Эрик-Эмманюэль Шмитт
 
Мсье Ибрагим и цветы Корана

   Когда мне исполнилось одиннадцать лет, я взломал своего поросенка и отправился навестить потаскушек.
   Поросенок — это свинья-копилка из глазурованного фарфора с маленькой щелью, куда можно опускать монеты, но вынуть их уже не получится. Мой отец выбрал эту одностороннюю копилку, так как она соответствовала его представлениям о жизни: деньги существуют для того, чтобы их копить, а не тратить.
   В утробе поросенка было двести франков. Четыре месяца работы.
   Однажды утром, когда я собирался в школу, отец сказал мне:
   — Моисей, я не понял… Здесь недостает денег… Начиная с этого дня будешь записывать в кухонной книге все, что ты потратил на покупки.
   То есть мало того, что на меня наезжают и в школе и дома, я учусь, готовлю еду, приношу продукты; мало того, что я живу один в огромной темной квартире, холодной и пустой, что я скорее раб, чем сын адвоката, лишенного дел и жены, так теперь нужно было еще и счесть меня вором! Что ж, раз меня заподозрили в воровстве, почему бы и в самом деле не попробовать.
   Значит, в утробе поросенка было двести франков. Двести франков — столько стоила девица с Райской улицы. То была цена обретения мужественности.
   Первые девицы, к которым я обратился, спросили у меня паспорт. Несмотря на мой голос и вес — я толстый, как мешок со сластями, — они усомнились, что мне уже шестнадцать, хоть я клятвенно заверил их в этом; наверное, они видели, как я рос все эти годы, когда я проходил мимо них, цепляясь за сетку с овощами.
   В конце улицы, под козырьком парадной, стояла новенькая. Пухленькая, хорошенькая как картинка. Я показал ей деньги. Она улыбнулась:
   — Тебе что, уже стукнуло шестнадцать?
   — Ну да, сегодня утром.
   Мы поднялись наверх. Мне с трудом верилось: ей двадцать два, просто старуха, и вот она принадлежит мне. Она мне объяснила, как нужно вымыться, затем — как заниматься любовью…
   Естественно, я все знал наизусть, но все же позволил ей рассказать, чтобы она не чувствовала себя неловко, и вообще мне нравился ее голос, чуть капризный и грустный. Все это время я пребывал в полуобморочном состоянии. Когда все закончилось, она нежно погладила меня по голове и сказала:
   — Не забудь вернуться и принести мне подарочек.
   Это едва не отравило мне всю радость: о подарочке-то я забыл. Ну вот, я стал мужчиной, получив крещение в лоне женщины; я едва держался на ногах, так сильно они дрожали, а неприятности уже начались: я забыл о пресловутом подарочке.
   Я опрометью помчался домой, кинулся к себе в комнату, оглядел ее в поисках самого ценного, что можно подарить, и тут же понесся обратно на Райскую улицу. Девица все еще стояла на крыльце. Я отдал ей своего плюшевого медвежонка.
 
   Примерно в этот период я и познакомился с мсье Ибрагимом.
   Мсье Ибрагим всегда был старым. По единодушным воспоминаниям жителей Голубой улицы и Рыбного предместья, мсье Ибрагим всегда находился в своей продуктовой лавке, с восьми утра и до полуночи; он сидел, ссутулившись, между кассой и грудой моющих средств, одна нога вылезала в проход, другая умещалась под коробками спичек, серый фартук надет поверх белой рубашки, из-под жестких усов виднеются зубы цвета слоновой кости, а глаза у него фисташкового цвета, зеленовато-карие, светлее, чем его смуглая кожа, испещренная пигментными пятнами мудрости.
   Ибо мсье Ибрагим, по всеобщему мнению, слыл мудрецом. Несомненно, потому, что он уже по крайней мере лет сорок умудрялся быть Арабом на еврейской улице [«Arabe du coin» (фр.) — букв, местный араб: торговец предметами первой необходимости, едой и т. д., чей магазин находится прямо около Дома человека, употребляющего это выражение. Таким образом, «местный араб» у каждого свой.]. Несомненно, потому, что он много улыбался и мало говорил. Несомненно, потому, что он, казалось, существовал вне обыденной суеты простых смертных, в особенности парижан, так как вечно пребывал в неподвижности, словно ветка, выросшая из табурета, никогда ничего не раскладывал на прилавке в чьем-либо присутствии, а с полуночи до восьми утра вообще исчезал незнамо куда.
   Так вот, каждый день я ходил в магазин за едой. Я покупал только консервы. Я покупал их каждый день вовсе не затем, чтобы они всегда были свежими, нет, а из-за того что отец давал мне денег только на один день, и вообще так было легче готовить!
   Когда я начал обкрадывать отца, чтобы наказать его за напрасные подозрения, я стал приворовывать и у мсье Ибрагима. Мне было немножко совестно, но, борясь со стыдом, я говорил себе уже у кассы, приготовив деньги: «В конце концов, это всего лишь Араб!»
   Каждый день я пристально смотрел в глаза мсье Ибрагиму, и это придавало мне смелости. В конце концов, это всего лишь Араб!
   — Я не араб, Момо, я родом из стран Золотого Круассана [Страны Золотого Круассана — Афганистан и Пакистан.].
   Я забрал покупки и, ошеломленный, вышел на улицу. Мсье Ибрагим слышал мои мысли! Значит, если он мог их слышать, а мне кажется, что да, может, он знал и то, что я его обкрадываю? На следующий день я не прихватил ни одной банки и спросил его:
   — А это что значит, — Золотой Круассан?
   Признаюсь, что мне всю ночь мерещился мсье Ибрагим, несущийся по звездному небу, оседлав золотой полумесяц.
   — Так называют область, которая простирается от Анатолии до Персии, Момо.
   На следующий день, доставая кошелек, я сообщил:
   — Меня зовут не Момо, а Моисей. А еще через день сообщил уже он:
   — Я знаю, что тебя зовут Моисей, и именно поэтому я зову тебя Момо, это звучит не так обязывающе.
   Через день, пересчитывая сантимы, я спросил:
   — А вам-то что до этого? Моисей — это же еврейское имя, а не арабское.
   — Я не араб, Момо, я мусульманин.
   — Тогда почему говорят, что вы местный Араб, если вы не араб?
   — Араб, Момо, в нашей торговле это значит: «Открыт с восьми утра до полуночи и даже по воскресеньям».
   Так и шел разговор. По одной фразе в день. Времени у нас было достаточно. У него — поскольку он был уже стар, у меня — поскольку молод. Раз в два дня я крал у него по банке консервов.
 
   Наверное, нам понадобился бы год или два, чтобы получился часовой разговор, если бы мы не встретили Брижит Бардо.
   Страшное оживление на Голубой улице. Движение остановлено. Улица заблокирована. Снимают фильм.
   Все особи женского и мужского пола на Голубой улице, на улице Бабочек и в Рыбном предместье находятся в состоянии готовности. Женщины хотят проверить, так ли она хороша, как про нее говорят; мужчины же больше не думают, их размышления застряли в молнии ширинки. Брижит Бардо здесь! Эй, настоящая Брижит Бардо!
   А я устраиваюсь себе у окна Смотрю на нее, и она напоминает мне соседскую кошку с пятого этажа, красивую кошечку, которая любит вытянуться на залитом солнцем балконе, и кажется, что она живет, дышит, моргает и щурится только ради того, чтобы вызывать восхищение. Приглядевшись получше, я обнаруживаю, что она к тому же очень похожа на проституток с Райской улицы; на самом деле это проститутки с Райской улицы, чтобы привлечь клиентов, подражают Брижит Бардо, но я-то этого не понимаю. Наконец, в крайнем изумлении я замечаю, что мсье Ибрагим вышел на крыльцо своей лавки. Впервые, по крайней мере на моем веку, он оторвался от своей табуретки.
   Насмотревшись, как зверюшка Бардо фыркает перед камерами, я размечтался о прекрасной блондинке, завладевшей моим медвежонком, и решил спуститься к мсье Ибрагиму, чтобы, воспользовавшись его рассеянностью, стянуть пару банок консервов.
   Катастрофа! Он уже засел за кассу. Его глаза, созерцающие Бардо поверх мыла и бельевых прищепок, лучатся смехом. Я его таким никогда не видел.
   — Вы женаты, мсье Ибрагим?
   — Да, конечно, женат.
   Он не привык, чтобы ему задавали вопросы. В этот момент я мог бы поклясться, что мсье Ибрагим вовсе не так стар, как все полагают.
   — Мсье Ибрагим! Представьте, что вы с вашей женой и Брижит Бардо оказались на корабле. Корабль терпит крушение. Что вы будете делать?
   — Готов поспорить, что моя жена умеет плавать. Я никогда не видел, чтобы чьи-нибудь глаза так
   смеялись, можно сказать, хохотали во все горло, это ужасно шумно.
   Вдруг — полная боеготовность, мсье Ибрагим вытягивается по стойке «смирно»: на пороге лавки появляется Брижит Бардо.
   — Добрый день, мсье, не найдется ли у вас воды?
   — Разумеется, мадемуазель.
   И тут происходит нечто невообразимое: мсье Ибрагим сам отправляется за бутылкой воды, достает ее с полки и приносит ей.
   — Спасибо, мсье, сколько я вам должна?
   — Сорок франков, мадемуазель.
   Брижит аж подскакивает от удивления. Я тоже. Бутылка минералки в ту пору стоила пару франков, но никак не сорок.
   — Я и не знала, что вода здесь такая редкость.
   — Редкость не вода, мадемуазель, редкость — это настоящие звезды.
   Он говорит это с таким очарованием, с такой неотразимой улыбкой, что Брижит Бардо слегка краснеет, кладет сорок франков и уходит.
   Я все еще не могу прийти в себя.
   — Да, смелости вам не занимать, мсье Ибрагим.
   — А как же, малыш Момо, надо же мне как-то компенсировать все те консервы, которые ты у меня стибрил.
   В тот день мы подружились.
   Вообще-то теперь я мог бы красть консервы и в другом месте, но мсье Ибрагим заставил меня поклясться:
   — Момо, если уж тебе необходимо воровать, приходи и воруй у меня.
   Впоследствии мсье Ибрагим надавал мне кучу ценных советов, как заполучить отцовские деньги, чтобы тот при этом ни о чем не догадался: подавать подогретый в духовке вчерашний или позавчерашний хлеб; понемногу добавлять в кофе цикорий; по несколько раз заваривать чайные пакетики; разбавлять его привычное божоле вином по три франка за бутылку и, венец всему, гениальная идея, доказывающая, что мсье Ибрагим был экспертом в том, как объегорить кого угодно: подменять деревенский паштет собачьими консервами.
   Благодаря вмешательству мсье Ибрагима в мире взрослых возникла трещина: он перестал быть той сплошной стеной, о которую я разбивал себе лоб, сквозь образовавшуюся щель мне была протянута рука.
   У меня скопилось двести франков, теперь я мог снова доказать себе, что я мужчина.
   На Райской улице я сразу направился к козырьку, под которым стояла новая хозяйка моего медвежонка. Я нес ей подаренную мне раковину, настоящую, из моря, из всамделишного моря.
   Девушка улыбнулась мне.
   В этот момент с аллеи вынырнул какой-то мужчина, припустивший бегом, как крыса, за ним неслась проститутка, вопившая:
   — Держи вора! Сумку отдай! Держи вора!
   Не мешкая ни секунды, я выставил ногу. Вор растянулся в нескольких метрах от нас. Я взгромоздился на него.
   Вор взглянул на меня; увидев, что это всего лишь мальчишка, он улыбнулся, готовясь влепить мне затрещину, но поскольку вопившая что есть мочи девица уже нарисовалась поблизости, он вскочил и был таков. К счастью, вопли проститутки помогли избежать стычки.
   Она приблизилась, покачиваясь на высоких каблуках. Я протянул ей сумку, она радостно прижала ее к пышной груди, издававшей такие славные стоны.
   — Спасибо, малыш. Что я могу для тебя сделать? Хочешь разок задаром?
   Она была старая. Ей уже было лет тридцать. Но мсье Ибрагим мне всегда твердил, что нельзя обижать женщин.
   — О'кей.
   И мы поднялись к ней. Хозяйка моего медведя была явно возмущена тем, что товарка увела меня у нее из-под носа. Когда мы проходили мимо, она шепнула мне на ухо:
   — Приходи завтра. Я тоже не буду брать с тебя денег.
   Ну, я не стал ждать до завтра…
   Мсье Ибрагим и проститутки отнюдь не облегчали мне отношений с отцом. Я приступил к ужасному и головокружительному занятию: принялся сравнивать. Возле отца мне всегда было холодно. А с мсье Ибрагимом и проститутками становилось теплее и как-то светлее.
   Я разглядывал высокий семейный книжный шкаф, где в несколько рядов выстроились книги — все те книги, которые, по идее, должны вмещать суть человеческого духа, свод законов, тонкости философии. Я смотрел на них в темноте — «Моисей, закрой ставни, свет разъедает переплеты!» — затем я смотрел, как отец читает в своем кресле, огороженный кругом света, падающего от желтой лампы, нависавшей над страницами, словно совесть. Отец был замкнут в стенах науки, он обращал на меня не больше внимания, чем на приблудного пса — кстати, он ненавидел собак, — ему не хотелось бросить мне хотя бы косточку от его познаний. А что если попробовать слегка пошуметь?…
   — Ой, извини.
   — Моисей, замолчи. Я читаю. Я работаю… Работа — это было великое слово, служившее объяснением чему угодно…
   — Прости, папа.
   — К счастью, твой брат Пополь не был таким.
   Пополь, — это было другое наименование моей никчемности. Отец всегда швырял мне в лицо воспоминание о моем старшем брате Пополе, когда я делал что-нибудь дурное. «Пополь-то был на редкость усидчив в школе. Пополю нравилась математика, и он никогда не пачкал ванну. И Пополь не писал мимо унитаза. Пополь так любил книги, которые любит папа».
   В сущности, не так уж плохо, что мама вместе с Пополем уехала вскоре после моего рождения; если мне было так тяжело бороться с воспоминанием, то уж жить рядом с подобным живым совершенством мне было бы просто не под силу.
   — Папа, ты думаешь, я бы понравился Пополю? Отец с ужасом взирает на меня или, скорее, пытается меня расшифровать.
   — Что за вопрос!
   Вот как он мне ответил: «Что за вопрос!»
   Я научился смотреть на людей глазами моего отца. С подозрением, презрительно… Разговаривать с продавцом-арабом, пусть даже он и не араб, поскольку в торговле араб — «это значит: открыт с восьми утра до полуночи и даже по воскресеньям»; делать одолжение проституткам — все это я хранил в потайном ящичке своего сознания, официально это не являлось частью моей жизни.
   — Почему ты никогда не улыбаешься, Момо? — спросил меня мсье Ибрагим.
   Вот это был настоящий удар, вопрос ниже пояса, я не ожидал этого.
   — Улыбка — это роскошь богатых, мсье Ибрагим. У меня на это нет средств.
   Естественно, чтобы мне досадить, он разулыбался.
   — Значит, ты думаешь, что я богат?
   — У вас все время есть деньги в кассе. Я не знаю, у кого еще под самым носом было бы столько денег.
   — Деньги нужны для того, чтобы оплатить товар и аренду магазина. И знаешь, в конце месяца у меня их остается совсем немного.
   И он улыбнулся еще шире, будто бросая мне вызов.
   — Мсье Ибрагим, когда я сказал, что улыбка — это роскошь богачей, я имел в виду, что это для счастливых людей.
   — А вот тут ты ошибаешься. Улыбка и делает нас счастливыми.
   — Да ну!
   — Попробуй.
   — Да ну, говорю.
   — Тем не менее, Момо, ведь ты обычно ведешь себя вежливо?
   — Конечно, иначе я получу оплеуху.
   — Вежливость — это неплохо. Любезность уже лучше. Попробуй улыбнуться, сам увидишь.
   Ладно, в конце концов, когда тебя вот так мило упрашивает мсье Ибрагим, украдкой подсовывая банку тушеной капусты высшего сорта, отчего не попробовать…
   На следующий день я веду себя просто как больной, которого ночью укусила неизвестно какая муха: я улыбаюсь всем.
   — Нет, мадам, извините, я не понял задание по математике.
   Бац: улыбка!
   — Я не смог его сделать!
   — Ну хорошо, Моисей, я объясню тебе заново.
   Что-то невиданное. Меня не бранят, не делают выговор. Ничего. В столовой…
   — А можно мне еще чуть-чуть каштанового мусса?
   Бац: улыбка!
   — Конечно, с творогом…
   И я получаю добавку.
   На физкультуре я признаюсь, что забыл кеды.
   Бац: улыбка!
   — Но они еще не высохли, мсье…
   А учитель смеется и похлопывает меня по плечу.
   Я в полном упоении. Никто и ничто не может устоять передо мной. Мсье Ибрагим вручил мне совершенное оружие. Я осыпаю всех улыбками с пулеметной скоростью. Никто больше не воспринимает меня как таракана.
   По дороге из школы я сворачиваю на Райскую улицу. И говорю самой красивой потаскушке, высокой негритянке, которая мне всегда отказывала:
   — Эй! — Бац: улыбка! — Поднимемся?
   — Тебе шестнадцать-то есть?
   — Да мне уже давно шестнадцать!
   Бац: улыбка!
   Мы поднимаемся.
   А после, уже одеваясь, я рассказываю ей, что я журналист и пишу толстую книгу о проститутках…
   Бац: улыбка!
   …и что мне нужно, чтобы она немножко рассказала мне о своей жизни, если, конечно, это несложно.
   — Ты что, правда журналист?
   Бац: улыбка!
   — Ага, ну, в общем, учусь на журналиста.
   Она говорит со мной. Я гляжу, как тихо приподнимается ее грудь, когда она воодушевляется. Не смею в это поверить. Женщина говорит со мной. Женщина. Улыбка. Она говорит. Улыбка Говорит.
   Вечером, когда отец приходит с работы, я, как обычно, помогаю ему снять пальто и встаю перед ним так, чтобы на меня падал свет и он меня видел.
   — Ужин готов.
   Бац: улыбка!
   Он удивленно на меня смотрит. Я продолжаю улыбаться. Под вечер это довольно утомительно, но мне удается.
   — Ты явно что-то напакостил.
   И тут улыбка исчезает.
   Но я не отчаиваюсь. За десертом я пробую еще раз.
   Бац: улыбка!
   Он смотрит на меня в упор, явно чем-то обеспокоенный.
   — Подойди! — велит он мне.
   Я чувствую, что моя улыбка побеждает. Готово, еще одна жертва. Я подхожу. Может, он хочет меня поцеловать? Однажды он сказал мне, что Пополь очень любил его целовать, он был очень ласковым мальчиком. Может быть, Пополь с рождения усек этот трюк с улыбкой? Или же моя мама успела его этому научить.
   Я подошел и встал вплотную к отцовскому плечу. Его ресницы подрагивают. Я по-прежнему улыбаюсь во весь рот.
   — Нужно будет поставить тебе брекет-систему. Я и не замечал, что у тебя зубы торчат вперед.
   С того самого вечера я и стал навещать мсье Ибрагима по вечерам, попозже когда отец ложился спать.
   — Я сам виноват, если бы я был как Пополь, отцу было бы легче меня полюбить.
   — Да что ты об этом знаешь? Пополь уехал.
   — Ну и что?
   — Да может, оказалось бы, что он просто не переваривает твоего отца.
   — Вы так думаете?
   — Он уехал. Это ведь о чем-то говорит?
   Мсье Ибрагим дал мне кучу мелочи, чтобы выкладывать столбики. Это меня немного успокоило.
   — А вы знали Пополя? Мсье Ибрагим, вы знали Пополя? И как он вам показался?
   Он резко закрыл кассу, словно боясь, что она вдруг заговорит.
   — Момо, я скажу тебе одно: ты мне нравишься в сто, в тысячу раз больше, чем Пополь.
   — Вот как?
   Я был страшно доволен, но не хотел этого показывать. Я сжал кулаки и слегка огрызнулся. Надо же защищать собственную семью.
   — Полегче, я не позволю вам говорить гадости о моем брате. Что вы имеете против Пополя?
   — Он был очень хорош, Пополь, очень хорош. Но я предпочитаю Момо, уж извини.
   Я проявил великодушие и простил его.
   Неделей позже мсье Ибрагим направил меня к своему другу, зубному врачу с улицы Бабочек. У мсье Ибрагима в самом деле огромные связи. А на следующий день он сказал мне:
   — Момо, улыбайся не так широко, этого будет достаточно. Да нет, я шучу… Мой друг заверил меня, что твои зубы вовсе не нужно выправлять. — Он склонился ко мне, его глаза смеялись. — Только представь: заявляешься на Райскую улицу с этими железяками во рту — кто тогда поверит, что тебе уже шестнадцать?
   Тут он меня просто сразил наповал. Так что я сам попросил немного мелочи, чтобы прийти в себя.
   — Мсье Ибрагим, откуда вам все это известно?
   — Я ничего не знаю. Я знаю лишь то, что написано в моем Коране.
   Я сложил еще несколько столбиков из монет.
   — Момо, это неплохо — ходить к профессионалкам. Первые разы надо всегда обращаться к профессионалкам, женщинам, которые хорошо знают свое дело. Позже, когда к этому начнут примешиваться всякие сложности, чувства, тогда ты сможешь довольствоваться любительницами.
   Я перевел дух.
   — А вы сами иногда туда ходите, на Райскую улицу?
   — Рай открыт для всех.
   — Ну вы и заливаете, мсье Ибрагим! Не будете же вы утверждать, что в вашем возрасте вы все еще туда захаживаете!
   — Почему? Это что — только для несовершеннолетних?
   Тут до меня дошло, что сморозил глупость.
   — Момо, что скажешь, если мы с тобой пойдем прогуляемся?
   — А вы что, мсье Ибрагим, иногда ходите пешком?
   Ну вот, еще одна глупость. Тогда я широко улыбнулся:
   — Да нет, я хотел сказать, что всегда видел вас только здесь сидящим на этом табурете.
   Но все равно я был чертовски доволен.
   На следующий день мсье Ибрагим направился со мной в Париж, в красивый, как на открытке, Париж туристов. Мы прошлись вдоль Сены, которая на самом деле не совсем прямая.
   — Смотри, Момо, Сена обожает мосты, она словно женщина, что без ума от браслетов.
   Потом мы прогулялись по садам на Елисейских Полях, там, где театры и представления марионеток. Потом по улице Фобур Сент-Оноре, где было полно магазинов известных марок: «Ланвен», «Гермес», «Ив Сен-Лоран», «Карден»… Было смешно глядеть на эти огромные и пустые бутики и сравнивать их с бакалейной лавочкой мсье Ибрагима: по размеру она была не больше ванной, но там яблоку негде упасть, от пола до потолка — сплошные стеллажи в три ряда, до отказа забитые товарами первой, второй… и даже третьей необходимости.
   — С ума сойти, мсье Ибрагим, как бедны витрины богачей. Да там и внутри ничего нет.
   — Это и есть люкс, Момо: на витрине пустота, в магазине пустота, все сосредоточено на ценнике.
   Мы завершили прогулку во внутреннем саду Па-ле-Рояля, где мсье Ибрагим угостил меня свежевыжатым лимонным соком, а сам вновь обрел свою легендарную неподвижность, усевшись у барной стойки и неспешно потягивая анисовый ликер.
   — Должно быть, классно жить в Париже.
   — Момо, но ведь ты живешь в Париже.
   — Нет, я живу на Голубой улице.
   Я смотрел, как он смакует свой анисовый ликер.
   — Я думал, что мусульмане не употребляют алкоголь.
   — Да, но я суфит.
   Ну, тут я понял, что продолжать бестактно, что мсье Ибрагиму не хочется говорить о своей болезни — в конце концов, он имеет на это право; на обратном пути я молчал до самой Голубой улицы.
   Вечером я открыл отцовский словарь «Ларусс». Должно быть, я и вправду беспокоился о здоровье мсье Ибрагима, потому что, по правде сказать, словари всегда меня разочаровывали.
   «Суфизм — мистическое направление ислама, возникшее в VIII веке. В противоположность правоверному исламу он уделяет особое внимание внутренней религии».
   Ну вот опять! Словари хорошо объясняют только те слова, которые и так известны.
   Во всяком случае, суфизм не был болезнью, и это меня уже немного успокоило; это образ мыслей — хотя мсье Ибрагим любил повторять, что попадаются такие образы мыслей, что сродни болезни. Тут я пустился по словарному следу, пытаясь уразуметь смысл всех слов определения. В общем, выходило, что мсье Ибрагим со своим анисовым ликером верил в бога по-мусульмански, но вроде как в контрабандной манере, так как делал это «в противоположность правоверному исламу», и это добавило мне хлопот… так как если правоверность состояла в «заботе о том, чтобы строго, соблюдать закон», как утверждали люди из словаря… это в сущности означало очень обидную вещь, то есть что мсье Ибрагим был непорядочным, а следовательно, его компания мне совсем не подходила. Но с другой стороны, если соблюдать закон означало держаться как адвокат или как мой отец с его посеревшим лицом и нашим тоскливым домом, то я предпочел бы отступить от правоверного ислама заодно с мсье Ибрагимом. А еще люди из словаря добавляли, что суфизм был создан двумя древними парнями, которых звали Аль-Халладж и Аль-Газали — с такими именами им впору ночевать в мансардах в глубине двора — во всяком случае, здесь, на Голубой улице; и еще они уточняли, что суфизм — внутренняя религия, а мсье Ибрагим по сравнению со всеми евреями с нашей улицы, уж точно, был сама сдержанность. За ужином я не мог удержаться, чтобы не засыпать вопросами отца, поглощавшего баранье рагу, точно это собачий корм «Роял Канин».
   — Папа, ты веришь в Бога?
   Он взглянул на меня. Затем медленно произнес:
   — Ты становишься мужчиной, как я посмотрю.
   Я не уловил связи. На мгновение мне даже показалось, что кто-то настучал ему о том, что я посещаю девиц с Райской улицы. Но он добавил:
   — Нет, мне никогда не удавалось уверовать в Бога.
   — Никогда не удавалось? Почему? Это что — требует громадных усилий?
   Он вгляделся в сумрак квартиры.
   — Чтобы поверить, что все это вообще имеет смысл? Да. Нужны огромные усилия.
   — Но, папа, в конце концов, мы же евреи, мы с тобой.
   — Да.
   — Разве быть евреем не имеет никакого отношения к Богу?
   — Для меня это больше не имеет никакого отношения. Быть евреем просто значит обладать памятью. Скверной памятью.
   Он выглядел как человек, которому нужно срочно принять несколько таблеток аспирина. Наверное, это оттого, что он заговорил, — впрочем, один дождь погоды не делает. Он поднялся и прямо от стола направился спать.
 
   Несколько дней спустя он вернулся домой еще более бледный, чем обычно. Я почувствовал себя виноватым. Что если, скармливая ему всякую дрянь, я подорвал его здоровье?
   Он уселся и знаком дал мне понять, что хочет что-то сказать. Но удалось ему это лишь минут через десять.
   — Моисей, меня уволили. В конторе, где я работаю, в моих услугах больше не нуждаются.
   Честно говоря, меня не сильно удивило, что у них не было желания работать вместе с моим отцом — он, должно быть, угнетающе действовал на преступников, — но в то же время я как-то не представлял себе, что адвокат может перестать быть адвокатом.