповские дома, а иные села превратятся в города.
Так шли и рассуждали мы с Кузьмичем. А навстречу человек, стекольщик, возвращается из соседнего совхоза. Оказывается - крестьянин, костромич. Ну, как тут не погуторить. Присели.
- У нас, в Костромской, все по-старому, на хутора не выезжают. Нам никак нельзя, потому все мужики на летние заработки уходят в Питер да в Москву. Дома одна баба. Какой же тут хутор может быть? Обстоятельства препятствуют. Вот в чем суть. Еще сотню лет не вылезти из деревни. А в бывших поместьях у нас работают коммунары из безземельной бедноты. Только у них не выходит ничего, мир не берет, такая свара - страсть! Многие бросили, на фабрики ушли. Впрочем, у нас вот какая реформа в деревне: с узкополосицы на широкую полосу перешли.
- Как так?
- То есть, передел земли. У кого, скажем, в поле было тридцать полос, соединили в пять, у кого десять, соединили в две. Так сподручней.
* * *
Шагаем дальше. Все те же поля и перелески. Небо спокойное, чистое, и воздух неподвижен. Взлобки, увалы, суходолы. Солнце снижается. Тишина. Мысль уходит в прошлое, переводит стрелку времен к началу Руси.
Лязг мечей и топоров, свист стрел, бесконечные костры пожарищ, все окутано криком и ужасом. Новгородские ватаги десятилетие за десятилетием продвигаются к берегам Балтики. Осевшее здесь финское племя пружинит. Но славяне, как лавина с горы, ползут вперед, все подминая под свой лапоть. А навстречу седая волна: с севера - шведы, с запада - литва и немцы-меченосцы. И вот две волны вражья и наша - схлестнулись в шипящий вал. Запылали целые селенья, запахло порохом, болота и хляби начинялись человечиной, как рубленым мясом пироги, от топота копыт гудела земля, и небо день и ночь было черно от дыма. Новгородские пятины слали и слали людей на смену убитым. И вот русский липовый лапоть в конце концов победоносно расселся здесь, возле озер и речек. Немые курганы эти страницы седой старины - разбросаны то здесь, то там, среди лесов и пашен. Они ждут просвещенного чтеца с искусной лопатой и широким знанием.
- Вот, представь себе, - говорит мой спутник, - что ты навсегда ушел из города к этим полям, лесам, к этим людям, и никогда в город не возвратишься. Как бы ты чувствовал себя?
- Я бы чувствовал себя повернувшимся спиной к солнцу и уходящим от солнца в мрак.
- Ты бы не мог этого сделать?
- Нет.
Спутник молчит, думает, на лице его грусть.
- Жаль, - говорит он. - Конечно, это был бы подвиг. Подвижники так редки теперь. А прежде были. Я знал учителей, учительниц, врачей, которые уходили в народ и там помирали, отдав народу все. Теперь остались на долю мужика только наемники и люди без всяких нравственных устоев. Город грабит деревню и материально, и духовно. Все наиболее способное, талантливое стремится из деревни в город, порывая с деревней навсегда. Что же будет с нашим мужиком? В чем его спасенье от тьмы, от нищеты?
- В воздухе.
Он вопросительно взглянул на меня, по серьезному улыбаясь.
- Очень просто, - легкомысленно сказал я. - Когда люди научатся летать, как галки, весь уклад жизни перевернется вверх дном. Воздвигнутая экономической необходимостью стена меж деревней и городом окажется слишком низенькой, чтобы с ней считаться. И два враждующих, или, если хочешь, чуждых друг другу стана - примирятся, сольются вместе. Настоящий свет примчит в деревню воздухом. А стремление жить в чистоте, с глазу на глаз с природой перетасует мужиков и горожан, как колоду карт.
- Не хочешь ли ты этим сказать, что город все время об'егоривал деревню, как шулер, и карты у него были крапленые?
- Вот именно. Это самое и хочу сказать. А впоследствии игра будет в ничью. Хотя, вообще-то говоря, игра в ничью мало интересна.
- Боюсь. Годик еще пробуду здесь. Хотя страшно скучаю по городу. В особенности жена. Нашу школу закрывают, меня переводят в другую.
- А почему вашу закрывают?
- Средств нет. А мужик не дает. Вообще, существовать нашему брату трудно. Один учитель остался не у дел, опухать с голоду начал, пошел по бесшкольным деревням, уговаривать мужиков, чтоб отдавали ему ребят учить. "Вот у меня 20 ребятишек набралось, давайте мне по 3 фунта муки в месяц. Согласны?" "Согласны. Много ли три фунта". - И ты, Силантий, согласен, и ты, Петр, и ты, Степан?" - "Сказано, согласны". - Ну вот, распишитесь, - и бумажку сует. Э, не тут-то было. Хоть бы один расписался. Бумажки, подписей, как огня бо 1000 ятся. "Знаем мы, чем это пахнет". Вот какой народ.
Словоохотливый учитель проговорил бы до вечера, но пришел Филипп Петрович весь в дожде, хоть выжми. Он ходил осматривать свой будущий участок, хутор.
- Каждый день, дождь не дождь, а все на землицу полюбоваться сходишь. Ну, прямо тянет, как родная мать.
- Из вас толк будет, - сказал агроном. - И вас полюбит земля.
- А ясное дело! - воскликнул Филипп Петрович, выливая из сапога воду. Нешто она не чувствует, кто за ней ходит-то? Врут, что земля есть мертвый прах, вроде стихеи. Она живая! Да и все на свете дышет потихохоньку. Эй, мать! - крикнул он жене. - А я выбрал-таки местечко, где дом ставить будем. Такой пригорочек, понимаешь, все, как на ладошке, все концы. А окнами на солнечную сторону повернем. Я все расплантовал: где колодец, где пасека. Я пасеку хочу. Живой тут есть такой... Ох, деловой старик. А погулять любит... Иду сейчас, а он ползет на карачках вдоль забора, ползет, пятнай его, а бормочет: "хоть ползу, а Живой". Да, братец мой, да. Надо работать, работать надо. Всем в уши кричу: "Работать!".
Вдруг за окном, возле нас, зафыркал, зашипел паровоз, загрохотал поезд. Свисток, и поезд стал. Вслед за этим раздался хохот ребятишек:
- А ну, дедка, еще! Свистни. Ну, как соловьи. Дедка, свистни...
И в избу вошел обтрепанный беззубый старикашка, за ним - стая детворы.
- С праздничком! Полковнику выпить. Возрадуйся, плешивый, над тобою благодать, во всю голову плешина, волосинки не видать! - Он обнажил лысую голову и ударил в ладонь шапкой.
- Это из соседнего села пастух, тоже на праздник к нам притащился, недружелюбно пояснил нам хозяин. - Посвисти соловьем, потешь ребятишек-то.
- Свистни, дедка, свистни!
Дед закрыл гноящиеся глазки, приставил к губам пригоршни и раскатился соловьиной трелью. Он насвистывал, тренькал, щелкал с изумительным искусством. Дорого дал бы Станиславский за такого соловья. Дед выпил самогонки, прикрякнул уткой и принялся рассказывать разные побаски и присказки. Большинство их нецензурно, но детвора, старухи и даже учительница покатывались со смеху.
- Птицу я люблю, лес люблю, цветы, - шамкал старикашка. - Хорошо на божьем свете... Ей-бо. Я, бывало, соловьев лавливал...
- Дедка, расскажи еще чего-нибудь, дедка! - приставали ребятишки, утирая заплаканные хохотом глаза.
- Фють! - свистнул дед, притопнул ногой и встряхнул лохмами на рукавах. Нну! Жила-была деревня на возрасте лет, жил в этой деревне старик с мужем, детей у них не было, только маленькие ребятишки...
- Ха-ха-ха!..
- Вот чем пробавляется наша детвора, - грустно заметил учитель.
Дождь кончился. Мы двинулись дальше.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.
"Только власть марает". - Деревня Дядина. - Заграничная кепка. - Еще о педагогах. - Небывалое событие. - Наши и ваши. - Войнишка. - Белые и красные.
Праздник выдыхался, но пьяные все еще попадались. Нас обгоняли на подводах возвращавшиеся домой гости. Вот важно прокатил председатель волисполкома. Про него случайный попутчик наш, молодой крестьянин, не так давно возвратившийся из германского плена, сказал:
- Тоже называется - председатель. В тюрьму бы его, подлеца. Только власть марает. Взяточник, пьяница, ругатель. Да вот вчера... Нажрался ночью, парни стрелять в него хотели, а, может, постращать по пьяному делу. Он в пустую избу забежал, да под кровать. А двое милицейских легли на брюхе, в избе же, вроде охраны, и револьверы направили в дверь. Дверь, конечно, на крючке. А парни в сенцах тоже на брюхе лежат, и револьверы тоже в дверь уставлены. Да так все и уснули. Потом утром все вместе выпивать пошли. Не знаю, врут ли, нет ли. Сват мне сказывал, Павел.
- За кой же чорт такого выбирали?
- Да ведь народу-то подходящего, понимаешь, нет. Отказываются. "Что ж, говорит, выберут, а потом начнешь по декретам твердо требовать, ну, скажем, налоги собирать, сколько врагов наживешь. Еще убьют. Нет уж, подальше, Бог с ней, и с должностью". Так все и отказываются. Вот в нашей волости выбрали мужика замечательного, город не утвердил, не коммунист, дескать, своего кандид 1000 ата поставил. А какие в деревнях могут быть коммунисты? Мы это плохо понимаем, политику. Наше дело: на земле сиди.
- Что же вы не жалуетесь?
- Да кому? И кто жаловаться-то будет? Народ у нас робкий. Вот только разве подвыпьют, пошумят чуть-чуть. Ежели в газеты статью без подписи - не примут. В Питер с жалобой итти, не допустят, куда надо. В открытую ежели ссориться с председателем - со свету сживет. Мало ли к чему можно придраться. Живо заберут.
Все хмуро, буднично, серо. В небе ползут рыхлые облака, холодный ветер проносится полями, за лесом видна спущенная в наклон с косматых туч кисея дождя.
В шести верстах от нас сгрудилась в полугоре деревня Дядина. В ней будем ночевать. На коричневых пашнях торчат, как бородавки, кучи навоза. Здесь брошен плуг, там борона. Пустынно. Дождь и праздник обезлюдили поля. Но какой же это праздник, когда нет солнца! День продолжается, иль вечер наступил - не разберешь. Кругом серо, тоскливо. Вот заплаканная березовая рощица. О чем с ветром говорит шумящая листва? Об осени? О том, что вот там, направо, журавли летят? Дорога непролазна. Идем стороной, мокрыми лугами. В сапогах жмыхает вода. Холодно. Скорей бы в избу. На самой вершине молодой елки насмешливо стрекочет сорока. Ей безразлично, с кем ни говорить: с елкой, с облачком, с пропищавшим комаром. Но городскому человеку среди деревенского печального безлюдья - смерть.
Дядина. Остановились в доме зажиточных крестьян, родственников агронома.
Зажигается лампа, кипит самовар, и мы облекаемся в теплые валенки, принесенные радушной хозяйкой.
Благообразный старик-хозяин, с умным задумчивым лицом, сидит под окном. Рядом с ним, дымя махоркой, Кузьмич. Беседуют. Молодуха снует взад-вперед. Вот притащила березовое полено и сдирает бересту.
- Побольше завари бересточки-то, - говорит старик, - а то живот стал маять: понос.
Молодуха наложила бересты в большой чайник и залила кипятком.
- Бересточки и я выпью, - сказал Кузьмич. - А помогает ли?
- А вот увидишь. Как рукой.
На празднике, в Дубраве волей-неволей нам пришлось сделать серьезное испытание желудку: жареные, соленые и маринованные грибы, молоко, селедка, самогонка, огурцы. Поистине - ударно. Действительно, вместо чаю, настой бересты с молоком сделал чудеса.
Муж молодухи, вошедший к ней в дом из соседней деревни, - сельский учитель. Сухой и безбородый, светлые усы щеточкой. Его в прошлом году придавило бревном на валке леса, но отдышался, теперь на поправке, чуть покашливает. Рассказчик он великолепный: наблюдательность, память на позу, на сочную фразу. Он раньше учительствовал на Мсте, я тоже в юности живал в тех местах, и мы предаемся воспоминаниям. Зовут его - Дмитрий Николаевич.
- А вот в нашей деревне, на Мсте, расскажу я вам, такой случай был. Сижу я весной возле избы, подышать вышел. Вдруг подходит ко мне в белом балахоне человек, на голове кепка с пуговкой, а за плечами мешок. По физиономии видать - не русский, брови с напуском и взглядом колет. Поздоровался и говорит: "Обошел, говорит, я десять дворов, просил дать мне для научных опытов десятину земли. Я сам вспашу, посею - зерно мое, вот в мешке - и весь урожай будет хозяина земли. Не дали. Никак не мог уговорить. Может быть, вы дадите мне?" Я посоветовался с хозяевами, уговорил их. Дали. Он обрадовался, стал благодарить. "А то, говорит, полное разочарование в русском мужике. Страшный, говорит, рутинер, старовер. Я, говорит, вот седьмой год хожу по разным губерниям и наглядно обучаю крестьян. Они ж дети! Их надо носом тыкать во все. Их надо приручать как-нибудь ласковым словом, примером, делом, опытом". Ночевал у нас, а на другой день пахать поехал. Вспахал, разбил на маленькие участочки, по-разному удобрил: и калием, и азотом, и фосфором, а один участок - всеми этими снадобьями вместе. "Это составные части навоза", говорит. На каждый участочек укрепил дощечку с надписью. Ужасный чудак. Мужиков сошлось много на его работу смотреть. Подробно об'яснял. И сеял по-разному, и пахал, и боронил - каждый участок на особый лад. И все это прописывал на дощечках. Дощечку к палочке прибьет, 1000 и в землю. А с картошкой ужасно мудровал: он ее и на аршин в землю зарывал, и на поверхность, и глазком садил, и одну кожуру. Обчистит ножичком, да в котелок: "это, говорит, мы изжарим. А кожуру в землю". Мужики на смех подняли. А кепка одно твердит: "ждите осени". И действительно, стало под осень подходить, ахнули мужики. Яровые ему - то под бороду, то по пояс, то ниже колена. И колос разный, на каждом участке свой. Подвел нас к самому скверному участку - "вот, говорит, это по вашему способу посеяно". Действительно, видим - урожай точь-в-точь, как у нас - самая дрянь. Тут-то мы и догадались, в чем сила земли. А надо сказать, что семенами он засевал крестьянскими, свои сменял, чтоб не было разговоров каких. Об'яснил все, как следует, растолковал и дощечки оставил, и участок оставил, попрощался и ушел неизвестно куда. Вот она кепка-то какая. Мужики думали, что колдун, с нечистым снюхался. А потом принялись по его указанию заниматься. На другой-то год совсем неузнаваемо у них стало. А с них и другие начали пример брать. Так и пошло. Писали мне, что нынче не только весь налог выплатили, а и в продажу много хлеба пустили. Вот оно, что значит заграничная кепка-то с пуговкой!
- Эх, кабы такую кепку да к нам теперь залучить! - вздохнул старик.
- А какого вы мнения об учителях, приехавших из Питера? - спросил я.
- Да как вам сказать, - задумался Дмитрий Николаевич. - Конечно, у них специальность большая. С нашими никак невозможно уравнять. Но... уж очень корыстные люди. Обращается к ним крестьянин, прошенье ли написать, за советом ли - обязательно требуют платы. За ученье, тоже самое, вымогают. А помочь мужику так, для идеи, они не желают. Словом, пришлый, чужой народ.
- А ты, Митя, по справедливости рассуждай, - сказал старик. - Нешто можно шибко ученого человека с нашим учителем сравнить? Он все знает, а начнет рассказывать - сразу свет в глазах сделается у тебя. Вся подноготная ему известна. А наш учитель что... Наш учитель, можно сказать, вроде нас, темный. Другой что и знал-то, так забыл.
- Да-а-а, - скептически протянул и агроном. - Когда правительство отказало давать пайки учителям и предложило сельским обществам взять учителей на свое иждивенье, крестьяне созвали сход. Были приглашены учителя, и я присутствовал. Наши, местные, чтоб подладиться под мужиков, повели двойную политику. Они говорили примерно так: "Конечно, учителю надо кормиться, но и на крестьянина особенно-то уж налегать нельзя". Учителя же приезжие, с высшим образованием, те требовали определенно и настойчиво: паек! И от своих требований не отступались. Почему? Как думаете, Дмитрий Николаевич?
- От жадности.
- Нет. А потому, что местные учителя имеют и землю, и корову, ему легко с мужиком и в великодушие сыграть. А у приезжих зачастую ничего этого нет. И если они требуют оплаты своих трудов - требование их свято. А вам стыдно, что вы их не можете поддержать. Ведь это ж огромная культурная сила пришла в деревню. Событие прямо-таки небывалое: в одной известной мне школе второй ступени - четыре человека с высшим образованием: среди них - известный геолог, другой опытный преподаватель реального училища, одна из преподавательниц лингвистка, учит языкам, другая - на рояли. Ярцевской школой заведует ассистентка известного петербургского профессора, старшая учительница в Лужках - окончила географический институт. Разве это не клад для деревни? И вот эти люди уходят домой, к себе. Жили в голоде и холоде, отношение к ним было неважное. Словом, деревня не могла удержать их у себя. Это, конечно, очень грустно.
- Действительно, - сказал Дмитрий Николаевич. - А ежели взять наших, даже смешно сказать. - Он махнул рукой и, поерошив волосы, неодобрительно крякнул. В голосе его зазвучала ирония. - По пальцам можно перечесть: Силантьев, например, - царский вахмистр, три раза на учителя экзамен держал, едва на четвертый кой-как выдержал, Чиркина - повивальная бабка, Шатунов - из дьячков, тоже едва выдержал экзамен. Все они еще от земства остались. А вот новая, недавно испеченная, эта из портних, эта уж совсем ни аза в глаза. Конечно, есть нек 1000 оторые, окончили семинарию учительскую. Но и они опустились. И верно, что не выше мужика по своему кругозору. Культуру забыли, духовных интересов никаких, ничего не читают. Ну, правда, спектакли иногда ставят пустяковые, а больше - пьянствуют, да в карты.
- Вот то-то и есть, - сказал старик, - и какие же узоры может с них снять мужик, чему научиться? "Ежели уж учителя пьянствуют, так нашему брату и подавно полагается", вот что толкуют мужики.
Трещала на сковородке яичница, клубился вкусный парок над щами из баранины. Вошел сын хозяина, лет тридцати, смуглый и угрюмый, в холщевой рубахе, заправленной в такие же штаны. Он только что накосил корове травы, был мокрый. Познакомились. Он кончил техническое училище цесаревича Николая, работал машинистом на коммерческих пароходах, а когда его брат, красноармеец, помер от тифа, другой был убит белыми, - он пришел домой помогать семье. С весны хочет заняться землемерным делом.
- Навсегда думаете остаться в деревне?
- Боже сохрани!
- Почему это образованные люди из крестьян уходят в город? Ведь деревня так нуждается в собственной своей интеллигенции, - спросил я.
- Да. В деревне нет своей интеллигенции, да не знаю, и будет ли когда-нибудь, - сказал механик. - Скучно очень жить здесь. Да и знания свои приложить некуда. Ну вот, например, я. Заводов здесь нет, мельниц паровых нет. Землю пахать? Но тогда к чему было учиться на механика. Я привык жить совсем в другом масштабе, чем мужик. Мне нужна книга, театр, общество. А если сесть на землю, то едва на хлеб добудешь. А книгу, комфорт, и все то, чего вкусил - по боку? Вот в чем дело. Ради чего же я учился десять лет?
Разговор перешел на тему о красно-белых боях.
Деревня Дядина, как находящаяся на пригорке, была важным стратегическим пунктом. Она несколько раз в продолжение лета переходила из рук в руки. Сначала ее захватили белые. Крестьяне очень обрадовались, увидав офицеров. Наступление красных было отбито. С попавшимися в плен обращались жестоко. Мужики тоже не отставали. В особенности, отличались жестокостью женщины.
- После свалки-то, - говорит хозяйка, - красные разбежались, а бабы увидали по пригорочку красноармеец ползет. Поползет-поползет, да торнется, оклемается маленько, да опять поползет. Бабы туда и помчались всей деревней с поленьями, кольями, топорами: "Бей его, дьявола, антихриста, бей!" Подбежали, он и глаза закатил, не дышит. Дуняха вырвала у него из мертвых рук винтовку, карманы обшарила, револьвер там, и потащили за ноги в деревню. Пока волокли, всего измолотили.
Потом белые начали отбирать у них скот, лошадей, стали безобразничать, выгонять на работу, забрали на службу всех парней и молодых мужиков, непокорных пороли нагайками. Мужики стали Бога молить, чтоб забрали их красные.
- Такая сволочь, такая дрянь эти белые, - возмущается учитель.
Ему все поддакивают.
- Очень жалко мне было красного одного, - говорит младший хозяйский сын Сережа, мальчик лет шестнадцати. - Допрашивал офицер. Говорит: "Переходи к нам, или повесим". А тот: "Был красным, и умру красным. Вешай, белая собака!" Тогда его повели за деревню, к березе, возле изгороди росла, а нас всех, мальчишек, отогнали. Мы все-таки бочком-бочком, да пробрались. Велели залезть ему на изгородь. Красноармеец сам надел петлю и веревку перекинул через сучок. "Ну, скачи!" - офицер крикнул. Тот прыгнул вниз: "Не держись за веревку, не держись! Скорей подохнешь!" - Опять крикнул офицер. А потом подошел к нему и из нагана два раза в голову, весь череп снес. Мужикам сказал: "Ежели будете хоронить - всех перепорю".
Красные относились к крестьянам совершенно по-другому. Я прошел около сотни верст, расспрашивал бедных и зажиточных крестьян, священников, учителей, бывших торговцев, кабатчиков - все в один голос говорят. "Белые - дрянь, шваль, грабители, разбойники, в особенности офицеры и помещичьи сынки; красные - народ, как народ, простые русские парни и рабочие, крестьян не истязали, женщин не насиловали, грабежами не занимались". В особенности хорошую память оставили по себе красные военачальники.
Нас уложили на 1000 кровать. Дмитрий Николаевич охапками приносил из другой комнаты книги, журналы. Он любит почитать, но это все перечитано, новых книг достать трудно. Потом, стоя среди комнаты, начинает рассказывать разные забавные истории, хохочет и спрашивает:
- Вы не спите?
- Нет, - отвечаю я, борясь со сном.
* * *
Утром разбудило солнце. Мычат коровы, поет петух, скрипит у колодца блок. Выхожу на улицу. Возле избы сидит старик-хозяин, чинит грабли.
- Страшно было во время боев-то? - спрашиваю.
- Первое время - страшно. После приобыкли. Вон та изба - видите? снарядом разворочена, а вот на этой крышу снесло. Сначала крестьяне в лес убегали, потом плюнули и отсиживались в окопах: у нас в огороде три окопа были, блиндажи называется, закрытые, там не опасно. Во многих местах, по деревне, окопы нарыты. Только выйдешь в поле - Господи благослови, поработать бы, вдруг пальба и крики: "Уходите, уходите!" Ну и бросимся все бежать в блиндажи. Страсть, как надоело. Все-таки убило у нас двоих в деревне: старика да старуху.
Нас провожал механик.
- Мы на отруб ушли, - говорил он. - Не на хутор, а на отруб: то есть, нам общество выделило сколько полагается земли, а сами будем жить в деревне, тут расстояние небольшое. У нас в разных местах было 75 десятин, и плохой и хорошей земли. Мы сговорились с деревней, что вместо 75 десятин нам дадут 30, но чтоб по выбору. Мы выбрали самую лучшую. Вот она, наша земля. Частичка леса тоже к нам отошла.
На полосах две женщины и Сережа жали яровое. Кузьмич устроился на снопах, вынул свою походную тетрадь и сделал таблицу севооборота чуть не на восемь лет вперед, подробно растолковал механику, с чего начинать, и как вести правильное хозяйство. Такие таблички Кузьмич составлял почти каждому встречному крестьянину: зайдет на полосу или попутный хутор и целый час долбит, как вода в камень: надо делать так, а не этак.
Глава пятая.
Гнилая челюсть и здоровые клыки. - Революция. - Стрелка времен. - "Когда будем летать, как галки...". - Шулер. Придут сильные. - Горе неудачника. - Но все ж - мужик. - Маята. - "Вперед!".
С солнцем все повеселело. В полях копошился народ. Яровые, лен, овес, гречиха, каждая полоса по-своему украшала землю. На желто-зеленом фоне спелых хлебов темнели рощи и перелески. Раз, два, три, а вот еще хутор. Куда ни взглянь - торчит в одиночку крестьянская изба со службами. Деревни редеют. Избы, как зубы, вырываются с корнем из наболевших десен и внедряются на новые места. Нашему мужику надоело пережевывать жвачку гнилыми челюстями. Он боится, чтоб и его здоровый зуб не загнил. С корнем, вон! Он предпочитает обходиться со своим, хотя единственным, но крепким волчьим клыком, чтоб пища попадала в собственный желудок, и чтоб не вязла между зубами дрянь. А вот и другие зубы вырастают: еще хутор, еще, еще много. Простор и воля - думает мужик. И новая мужичья челюсть крепнет.
Дантист появился еще задолго до революции, но он работал тогда очень осторожно, робко, козьей ножкой. Теперь же в ручищах у зубодера железные клещи: вырывает целыми деревнями. Прошли мы одну деревнюшку - сплошной пустырь, словно провалившийся рот старухи: ямы в челюстях, где сидели избы, два колодца и три несчастных избенки по краям. Вот вам революция: тут все мертво, повержено, опрокинуто, выкорчевано с корнями: валяются гнилые бревна, черепки, доски, мусор, разбитые кирпичи, дохлая собака, расплющенный в лепешку кот с веревкой на шее, кучи навоза, отбросы, грязная рвань, тряпье. А где-то вот за той рощей, и на пригорке, и у речки, строится новое - пока во имя собственной утробы, а там видно будет: паровоз истории мчит, куда надо, глаз машиниста зорок, и рука тверда.
Слышно, что и в губерниях центральной России происходит такая же ломка деревни. Не знаю, так ли это? А вот в Петербургской губернии видел лично. Деревня взорвалась, избы летят вверх и широким веером падают на новые места, где им и быть надлежит. Мужик перестал бояться разбойников, колдунов, привидений, леших, всей той нечисти, которая загоняла его в муравейник, в хлев, в деревню, и желает жить на свободе, 1000 человеком: против разбойника топор, а чорт из болота вылезет - в плуг его, подлеца, пахать!
Ближайшие пятьдесят лет изменят лик мужичьей деревни до неузнаваемости. От многих сел останутся лишь церкви, да поповские дома, а иные села превратятся в города.
Так шли и рассуждали мы с Кузьмичем. А навстречу человек, стекольщик, возвращается из соседнего совхоза. Оказывается - крестьянин, костромич. Ну, как тут не погуторить. Присели.
- У нас, в Костромской, все по-старому, на хутора не выезжают. Нам никак нельзя, потому все мужики на летние заработки уходят в Питер да в Москву. Дома одна баба. Какой же тут хутор может быть? Обстоятельства препятствуют. Вот в чем суть. Еще сотню лет не вылезти из деревни. А в бывших поместьях у нас работают коммунары из безземельной бедноты. Только у них не выходит ничего, мир не берет, такая свара - страсть! Многие бросили, на фабрики ушли. Впрочем, у нас вот какая реформа в деревне: с узкополосицы на широкую полосу перешли.
- Как так?
- То есть, передел земли. У кого, скажем, в поле было тридцать полос, соединили в пять, у кого десять, соединили в две. Так сподручней.
* * *
Шагаем дальше. Все те же поля и перелески. Небо спокойное, чистое, и воздух неподвижен. Взлобки, увалы, суходолы. Солнце снижается. Тишина. Мысль уходит в прошлое, переводит стрелку времен к началу Руси.
Лязг мечей и топоров, свист стрел, бесконечные костры пожарищ, все окутано криком и ужасом. Новгородские ватаги десятилетие за десятилетием продвигаются к берегам Балтики. Осевшее здесь финское племя пружинит. Но славяне, как лавина с горы, ползут вперед, все подминая под свой лапоть. А навстречу седая волна: с севера - шведы, с запада - литва и немцы-меченосцы. И вот две волны вражья и наша - схлестнулись в шипящий вал. Запылали целые селенья, запахло порохом, болота и хляби начинялись человечиной, как рубленым мясом пироги, от топота копыт гудела земля, и небо день и ночь было черно от дыма. Новгородские пятины слали и слали людей на смену убитым. И вот русский липовый лапоть в конце концов победоносно расселся здесь, возле озер и речек. Немые курганы эти страницы седой старины - разбросаны то здесь, то там, среди лесов и пашен. Они ждут просвещенного чтеца с искусной лопатой и широким знанием.
- Вот, представь себе, - говорит мой спутник, - что ты навсегда ушел из города к этим полям, лесам, к этим людям, и никогда в город не возвратишься. Как бы ты чувствовал себя?
- Я бы чувствовал себя повернувшимся спиной к солнцу и уходящим от солнца в мрак.
- Ты бы не мог этого сделать?
- Нет.
Спутник молчит, думает, на лице его грусть.
- Жаль, - говорит он. - Конечно, это был бы подвиг. Подвижники так редки теперь. А прежде были. Я знал учителей, учительниц, врачей, которые уходили в народ и там помирали, отдав народу все. Теперь остались на долю мужика только наемники и люди без всяких нравственных устоев. Город грабит деревню и материально, и духовно. Все наиболее способное, талантливое стремится из деревни в город, порывая с деревней навсегда. Что же будет с нашим мужиком? В чем его спасенье от тьмы, от нищеты?
- В воздухе.
Он вопросительно взглянул на меня, по серьезному улыбаясь.
- Очень просто, - легкомысленно сказал я. - Когда люди научатся летать, как галки, весь уклад жизни перевернется вверх дном. Воздвигнутая экономической необходимостью стена меж деревней и городом окажется слишком низенькой, чтобы с ней считаться. И два враждующих, или, если хочешь, чуждых друг другу стана - примирятся, сольются вместе. Настоящий свет примчит в деревню воздухом. А стремление жить в чистоте, с глазу на глаз с природой перетасует мужиков и горожан, как колоду карт.
- Не хочешь ли ты этим сказать, что город все время об'егоривал деревню, как шулер, и карты у него были крапленые?
- Вот именно. Это самое и хочу сказать. А впоследствии игра будет в ничью. Хотя, вообще-то говоря, игра в ничью мало интересна.