Страница:
Усаживаемся на веранде за большим, сколоченным из досок столом.
- Двадцать человек питались за этим столиком, - говорит хозяин. - Сначала белые, а потом красные. Делов тут было - аяяй! Ежели все рассказать - целая книга будет.
И он начинает свой длинный, интересный и поучительный рассказ.
- Когда я приехал сюда священствовать, еще до революции, сразу же из поповской земли отдал пятнадцать десятин сторожу и псаломщику, у них земли было мало, а себе оставил только пять десятин, с меня довольно, ежели правильно хозяйство вести. Прихожане сначала протестовали: вся земля, мол, твоя, владей. Я ответил, что или будет по моему, или я уеду. Мне очень псаломщик нравился: смелый такой, работящий. Да мы бы с ним вдвоем чорта своротили, мы бы из земли чудес наделали. Каждую службу панихиду по нем служу, не могу забыть.
- Умер? - спросила Марья Михайловна.
- Белые, подлецы, убили. Передовой ихний отряд. Вон, возле мельницы, отсюда видно. Почти на моих глазах. - Батюшка задумался и сдвинул брови. Потом красные появились в окрестности. Мужики стали говорить мне, что красные меня убьют за псаломщика, они думают, что это я предал его. А его оговорил латыш местный: еще раньше чего-то повздорили они, - очень хороший случай отомстить. Вот под таким настроением я и ждал красных. Что, думаю, делать? Бежать с белыми, как многие делали, или остаться и принять смерть? Решил останусь, и начал всех удерживать, а то мужики было на утек пошли. Например, прибегает ко мне Петр Гусаков: "Батюшка, благослови с белыми бежать". Я как топну, да зыкну на него: "Домой! На месте сиди! Ни шагу!". Послушался, цел-невредим остался.
Батюшка затем рассказывает, как пришли красные, передовая разведка, самые головорезы, N-й батальон. Действительно злоумышляли разграбить его и убить, но как-то случай спас, и они в конце концов так сдружились, что жили лучше родных братьев. Красноармейцы стали говорить: "Поп или большая сволочь, или очень хороший человек", и вскоре остановились на последнем. Тогда все круто изменилось. Солдаты, все молодежь, крестьяне и рабочие, сами таскали воду, топили баню, стряпали, чуть ли не доили коров.
- Вот что я вам скажу: лучше этого народа и нет. И командный состав, и солдаты. А белые - шушера.
Батюшка рассказывал увлекательно, в лицах, менял голос, мимику, принимал позы, выбегал в сад или за ограду, чтоб показать, где стояли пулеметы, где белые чинили расправу.
Я не хочу загромождать эти беглые очерки рассказом священника. Сообщенные им факты и характеристики так интересны, что могут лечь в основу отдельной беллетристической работы.
Когда пили после обеда ячменный кофе, он сказал очень смущенно:
- А все-таки грех на душе у меня. Дрянно вышло, ох, дрянно... Но я совершенно не ожидал. Пропали в кухне мои карманные часишки, на полке лежали. Красноармейцы сметили, что я ищу, пристали, скажи да скажи, что пропало? Ерунда, говорю. Однако, принудили, сказал. Через полчаса приносят: Твои? Мои, мол. Слышу, в саду караул кто-то кричит: "Караул, не буду, не буду!". Оказывается, вора старший розгами порет. Тот ко мне, в ноги: "Батюшка, прости". А в это время командир верхом приехал 1000 . Я, конечно, тотчас же простил, а командир мне: "Вы, батюшка, прощаете, это ваше дело, а наша дисциплина не может простить. Это питерский хулиган с Горячего поля, он седьмой раз попадается в безобразиях разных: двух женщин изнасиловал, воровал, казенные деньги растрачивал. Его условно присудили к расстрелу. Он неисправимый. Только красную звезду марает. Ведите его! Если тебя, говорит, белая пуля не настигла, так красная найдет". Его увели, я обомлел весь, трясусь, слышу: бац-бац. Должно быть, его... Я и не расспрашивал потом. Вот какая дисциплина.
Было темновато, мы направились во-свояси. Отец Степан провожал нас.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
"Побойся Бога!" - Изобретатель. - Погост. - Хмель. - Русская старуха. Больница. - Обвинительно-оправдательная речь Степана Степановича и его заключительное слово. - Отрадное явление. - Мы.
Что же рассказать еще? На обратном пути интересного было мало. В полях по-прежнему копошились люди, и по-прежнему, с кем ни заговори, все жаловались на большой налог. Сбить крестьян, доказать им всю необходимость налога невозможно. Их возраженья сводились к одному: "Подохнем с голоду, вот увидишь, а не увидишь, так услышишь".
Здесь пашут женщины, мужчинам не доверяют. А сеют мужчины - не доверяют женщинам.
Зашли на хутор к бестолковому человеку. Перебрался сюда восемь лет тому назад, а избенка все та же собачья конура, хотя лесу кругом сколько угодно, живет бедно, молодая жена, сухая, как доска, в рванье, сам - в лаптях. Он зимами трется в Питере - хлебопек. Местность заболоченная - лень прокопать канавы.
- Да чем их копать? У меня и лопаты-то нету.
Направил нас не по той дороге, и мы сделали лишних пять верст.
Из 56-ти дворов деревни Марьиной, которая попалась нам на пути, нынче осенью сразу выезжают на хутора и отруба тридцать пять хозяев. Между прочим, нам рассказали такой курьез. Восемь человек наиболее энергичных хозяев этой деревни решили соединиться вместе и работать коммуной. С этой целью они выбрали себе подходящий участок. А богатей Петр Каблуков, пожелавший иметь самостоятельный хутор, дал взятку заведующему волостным земотделом, и тот назначил ему самый лучший участок, входящий клином в землю коммунаров.
- Разве это возможно?! - возмутились те. - Ведь ты своим хутором нашу землю пополам рассек. Чрез твои поля, что ли, нам ездить-то? - и дали земотделу взятку посолиднее, при чем поили его целую неделю самогоном. Земотдел, очухавшись от попойки, первое свое распоряжение отменил, и назначил Каблукову землю где-то в стороне.
- Побойся Бога! - взмолился тот. - Я ли тебя не ублажал!
И стал поить земотдела, пообещав ему телку годовалую:
- Только, пожалуйста, на прежнем месте оставь.
Тогда восьмеро порешили:
- Вот что, ребята. - Мы все-таки свое возьмем. Сложимся по овце, да к председателю, а нет, - так и в город. Вари, ребята, самогон! Земотдела все-таки ублажать надо.
Оригинальная тяжба эта еще в полном разгаре. Интересно, чем она кончится: околеет ли земотдел от пьянства, попадет ли он под суд, или все завершится полюбовно.
* * *
Шли настоящим дремучим лесом. Александр Третий приезжал когда-то сюда охотиться на лосей. Поздний вечер захватил нас возле бывшего приюта для калек, обращенного теперь в школу.
Про эту школу крестьяне говорили:
- Ране то школа была хоть куда, да бабы чего-то не поладили, то-есть женщины. Лидия Алексеевна и теперича живет, учительствует, а другая, жена учителя - инженер был учитель-то, - выехала с мужем. Из-за тесноты помещения скандалы были. Шум, шум, а тут Лидия Алексеевна из окошка помои вылила на инженера, будто невзначай. Бултыхнула целую лохань, да "извиняюсь" кричит. Тот от обиды в драку было полез, а эстонец, муж Лидии Алексеевны - вот увидите, вроде бардадым - вступился, с топором на инженера-то. Поорали, поорали друг на дружку, так никакой сурьезной драки и не образовалось. Все-таки инженер уехал в другое училище. Теперича маленькая школка-то через это.
Грязный двух'этажный дом. Девочка-подросток, дочь учительницы, ведет нас вверх. Большая, но изумительная по своей грязи 1000 комната. Треть комнаты: пол, столы, подоконники завалены разным металлическим хламом. Чего-чего тут нет. Не покойник ли Плюшкин все это собирал? Подымается с табуретки нам навстречу сухой, чернобородый человек, очень хмурый на вид, но с улыбчивым тенористым голосом. Это хозяин, Ян Густавович, муж учительницы, бывший слесарь Трубочного завода в Петербурге, теперь он учительствует здесь. Начинается разговор. Крестьянство у него идет плохо, городской человек. Правда, есть свиньи, коровы, а хлеб приобретает мастерством, чинит кастрюли, латки, делает печи.
Входит босая женщина с корзиной картошки и огурцов, юбка подоткнута, рукава засучены, на голове белая мягкая шапочка. Если б не шапочка, можно бы женщину принять за подлинную мужичку, так она сумела опроститься и погрубеть. Но это сама хозяйка, учительница, с высшим образованием... Муж ничего путем не может рассказать, дакает, тянет, мямлит, и когда окончательно сбивается, она нить разговора берет в свои руки. Тогда события, о которых она повествует, сразу оживают, становятся ярки и интересны. Что же их свело вместе, этих двух разных людей и выбросило из Петербурга в глушь? Борьба за существование, революционная буря? Может быть. Я знаю, как одна баронесса, когда у нее отобрали имение, сошлась, чтоб не погибнуть голодной смертью, с хуторянином латышем, и была впоследствии из ревности им застрелена.
Лидия Алексеевна рассказывает, как безобразничали здесь белые: они поместили в школе свой штаб, выбросили на улицу все парты и кровати учеников, выгнали учителя со всем скарбом, при чем наиболее ценное разграбили. Одного учителя, заподозренного в сочувствии красным, увели с собой и, кажется, удавили. Во главе отряда свирепствовал сын местного помещика.
- Я очень был озабочен обувью, - вдруг заговорил Ян Густавович, - такие тяжелые времена были, ни подметок, ни кожи не добыть. Я и придумал вот что.
Он вытаскивает четыре пары женских и мужских ботинок, сооруженных - как вы думаете, из чего? - из железа. Вот до какого средневековья могут доходить отчаявшиеся, хотя и не пьющие изобретатели. Даже изящно: все на медных заклепочках, с перекидными застежками, подметка и каблук деревянные, чтоб подметка гнулась, устроены шалниры.
- Но ведь зимой-то холодно? - любопытствую я.
- Да, холодно.
- А летом-то, поди, и босиком можно?
- Летом босиком. А вот осенью хорошо. Грязь.
- Ржавеют, - протестует дочь.
Он еще что-то такое изобретал, кажется, жернов из дерева, желает устроить ветряную мельницу, словом, его голова полна проектов.
Перед ужином и сном на сеновале мы гуляем. Густой сосняк. А вот поля, они обрабатываются небольшой коммуной, приютившейся в нижнем этаже школы. На пригорке, среди нив, стоит чистенькая, новая, аккуратно сделанная избушка. История ее такова. В конце прошлой зимы пришел молодой парень, бывший красноармеец, оправившийся от ран. Он без роду, без племени, не здешний. Выпросил себе клочек земли. Потом стал ходить по деревням, привел с собой здоровую девку и вдвоем принялись строить избу. А теперь у них полное хозяйство и хороший урожай. А начал с ничего.
* * *
Следующий наш этап - погост Хмель. Там волисполком, в огромном, новом, с выбитыми рамами доме. Агроном торопится туда, чтоб организовать сельско-хозяйственное товарищество. По пути оповещает деревенских жителей и хуторян.
Десять часов утра и волисполком уже на работе. Подходят крестьяне, щелкают пишущие машинки, скрипят перья, подмахиваются, припечатываются бумажки - без бумажки в наше время никуда. Кузьмич уже открыл собрание.
Я вышел на балкон. Опять озеро, такое же многоверстное, узкое, длинное. По ту сторону, за бордюром леса, виднеется идущее плоскогорьем железнодорожное полотно. Здесь тоже были большие бои. Бронепоезд гремел здесь на весь лес.
На берегу озера каменная церковь, кладбище, несколько церковных и частных домов, и замечательная старинная, XVII века, деревянная церковь, серый обомшалый купол которой выглядывает из-за кладбищенского парка.
Иду на кладбище. Здесь все мирно, элегично. Сквозь густую листву деревьев еле-еле пробиваются 1000 солнечные лучи. Елки, сосны и березы густо сгрудились возле старой церкви, вплотную приникли к ней, ревниво раскинули над куполами густые ветви, будто стараясь уберечь старуху от житейских бурь. Могилы в цветах и травах. Вдоль ограды и между могил кусты сирени. Вверху шумят грачи, внизу, под каким-то памятником, и в церковном окне жужливые ульи ос. Пахнет хвоей, глиной и веками. Могилы. Все сбежались сюда - званые и незваные, простые и из дворянских гнезд, вельможные. Вот, справа от церкви, на обрыве, поросшие бурьяном и крапивой чугунные плиты и гранит. Секунд-майор, генерал-полковник: Екатеринин век. Вот действительный и тайный советник, и протоиерей, фрейлина их величеств. Все заросло быльем, и любящая родная рука далече.
Слева от церкви - мертвая нива людей безвестных: белые, голубые, посеревшие кресты, свежие, полусгнившие и - прах. Вот еще не успевший завянуть венок, вот обложенная дерном могила, а на эту свежую глину, может быть, еще вчера капали слезы. Нет крапивы и бурьяна, чисто, связано с жизнью, и от жизни в покой не заросла тропа.
На кресте вкривь и вкось карандашная надпись: "Здравствуй, дорогой братец Павлушенька, вот я приехала к тебе в гости из Петрограда, а ты молчишь, я уеду, а ты во сырой земле лежать будешь. Прощай, братец, сестра твоя Парасковья Козырева". А под этой другая, каракулями: "Царство тебе небесное Павлушенька, сыночек. Горькая твоя мать Василиса Козырева". Это могила красноармейца.
Надо вообразить себе всю трагедию недавнего визита. Наверное, какая-нибудь семья фабричных тружеников. В девятнадцатом году убили единственного сына всю их надежду и защиту, в двадцатом узнали, где убит, и в двадцать втором, может быть, продав последний самовар, поехали искать, и вот, после долгих поисков, стали у могилы.
Могилы, кресты, могилы, чугун, гранит - все легло у подола седой обомшалой старухи-церкви. Идут века, могилы множатся, озеро иссякает и редеет лес, а седая старуха все стоит, как наскочивший на подводный риф корабль.
Придут из времен новые века, явится новый человек, и грачи будут петь по-соловьиному. Тогда может быть гениальная пламенная мысль взорвет в духе и материи, все капища и все престолы наших дней, чтоб поставить иные алтари.
* * *
Спускаюсь к озеру. Возле берега допотопный челн. Это даже не посудинка Вольного Новгорода, это прямо-таки музейная вещь, сооружение первобытного дикаря. Мелочь, а очень показательна. Представьте себе две узкие выдолбленные колоды, в каких раньше хоронили покойников, а теперь кормят поросят. Обе эти колоды соединены вместе, носы заострены, связаны вицами, получилась карикатура на ладью. Тут же вытесанное не иначе, как каменным топором неуклюжее весло тошно смотреть. И на таком дьяволовом суденышке какой-нибудь дед Пахом прет в непогодь за озеро. Порядочные люди собираются лететь на Марс, а наш Микулушка... Эх!
* * *
Подымаюсь. На яру, перед волисполкомом, опять могила под большим крестом. Здесь лежат растрелянные белыми четыре латыша-коммуниста, двое пожилых и два мальчика.
* * *
Завершая круг путешествия, мы вновь подходим к больнице. Следует зайти. Больница занимает два дома со службами в бывшем господском имении. Перед домом, где живет медицинский персонал и помещается амбулатория, огромная круглая клумба, бывший цветник, теперь на ней колосится пшеница. Выходит навстречу доктор, в кожаной куртке. В его моложавом лице и фигуре что-то шведское, хотя он истый русак. Он прощается с бородатым крестьянином, с которым только что говорил по душам. К нему частенько обращаются: душу и тело лечит, то книжкой, то ланцетом, то добрым словом.
- Маша! - кричит он, - гости пришли.
В столовой кипит самовар. За столом молодая хозяйка и чернобородый, полулысый с мужиковатым лицом человек. Это Степан Степаныч, местный крестьянин-интеллигент. Он ветеринар, обрабатывает свой собственный надел и несет службу.
За чаем завязывается оживленный разговор. Больше всех говорит Степан Степанович. Он говорит отчетливо, быстро, стучит по столу пальцем, весь ходит ходуном.
- Хотите знать мнение мужика о революц 1000 ии? Извольте. Говорит вам потомственный мужик. - Революция произвела в деревне действие дрожжей. Все зашевелилось, забродило, сдвинулось со своих мест. Мужик развился, кругозор стал шире, перед ним всплыли вопросы, которые и в голову ему не приходили, и на которые он ищет ответа. Раньше с мужиком интеллигенту почти не о чем было говорить. Теперь можно говорить с ним о многом. Образовался общий язык, нашлись общие темы, интересы наши соприкоснулись. Недавно был я в Питере, в одном учреждении. Зашел в кабинет заведующего: он инженер, окончивший две высших школы. А против него господин какой-то, ведут деловые разговоры. Я сел к сторонке, прислушиваюсь и про себя решаю, что тот - тоже инженер. Потом присмотрелся к другому-то. - Ба! да ведь это мужичок наш, Тихонов. Он и есть. Больше четырех лет не видались. Был он серым мужиком, во время революции сделался коммунистом, возглавлял карательный отряд, расстреливал, усмирял, потом женился на учительнице, стал заведывать каким-то складом, а теперь работает в торговой организации. И совершеннейший, понимаете-ли интеллигент по виду и по разговору. "Учусь, учусь, говорит. Надо учиться, время обязывает к этому. Да и жена досталась, говорит, прямо клад". Вот вам. И этот пример не единственный.
- Крестьяне изрядно таки поругивают советскую власть. Чем это об'яснить? спросил я.
- Правильно, - сказал Степан Степанович. - Это вот почему. Среди местных исполкомов, как в городах, так и в селах, вместе с хорошими идейными людьми работает много шушеры, взяточников, пьяниц. Это раздражает мужика. Мужик говорит: "лезут в волки, а хвост телячий", и поясняет: "мысли-то у них боевые, а исполнители плохие". И мужик прав. Но это, конечно, вопрос времени: постепенно у власти встанут люди, преданные не своему брюху, а своему народу.
- А потом - налог, - сказал я.
- Вот-вот. И это главное. Дело, в сущности, вот в чем... - И Степан Степаныч задумался. - Трудно так вот сразу об'яснить. Очень это все сложно. Надо подойти издалека. Во-первых, ни мужик, ни отчасти рабочий не имели понятия, что такое революция. В девятнадцатом году с фабрик хлынул рабочий-мужик в деревню, свои животы спасать. Один из таких типов, старый знакомый, приходит ко мне. Разговорились. "Мы, говорит, совсем думали по другому. Думали, что царя сковырнем, свою власть образуем, фабрики под себя возьмем, а все прочее останется: кондитерские, трактиры, магазины. И все будет наше, и все дарма. Пришел в кондитерскую, наелся булок да пирожных, пошел в магазин, шубу взял, штаны, тросточку, а баба, значит, шляпку, туфли, самовар никкелированный... А работать восемь часов, спрохвала, с накуром, лясами, потому - сами себе хозяева. Вот как полагали. А на самом-то деле, говорит, так все обернулось удивительно, что ахнешь".
- А мужик как думал? - спросил я.
- Да, примерно, тоже так, поерундовски, - сказал Степан Степаныч. - Для него революция и грабеж господских имений - синонимы. Все растащил: инвентарь, скот, имущество. Племенной скот, рассадник улучшенной породы перерезал, сожрал, пропил. Чего не мог вывезти - сжег, разбил. Погибли старинные дома, библиотеки, картины. Принялся рубить лес самым варварским способом, строить избы; один крестьянин пять изб себе срубил, совершенно ему ненужных. Словом, вольная воля - живи, начальства нету, а ежели и покажется где - нож в горло! Однако, все стало входить в берега, появились карательные отряды, стали понемножку отбирать награбленное, лес отошел новому хозяину - казне, стали отбирать лес, избы, накладывая взыскания за незаконную порубку. "Что, опять закон? Чорт его дери, этот закон! Ведь революция!" И мужик зачесал в затылке. А потом заградительные отряды, все взято на учет, запрещен ввоз и вывоз. Местные заградиловки иногда выкидывали удивительные фокусы. В Костромской губернии, например, недалеко от соляноварниц, мужики дохли от отсутствия соли. Некоторые поехали на соляные промыслы, чтоб как-нибудь, крадучись, хоть соленой водички привезти. Их встречали отряды и - моли не моли - опрокидывали чаны с рассолом прямо на земь: запрещено! А потом разверстка, продналог, расслоение 1000 деревни на бедноту и зажиточных. И все время бои - гражданская война, белые, красные, зеленые. Настала неразбериха. Бегают по деревне, спрашивают друг друга: "Васька, ты кто такой, красный?" - "Красный. А ты?" "Я, должно, белый, пес его ведает". Третий кричит: "А кто же я-то, братцы, зеленый, что ли?" Красный Степка воюет против своего родного брата белого Ваньки. Потом оба попадают в плен, опять воюют, но уж Степка белый, а Ванька красный. А наборы все продолжались, война шла, отбирали лошадей, скот, крестьян выгоняли рыть окопы, отбывать гужевую повинность, проводить какими-нибудь гиблыми местами в тыл врагу отряды, белых ли, красных ли, все равно. Все время в кутерьме, в лихорадочной работе, в опасности, у смерти в зубах. Своя же работа стояла, а ежели и снимет что с полосы - зарывай в землю, отберут. А потом - вытаскивай иконы, долой попов, не надо ребят молитвам обучать, и еще - отделение церкви от государства, какое такое отделение? И сейчас же вслух: отделять от государства - значит все церкви взрывать на воздух. Тут уж вся баба ощетинилась, как еж: "Вот до чего дошло! Что ж вы, мужики, смотрите-то? Бей их, анафемов!". А разжигающая страсти агитация, разные поганенькие шептуны работали вовсю. Одно к одному, одно к одному: на сердце и в мозгу у мужика густая копоть. Оглянется назад - разорение и кровь, посмотрит вперед - конца не видно. И год, и другой, и третий, и четвертый. И в конце концов, мужик догадался, понял, ущупал своими боками, что хотя он, мужик, многочислен, огромен, силен, но есть сила покрепче его, и эта сила город. Так он жил, злобствуя на город, до последнего времени, и, пожалуй, только в этом году стал понимать всю махинацию творящегося, стал помаленьку разбираться в том, что давно прошло. Я, конечно, говорю про мужика среднего уровня, про мужика, так сказать, обывателя. Теперь он видит, что власть укрепилась, перестал оглядываться по сторонам и знает, что исправить дело, улучшить свое благосостояние он может лишь собственным своим неусыпным трудом. И мужик к этому приступает всерьез: массами идет на хутора и отруба - думает, что ему так будет лучше - переходит на травосеяние, на многополье, стремится улучшить породу скота, словом, ломает и перестраивает сверху донизу свое хозяйство. Это опять-таки под благотворным влиянием революции: мужик раньше боялся всяких новшеств, как огня. И вот, в такое-то время, когда мужик вправе рассчитывать на всяческие послабления и поддержку от правительства: ведь без передыху ему кричат в уши, что правительство теперь наше, рабоче-крестьянское - в это время на мужика налагают подчас непосильные налоги.
- Да! - вставил доктор, - например, из соседней деревни, где считается двадцать один двор, угнали за недоимки пятнадцать дойных коров. Крестьяне чуть не плачут.
- Ну, ясное дело! - вскричал ветеринар. - Вот мы постепенно и подобрались к заданному вами вопросу. - Степан Степанович ведь как-то взлохматился, был красен от возбуждения, смотрел на меня сквозь очки пристально и сурово. Мужика очень трудно убедить, что раз заграница отказала нам в золоте, а хозяйство в стране все-таки подымать надо, иначе - гибель России, - то единственный верный рессурс, единственная прочная экономическая база это хлеб. Говорю им, что ни одно государство без налоговой системы не существует, а если у нас сейчас усиленный налог, то правительство решается на такую меру, скрепя сердце, по великой нужде, что правительство просто берет в долг у мужика, нужда пройдет, дела наладятся, и деревня получит свое сторицей.
- Однако, пойдемте, - сказал доктор. - Нас, кажется, зовут. Что, приготовили?
- Готово, пожалуйте, - ответил служитель.
Шли в больницу великолепным парком. Густая липовая аллея. Под многовековым деревом огромный, вросший в землю камень, в нем выдолблено место для сиденья, а сбоку две цилиндрических выемки для бутылки и стакана. Отличный памятник навсегда, закрывшейся странице прошлого.
* * *
Очень чистая комната в больнице. Человек двадцать больных, мужчин и женщин - крестьян, в опрятных больничных халатах. Слушают мое чтение очень внимательно, 1000 просят еще что-нибудь прочесть. Жена доктора продекламировала два Некрасовских стихотворения, доктор сыграл на скрипке.
- Я частенько устраиваю такие развлеченья для больных, - сказал он. Иногда приглашаю их к себе, и Маша играет на рояли. Надо же как-нибудь скрашивать жизнь.
- Жаль, выписался недавно один больной, - говорит доктор, когда мы направились к выходу. - Пожилой крестьянин, жил с двумя сыновьями и с женой. Пьянствовал и парней приучил пить. Жену ругал, бил, истязал, и сыновья помогали. Звериная такая натура, понимаете ли. Так продолжалось больше года. Жена от побоев в старуху превратилась, оглохла. Но вот пришел сын-красноармеец и сразу вступился за мать. "Вот что, отец, ты лучше оставь! Теперь не прежние права. А то плохо будет. Упреждаю!" Целый месяц красноармеец с батькой воевал, и кончилось тем, что однажды в ссоре сгреб ружье, да и царапнул в старика. Я думал, что умрет, нет, ожил. Руку только пришлось отнять. Пока лежал, говорил: "Поправлюсь, и его убью, и старуху убью". Однако, все обошлось хорошо. Фактик этот возымел, понимаете ли, свое действие. Наш мужик вообще любит побить свою жену. А теперь мужики вдруг почуяли, что пришла какая-то новая сила, их дети, красноармейцы, и эта сила вступается за слабого, да не шутя, а - прямо за ружье. Впечатленьице вышло замечательное, и многие мужички призадумались.
Степан Степанович пошел нас провожать. Миновали мельницу, выбрались на пригорок, и вновь знакомые поля и перелески. Садилось солнце, все было обвеяно благостным закатным огнем, и рыжая лошаденка среди сжатых нив, как золотая.
- Да, сдвиг в деревне все-таки большой, и психологический и материальный, - как бы подводя итоги, философствует Степан Степанович. - Хотя многим кажется, что в духовном смысле революция мужика ничуть не подняла: и пьянство, и воровство - все по старому. А взаимной вражды даже как будто больше стало: зависть, недоверие, ненависть, доносы, месть. Смелый опыт власти в этом направлении, возможно, что и был правильным. - ведь грандиозные намерения только и можно осуществлять соборно, когда всяк верит в торжество идеи, и всяк работает с энтузиазмом, - а мы что делали? Вот то-то и есть. Но факт все-таки остался фактом: старые моральные воззрения мужика, - да, я думаю, и всех классов населения, - покачнулись, остались за флагом, а до новых мы еще не доросли. И легковерный ум склонен даже театрально всплеснуть руками и воскликнуть: "Мы подошли к пропасти, мы гибнем". Чорта с два! А я от себя скажу: не к пропасти подошли мы, а к горе. Работай, полезай вверх! Как никогда, а может быть, как нигде в мире, русский народ получил полную возможность быть передовым народом. Дело теперь за нами самими. Последние пять лет, правда, тягостны, но все-таки мы подошли к горе.
- Двадцать человек питались за этим столиком, - говорит хозяин. - Сначала белые, а потом красные. Делов тут было - аяяй! Ежели все рассказать - целая книга будет.
И он начинает свой длинный, интересный и поучительный рассказ.
- Когда я приехал сюда священствовать, еще до революции, сразу же из поповской земли отдал пятнадцать десятин сторожу и псаломщику, у них земли было мало, а себе оставил только пять десятин, с меня довольно, ежели правильно хозяйство вести. Прихожане сначала протестовали: вся земля, мол, твоя, владей. Я ответил, что или будет по моему, или я уеду. Мне очень псаломщик нравился: смелый такой, работящий. Да мы бы с ним вдвоем чорта своротили, мы бы из земли чудес наделали. Каждую службу панихиду по нем служу, не могу забыть.
- Умер? - спросила Марья Михайловна.
- Белые, подлецы, убили. Передовой ихний отряд. Вон, возле мельницы, отсюда видно. Почти на моих глазах. - Батюшка задумался и сдвинул брови. Потом красные появились в окрестности. Мужики стали говорить мне, что красные меня убьют за псаломщика, они думают, что это я предал его. А его оговорил латыш местный: еще раньше чего-то повздорили они, - очень хороший случай отомстить. Вот под таким настроением я и ждал красных. Что, думаю, делать? Бежать с белыми, как многие делали, или остаться и принять смерть? Решил останусь, и начал всех удерживать, а то мужики было на утек пошли. Например, прибегает ко мне Петр Гусаков: "Батюшка, благослови с белыми бежать". Я как топну, да зыкну на него: "Домой! На месте сиди! Ни шагу!". Послушался, цел-невредим остался.
Батюшка затем рассказывает, как пришли красные, передовая разведка, самые головорезы, N-й батальон. Действительно злоумышляли разграбить его и убить, но как-то случай спас, и они в конце концов так сдружились, что жили лучше родных братьев. Красноармейцы стали говорить: "Поп или большая сволочь, или очень хороший человек", и вскоре остановились на последнем. Тогда все круто изменилось. Солдаты, все молодежь, крестьяне и рабочие, сами таскали воду, топили баню, стряпали, чуть ли не доили коров.
- Вот что я вам скажу: лучше этого народа и нет. И командный состав, и солдаты. А белые - шушера.
Батюшка рассказывал увлекательно, в лицах, менял голос, мимику, принимал позы, выбегал в сад или за ограду, чтоб показать, где стояли пулеметы, где белые чинили расправу.
Я не хочу загромождать эти беглые очерки рассказом священника. Сообщенные им факты и характеристики так интересны, что могут лечь в основу отдельной беллетристической работы.
Когда пили после обеда ячменный кофе, он сказал очень смущенно:
- А все-таки грех на душе у меня. Дрянно вышло, ох, дрянно... Но я совершенно не ожидал. Пропали в кухне мои карманные часишки, на полке лежали. Красноармейцы сметили, что я ищу, пристали, скажи да скажи, что пропало? Ерунда, говорю. Однако, принудили, сказал. Через полчаса приносят: Твои? Мои, мол. Слышу, в саду караул кто-то кричит: "Караул, не буду, не буду!". Оказывается, вора старший розгами порет. Тот ко мне, в ноги: "Батюшка, прости". А в это время командир верхом приехал 1000 . Я, конечно, тотчас же простил, а командир мне: "Вы, батюшка, прощаете, это ваше дело, а наша дисциплина не может простить. Это питерский хулиган с Горячего поля, он седьмой раз попадается в безобразиях разных: двух женщин изнасиловал, воровал, казенные деньги растрачивал. Его условно присудили к расстрелу. Он неисправимый. Только красную звезду марает. Ведите его! Если тебя, говорит, белая пуля не настигла, так красная найдет". Его увели, я обомлел весь, трясусь, слышу: бац-бац. Должно быть, его... Я и не расспрашивал потом. Вот какая дисциплина.
Было темновато, мы направились во-свояси. Отец Степан провожал нас.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ.
"Побойся Бога!" - Изобретатель. - Погост. - Хмель. - Русская старуха. Больница. - Обвинительно-оправдательная речь Степана Степановича и его заключительное слово. - Отрадное явление. - Мы.
Что же рассказать еще? На обратном пути интересного было мало. В полях по-прежнему копошились люди, и по-прежнему, с кем ни заговори, все жаловались на большой налог. Сбить крестьян, доказать им всю необходимость налога невозможно. Их возраженья сводились к одному: "Подохнем с голоду, вот увидишь, а не увидишь, так услышишь".
Здесь пашут женщины, мужчинам не доверяют. А сеют мужчины - не доверяют женщинам.
Зашли на хутор к бестолковому человеку. Перебрался сюда восемь лет тому назад, а избенка все та же собачья конура, хотя лесу кругом сколько угодно, живет бедно, молодая жена, сухая, как доска, в рванье, сам - в лаптях. Он зимами трется в Питере - хлебопек. Местность заболоченная - лень прокопать канавы.
- Да чем их копать? У меня и лопаты-то нету.
Направил нас не по той дороге, и мы сделали лишних пять верст.
Из 56-ти дворов деревни Марьиной, которая попалась нам на пути, нынче осенью сразу выезжают на хутора и отруба тридцать пять хозяев. Между прочим, нам рассказали такой курьез. Восемь человек наиболее энергичных хозяев этой деревни решили соединиться вместе и работать коммуной. С этой целью они выбрали себе подходящий участок. А богатей Петр Каблуков, пожелавший иметь самостоятельный хутор, дал взятку заведующему волостным земотделом, и тот назначил ему самый лучший участок, входящий клином в землю коммунаров.
- Разве это возможно?! - возмутились те. - Ведь ты своим хутором нашу землю пополам рассек. Чрез твои поля, что ли, нам ездить-то? - и дали земотделу взятку посолиднее, при чем поили его целую неделю самогоном. Земотдел, очухавшись от попойки, первое свое распоряжение отменил, и назначил Каблукову землю где-то в стороне.
- Побойся Бога! - взмолился тот. - Я ли тебя не ублажал!
И стал поить земотдела, пообещав ему телку годовалую:
- Только, пожалуйста, на прежнем месте оставь.
Тогда восьмеро порешили:
- Вот что, ребята. - Мы все-таки свое возьмем. Сложимся по овце, да к председателю, а нет, - так и в город. Вари, ребята, самогон! Земотдела все-таки ублажать надо.
Оригинальная тяжба эта еще в полном разгаре. Интересно, чем она кончится: околеет ли земотдел от пьянства, попадет ли он под суд, или все завершится полюбовно.
* * *
Шли настоящим дремучим лесом. Александр Третий приезжал когда-то сюда охотиться на лосей. Поздний вечер захватил нас возле бывшего приюта для калек, обращенного теперь в школу.
Про эту школу крестьяне говорили:
- Ране то школа была хоть куда, да бабы чего-то не поладили, то-есть женщины. Лидия Алексеевна и теперича живет, учительствует, а другая, жена учителя - инженер был учитель-то, - выехала с мужем. Из-за тесноты помещения скандалы были. Шум, шум, а тут Лидия Алексеевна из окошка помои вылила на инженера, будто невзначай. Бултыхнула целую лохань, да "извиняюсь" кричит. Тот от обиды в драку было полез, а эстонец, муж Лидии Алексеевны - вот увидите, вроде бардадым - вступился, с топором на инженера-то. Поорали, поорали друг на дружку, так никакой сурьезной драки и не образовалось. Все-таки инженер уехал в другое училище. Теперича маленькая школка-то через это.
Грязный двух'этажный дом. Девочка-подросток, дочь учительницы, ведет нас вверх. Большая, но изумительная по своей грязи 1000 комната. Треть комнаты: пол, столы, подоконники завалены разным металлическим хламом. Чего-чего тут нет. Не покойник ли Плюшкин все это собирал? Подымается с табуретки нам навстречу сухой, чернобородый человек, очень хмурый на вид, но с улыбчивым тенористым голосом. Это хозяин, Ян Густавович, муж учительницы, бывший слесарь Трубочного завода в Петербурге, теперь он учительствует здесь. Начинается разговор. Крестьянство у него идет плохо, городской человек. Правда, есть свиньи, коровы, а хлеб приобретает мастерством, чинит кастрюли, латки, делает печи.
Входит босая женщина с корзиной картошки и огурцов, юбка подоткнута, рукава засучены, на голове белая мягкая шапочка. Если б не шапочка, можно бы женщину принять за подлинную мужичку, так она сумела опроститься и погрубеть. Но это сама хозяйка, учительница, с высшим образованием... Муж ничего путем не может рассказать, дакает, тянет, мямлит, и когда окончательно сбивается, она нить разговора берет в свои руки. Тогда события, о которых она повествует, сразу оживают, становятся ярки и интересны. Что же их свело вместе, этих двух разных людей и выбросило из Петербурга в глушь? Борьба за существование, революционная буря? Может быть. Я знаю, как одна баронесса, когда у нее отобрали имение, сошлась, чтоб не погибнуть голодной смертью, с хуторянином латышем, и была впоследствии из ревности им застрелена.
Лидия Алексеевна рассказывает, как безобразничали здесь белые: они поместили в школе свой штаб, выбросили на улицу все парты и кровати учеников, выгнали учителя со всем скарбом, при чем наиболее ценное разграбили. Одного учителя, заподозренного в сочувствии красным, увели с собой и, кажется, удавили. Во главе отряда свирепствовал сын местного помещика.
- Я очень был озабочен обувью, - вдруг заговорил Ян Густавович, - такие тяжелые времена были, ни подметок, ни кожи не добыть. Я и придумал вот что.
Он вытаскивает четыре пары женских и мужских ботинок, сооруженных - как вы думаете, из чего? - из железа. Вот до какого средневековья могут доходить отчаявшиеся, хотя и не пьющие изобретатели. Даже изящно: все на медных заклепочках, с перекидными застежками, подметка и каблук деревянные, чтоб подметка гнулась, устроены шалниры.
- Но ведь зимой-то холодно? - любопытствую я.
- Да, холодно.
- А летом-то, поди, и босиком можно?
- Летом босиком. А вот осенью хорошо. Грязь.
- Ржавеют, - протестует дочь.
Он еще что-то такое изобретал, кажется, жернов из дерева, желает устроить ветряную мельницу, словом, его голова полна проектов.
Перед ужином и сном на сеновале мы гуляем. Густой сосняк. А вот поля, они обрабатываются небольшой коммуной, приютившейся в нижнем этаже школы. На пригорке, среди нив, стоит чистенькая, новая, аккуратно сделанная избушка. История ее такова. В конце прошлой зимы пришел молодой парень, бывший красноармеец, оправившийся от ран. Он без роду, без племени, не здешний. Выпросил себе клочек земли. Потом стал ходить по деревням, привел с собой здоровую девку и вдвоем принялись строить избу. А теперь у них полное хозяйство и хороший урожай. А начал с ничего.
* * *
Следующий наш этап - погост Хмель. Там волисполком, в огромном, новом, с выбитыми рамами доме. Агроном торопится туда, чтоб организовать сельско-хозяйственное товарищество. По пути оповещает деревенских жителей и хуторян.
Десять часов утра и волисполком уже на работе. Подходят крестьяне, щелкают пишущие машинки, скрипят перья, подмахиваются, припечатываются бумажки - без бумажки в наше время никуда. Кузьмич уже открыл собрание.
Я вышел на балкон. Опять озеро, такое же многоверстное, узкое, длинное. По ту сторону, за бордюром леса, виднеется идущее плоскогорьем железнодорожное полотно. Здесь тоже были большие бои. Бронепоезд гремел здесь на весь лес.
На берегу озера каменная церковь, кладбище, несколько церковных и частных домов, и замечательная старинная, XVII века, деревянная церковь, серый обомшалый купол которой выглядывает из-за кладбищенского парка.
Иду на кладбище. Здесь все мирно, элегично. Сквозь густую листву деревьев еле-еле пробиваются 1000 солнечные лучи. Елки, сосны и березы густо сгрудились возле старой церкви, вплотную приникли к ней, ревниво раскинули над куполами густые ветви, будто стараясь уберечь старуху от житейских бурь. Могилы в цветах и травах. Вдоль ограды и между могил кусты сирени. Вверху шумят грачи, внизу, под каким-то памятником, и в церковном окне жужливые ульи ос. Пахнет хвоей, глиной и веками. Могилы. Все сбежались сюда - званые и незваные, простые и из дворянских гнезд, вельможные. Вот, справа от церкви, на обрыве, поросшие бурьяном и крапивой чугунные плиты и гранит. Секунд-майор, генерал-полковник: Екатеринин век. Вот действительный и тайный советник, и протоиерей, фрейлина их величеств. Все заросло быльем, и любящая родная рука далече.
Слева от церкви - мертвая нива людей безвестных: белые, голубые, посеревшие кресты, свежие, полусгнившие и - прах. Вот еще не успевший завянуть венок, вот обложенная дерном могила, а на эту свежую глину, может быть, еще вчера капали слезы. Нет крапивы и бурьяна, чисто, связано с жизнью, и от жизни в покой не заросла тропа.
На кресте вкривь и вкось карандашная надпись: "Здравствуй, дорогой братец Павлушенька, вот я приехала к тебе в гости из Петрограда, а ты молчишь, я уеду, а ты во сырой земле лежать будешь. Прощай, братец, сестра твоя Парасковья Козырева". А под этой другая, каракулями: "Царство тебе небесное Павлушенька, сыночек. Горькая твоя мать Василиса Козырева". Это могила красноармейца.
Надо вообразить себе всю трагедию недавнего визита. Наверное, какая-нибудь семья фабричных тружеников. В девятнадцатом году убили единственного сына всю их надежду и защиту, в двадцатом узнали, где убит, и в двадцать втором, может быть, продав последний самовар, поехали искать, и вот, после долгих поисков, стали у могилы.
Могилы, кресты, могилы, чугун, гранит - все легло у подола седой обомшалой старухи-церкви. Идут века, могилы множатся, озеро иссякает и редеет лес, а седая старуха все стоит, как наскочивший на подводный риф корабль.
Придут из времен новые века, явится новый человек, и грачи будут петь по-соловьиному. Тогда может быть гениальная пламенная мысль взорвет в духе и материи, все капища и все престолы наших дней, чтоб поставить иные алтари.
* * *
Спускаюсь к озеру. Возле берега допотопный челн. Это даже не посудинка Вольного Новгорода, это прямо-таки музейная вещь, сооружение первобытного дикаря. Мелочь, а очень показательна. Представьте себе две узкие выдолбленные колоды, в каких раньше хоронили покойников, а теперь кормят поросят. Обе эти колоды соединены вместе, носы заострены, связаны вицами, получилась карикатура на ладью. Тут же вытесанное не иначе, как каменным топором неуклюжее весло тошно смотреть. И на таком дьяволовом суденышке какой-нибудь дед Пахом прет в непогодь за озеро. Порядочные люди собираются лететь на Марс, а наш Микулушка... Эх!
* * *
Подымаюсь. На яру, перед волисполкомом, опять могила под большим крестом. Здесь лежат растрелянные белыми четыре латыша-коммуниста, двое пожилых и два мальчика.
* * *
Завершая круг путешествия, мы вновь подходим к больнице. Следует зайти. Больница занимает два дома со службами в бывшем господском имении. Перед домом, где живет медицинский персонал и помещается амбулатория, огромная круглая клумба, бывший цветник, теперь на ней колосится пшеница. Выходит навстречу доктор, в кожаной куртке. В его моложавом лице и фигуре что-то шведское, хотя он истый русак. Он прощается с бородатым крестьянином, с которым только что говорил по душам. К нему частенько обращаются: душу и тело лечит, то книжкой, то ланцетом, то добрым словом.
- Маша! - кричит он, - гости пришли.
В столовой кипит самовар. За столом молодая хозяйка и чернобородый, полулысый с мужиковатым лицом человек. Это Степан Степаныч, местный крестьянин-интеллигент. Он ветеринар, обрабатывает свой собственный надел и несет службу.
За чаем завязывается оживленный разговор. Больше всех говорит Степан Степанович. Он говорит отчетливо, быстро, стучит по столу пальцем, весь ходит ходуном.
- Хотите знать мнение мужика о революц 1000 ии? Извольте. Говорит вам потомственный мужик. - Революция произвела в деревне действие дрожжей. Все зашевелилось, забродило, сдвинулось со своих мест. Мужик развился, кругозор стал шире, перед ним всплыли вопросы, которые и в голову ему не приходили, и на которые он ищет ответа. Раньше с мужиком интеллигенту почти не о чем было говорить. Теперь можно говорить с ним о многом. Образовался общий язык, нашлись общие темы, интересы наши соприкоснулись. Недавно был я в Питере, в одном учреждении. Зашел в кабинет заведующего: он инженер, окончивший две высших школы. А против него господин какой-то, ведут деловые разговоры. Я сел к сторонке, прислушиваюсь и про себя решаю, что тот - тоже инженер. Потом присмотрелся к другому-то. - Ба! да ведь это мужичок наш, Тихонов. Он и есть. Больше четырех лет не видались. Был он серым мужиком, во время революции сделался коммунистом, возглавлял карательный отряд, расстреливал, усмирял, потом женился на учительнице, стал заведывать каким-то складом, а теперь работает в торговой организации. И совершеннейший, понимаете-ли интеллигент по виду и по разговору. "Учусь, учусь, говорит. Надо учиться, время обязывает к этому. Да и жена досталась, говорит, прямо клад". Вот вам. И этот пример не единственный.
- Крестьяне изрядно таки поругивают советскую власть. Чем это об'яснить? спросил я.
- Правильно, - сказал Степан Степанович. - Это вот почему. Среди местных исполкомов, как в городах, так и в селах, вместе с хорошими идейными людьми работает много шушеры, взяточников, пьяниц. Это раздражает мужика. Мужик говорит: "лезут в волки, а хвост телячий", и поясняет: "мысли-то у них боевые, а исполнители плохие". И мужик прав. Но это, конечно, вопрос времени: постепенно у власти встанут люди, преданные не своему брюху, а своему народу.
- А потом - налог, - сказал я.
- Вот-вот. И это главное. Дело, в сущности, вот в чем... - И Степан Степаныч задумался. - Трудно так вот сразу об'яснить. Очень это все сложно. Надо подойти издалека. Во-первых, ни мужик, ни отчасти рабочий не имели понятия, что такое революция. В девятнадцатом году с фабрик хлынул рабочий-мужик в деревню, свои животы спасать. Один из таких типов, старый знакомый, приходит ко мне. Разговорились. "Мы, говорит, совсем думали по другому. Думали, что царя сковырнем, свою власть образуем, фабрики под себя возьмем, а все прочее останется: кондитерские, трактиры, магазины. И все будет наше, и все дарма. Пришел в кондитерскую, наелся булок да пирожных, пошел в магазин, шубу взял, штаны, тросточку, а баба, значит, шляпку, туфли, самовар никкелированный... А работать восемь часов, спрохвала, с накуром, лясами, потому - сами себе хозяева. Вот как полагали. А на самом-то деле, говорит, так все обернулось удивительно, что ахнешь".
- А мужик как думал? - спросил я.
- Да, примерно, тоже так, поерундовски, - сказал Степан Степаныч. - Для него революция и грабеж господских имений - синонимы. Все растащил: инвентарь, скот, имущество. Племенной скот, рассадник улучшенной породы перерезал, сожрал, пропил. Чего не мог вывезти - сжег, разбил. Погибли старинные дома, библиотеки, картины. Принялся рубить лес самым варварским способом, строить избы; один крестьянин пять изб себе срубил, совершенно ему ненужных. Словом, вольная воля - живи, начальства нету, а ежели и покажется где - нож в горло! Однако, все стало входить в берега, появились карательные отряды, стали понемножку отбирать награбленное, лес отошел новому хозяину - казне, стали отбирать лес, избы, накладывая взыскания за незаконную порубку. "Что, опять закон? Чорт его дери, этот закон! Ведь революция!" И мужик зачесал в затылке. А потом заградительные отряды, все взято на учет, запрещен ввоз и вывоз. Местные заградиловки иногда выкидывали удивительные фокусы. В Костромской губернии, например, недалеко от соляноварниц, мужики дохли от отсутствия соли. Некоторые поехали на соляные промыслы, чтоб как-нибудь, крадучись, хоть соленой водички привезти. Их встречали отряды и - моли не моли - опрокидывали чаны с рассолом прямо на земь: запрещено! А потом разверстка, продналог, расслоение 1000 деревни на бедноту и зажиточных. И все время бои - гражданская война, белые, красные, зеленые. Настала неразбериха. Бегают по деревне, спрашивают друг друга: "Васька, ты кто такой, красный?" - "Красный. А ты?" "Я, должно, белый, пес его ведает". Третий кричит: "А кто же я-то, братцы, зеленый, что ли?" Красный Степка воюет против своего родного брата белого Ваньки. Потом оба попадают в плен, опять воюют, но уж Степка белый, а Ванька красный. А наборы все продолжались, война шла, отбирали лошадей, скот, крестьян выгоняли рыть окопы, отбывать гужевую повинность, проводить какими-нибудь гиблыми местами в тыл врагу отряды, белых ли, красных ли, все равно. Все время в кутерьме, в лихорадочной работе, в опасности, у смерти в зубах. Своя же работа стояла, а ежели и снимет что с полосы - зарывай в землю, отберут. А потом - вытаскивай иконы, долой попов, не надо ребят молитвам обучать, и еще - отделение церкви от государства, какое такое отделение? И сейчас же вслух: отделять от государства - значит все церкви взрывать на воздух. Тут уж вся баба ощетинилась, как еж: "Вот до чего дошло! Что ж вы, мужики, смотрите-то? Бей их, анафемов!". А разжигающая страсти агитация, разные поганенькие шептуны работали вовсю. Одно к одному, одно к одному: на сердце и в мозгу у мужика густая копоть. Оглянется назад - разорение и кровь, посмотрит вперед - конца не видно. И год, и другой, и третий, и четвертый. И в конце концов, мужик догадался, понял, ущупал своими боками, что хотя он, мужик, многочислен, огромен, силен, но есть сила покрепче его, и эта сила город. Так он жил, злобствуя на город, до последнего времени, и, пожалуй, только в этом году стал понимать всю махинацию творящегося, стал помаленьку разбираться в том, что давно прошло. Я, конечно, говорю про мужика среднего уровня, про мужика, так сказать, обывателя. Теперь он видит, что власть укрепилась, перестал оглядываться по сторонам и знает, что исправить дело, улучшить свое благосостояние он может лишь собственным своим неусыпным трудом. И мужик к этому приступает всерьез: массами идет на хутора и отруба - думает, что ему так будет лучше - переходит на травосеяние, на многополье, стремится улучшить породу скота, словом, ломает и перестраивает сверху донизу свое хозяйство. Это опять-таки под благотворным влиянием революции: мужик раньше боялся всяких новшеств, как огня. И вот, в такое-то время, когда мужик вправе рассчитывать на всяческие послабления и поддержку от правительства: ведь без передыху ему кричат в уши, что правительство теперь наше, рабоче-крестьянское - в это время на мужика налагают подчас непосильные налоги.
- Да! - вставил доктор, - например, из соседней деревни, где считается двадцать один двор, угнали за недоимки пятнадцать дойных коров. Крестьяне чуть не плачут.
- Ну, ясное дело! - вскричал ветеринар. - Вот мы постепенно и подобрались к заданному вами вопросу. - Степан Степанович ведь как-то взлохматился, был красен от возбуждения, смотрел на меня сквозь очки пристально и сурово. Мужика очень трудно убедить, что раз заграница отказала нам в золоте, а хозяйство в стране все-таки подымать надо, иначе - гибель России, - то единственный верный рессурс, единственная прочная экономическая база это хлеб. Говорю им, что ни одно государство без налоговой системы не существует, а если у нас сейчас усиленный налог, то правительство решается на такую меру, скрепя сердце, по великой нужде, что правительство просто берет в долг у мужика, нужда пройдет, дела наладятся, и деревня получит свое сторицей.
- Однако, пойдемте, - сказал доктор. - Нас, кажется, зовут. Что, приготовили?
- Готово, пожалуйте, - ответил служитель.
Шли в больницу великолепным парком. Густая липовая аллея. Под многовековым деревом огромный, вросший в землю камень, в нем выдолблено место для сиденья, а сбоку две цилиндрических выемки для бутылки и стакана. Отличный памятник навсегда, закрывшейся странице прошлого.
* * *
Очень чистая комната в больнице. Человек двадцать больных, мужчин и женщин - крестьян, в опрятных больничных халатах. Слушают мое чтение очень внимательно, 1000 просят еще что-нибудь прочесть. Жена доктора продекламировала два Некрасовских стихотворения, доктор сыграл на скрипке.
- Я частенько устраиваю такие развлеченья для больных, - сказал он. Иногда приглашаю их к себе, и Маша играет на рояли. Надо же как-нибудь скрашивать жизнь.
- Жаль, выписался недавно один больной, - говорит доктор, когда мы направились к выходу. - Пожилой крестьянин, жил с двумя сыновьями и с женой. Пьянствовал и парней приучил пить. Жену ругал, бил, истязал, и сыновья помогали. Звериная такая натура, понимаете ли. Так продолжалось больше года. Жена от побоев в старуху превратилась, оглохла. Но вот пришел сын-красноармеец и сразу вступился за мать. "Вот что, отец, ты лучше оставь! Теперь не прежние права. А то плохо будет. Упреждаю!" Целый месяц красноармеец с батькой воевал, и кончилось тем, что однажды в ссоре сгреб ружье, да и царапнул в старика. Я думал, что умрет, нет, ожил. Руку только пришлось отнять. Пока лежал, говорил: "Поправлюсь, и его убью, и старуху убью". Однако, все обошлось хорошо. Фактик этот возымел, понимаете ли, свое действие. Наш мужик вообще любит побить свою жену. А теперь мужики вдруг почуяли, что пришла какая-то новая сила, их дети, красноармейцы, и эта сила вступается за слабого, да не шутя, а - прямо за ружье. Впечатленьице вышло замечательное, и многие мужички призадумались.
Степан Степанович пошел нас провожать. Миновали мельницу, выбрались на пригорок, и вновь знакомые поля и перелески. Садилось солнце, все было обвеяно благостным закатным огнем, и рыжая лошаденка среди сжатых нив, как золотая.
- Да, сдвиг в деревне все-таки большой, и психологический и материальный, - как бы подводя итоги, философствует Степан Степанович. - Хотя многим кажется, что в духовном смысле революция мужика ничуть не подняла: и пьянство, и воровство - все по старому. А взаимной вражды даже как будто больше стало: зависть, недоверие, ненависть, доносы, месть. Смелый опыт власти в этом направлении, возможно, что и был правильным. - ведь грандиозные намерения только и можно осуществлять соборно, когда всяк верит в торжество идеи, и всяк работает с энтузиазмом, - а мы что делали? Вот то-то и есть. Но факт все-таки остался фактом: старые моральные воззрения мужика, - да, я думаю, и всех классов населения, - покачнулись, остались за флагом, а до новых мы еще не доросли. И легковерный ум склонен даже театрально всплеснуть руками и воскликнуть: "Мы подошли к пропасти, мы гибнем". Чорта с два! А я от себя скажу: не к пропасти подошли мы, а к горе. Работай, полезай вверх! Как никогда, а может быть, как нигде в мире, русский народ получил полную возможность быть передовым народом. Дело теперь за нами самими. Последние пять лет, правда, тягостны, но все-таки мы подошли к горе.