-- А вы встречались потом со своим сержантом, хотя бы раз? -поинтересовался Кэррол.
-- Трижды Стальным Братом? Да, конечно. Спустя несколько дней после освобождения лагеря. Когда меня выписали из госпиталя, я весил девяносто семь фунтов -- в начале войны сто шестьдесят. Тогда я был еще молодым человеком. Вызывают меня в кабинет коменданта лагеря. Там сидит тот самый майор, который со своей командой разыскивал военных преступников; звали его Эллсуорт. Суровый тип, с ним не позволишь себе никаких вольностей. Прислали его сюда из Северной Африки, там они закрыли свою контору. Многое он повидал на своем веку, всякие сражения. Никогда не видел на его лице улыбки. Трижды Стальной Брат стоит перед ним, перед его письменным столом. А позади стола лежит на полу его бита для гольфа.
Розмари вдруг стало жарко, пот выступил на шее.
-- Трижды Стальной Брат ничуть не изменился, за исключением, может, обычной прилипшей к губам сигареты -- ее не было. Одна эта мелкая деталь делала его совершенно другим человеком -- лишала привычной власти. Переглянувшись, мы больше не смотрели друг на друга. Он не подал виду, что узнал меня, ну а я... как бы вам объяснить... не мог понять почему, но почувствовал себя... слегка озадаченным, смущенным, что ли. После всех этих прошедших лет ситуация, согласитесь, сложилась неординарная.
-- Гаррисон пожал плечами, замолчал на несколько мгновений.
-- Эллсуорт никогда не тратит зря слов. "Я кое-что слышал об этом парне,-- сказал он,-- как он отделывал вас вот этой битой".-- Поднял с пола биту, положил на письменный стол, прямо перед Трижды Стальным Братом. Тот только раз взглянул на биту, и что-то отразилось в это мгновение в его глазах. Что именно -- я так и не понял. Не понимаю и сейчас. "Ну так вот,-продолжал Эллсуорт,-- эта бита теперь принадлежит вам.-- И подтолкнул ее ко мне.-- И этот человек теперь в полном вашем распоряжении".
Но я стоял перед ним не трогая со стола биту. "Ну, чего вы еще ждете?" -- одернул меня Эллсуорт. "Боюсь, сэр, я ничего не понимаю". Думал, что говорю правду, но на самом деле лгал. Тогда он начал материться -- никогда еще не видел такого разгневанного офицера. "А ну, прочь, долой с моих глаз! -- заорал он.-- Сколько же вот таких, как вы?! Будь на то моя воля -- так никогда вам больше не видать Англии! Такие, как вы, слюнтяи, навсегда остаются военнопленными. Лагерь, тюрьма -- вот ваш удел. У вас не душа военнопленного, у вас... его яйца!" Простите за грубость, миссис Маклейн никогда никому не рассказывал эту заключительную часть -- и сохранилась у меня в памяти не пройдя военную цензуру.
-- Ну и чем же все закончилось? -- Розмари оставила без внимания принесенное извинение.
-- Да ничем. Больше на глаза Эллсуорту я не показывался. И, честно говоря, больше я его не видел -- не вынес бы его презрительного отношения к себе. Трижды Стального Брата кажется в конце концов казнили.-- Посмотрел на часы.-- Однако поздно уже.-- И помахал официанту, чтобы принес счет.
Кэррол, подавшись вперед, наклонился к нему над скатертью, где появились пятна от вина.
-- Совсем не уверен, что не повел бы себя, как вы.
-- В самом деле? -- слегка удивился Гаррисон.-- Я все спрашивал себя -прав ли Эллсуорт? Но сегодня я ведь совершенно другой человек.-- И жестом отчаяния дал понять, что признает свой тогдашний провал.
-- Вы совершенно другой? -- вмешалась Анна.-- Но я этого вовсе не хочу.
Гаррисон похлопал ее по руке, лежавшей на столике.
-- Какая ты славная, милая девушка, дорогая Анна! Может, все это было не так уж и важно. В том состоянии, в каком я тогда находился, мне пришлось бы убивать его несколько недель кряду.-- Заплатил по счету и встал из-за стола.-- Разрешите предложить вам еще по стаканчику на ночь? Я обещал своим друзьям встретиться с ними в Сен-Жермен-де-Пре.
-- Нет, благодарю мне пора возвращаться в контору,-- отказался Кэррол.-- Обещали сделать мои снимки к полуночи.
-- А для меня уже поздно,-- подхватила Розмари.-- Завтра мне предстоит длинный трудный день.
Когда вся компания закрывала за собой дверь, свет в ресторане погас. Улица встретила их, разгоряченных, темнотой и холодным, колючим ветром.
-- Ну, в таком случае,-- продолжил Гаррисон,-- миссис Маклейн проводим до дома.
-- О, не стоит, нет никакой необходимости! -- возразила Розмари.
-- Я уже предложил миссис Маклейн проводить ее, Элдред,-- неуверенно пробубнил Родни.
-- А-а... так должен сказать,-- вы попали в надежные руки.-- И поцеловал Розмари руку,-- недаром прожил во Франции долгие годы.-Необычайно приятный вечер провел в вашей компании, миссис Маклейн. Надеюсь, разрешите позвонить вам еще как-нибудь. Обязательно напишу Берту, поблагодарю его.
Пожелали друг другу "спокойной ночи". Розмари объявила, что не прочь, еще пообщаться, чтобы в голове прояснилось. В такси сели втроем -- Гаррисон, Анна и Кэррол -- хотели подвезти Кэррола до его конторы, Гаррисону по пути. Розмари позволила Родни взять себя под руку, и они молча направились к Елисейским полям.
Холодный воздух обжигал лицо Розмари, перед глазами пошли какие-то странные круги и Эллипсы,-- зарождались где-то в области затылка, вырывались наружу, все время расширялись, захватывая в свое пространство весь Париж... Однако крепче оперлась на руку Родни.
-- Послушайте,-- начал было он,-- может быть такси...
-- Ша! оборвала она его.
За десять ярдов, отделявших кромешную тьму от ярких огней Бульваров, она остановилась и поцеловала его -- пыталась таким образом найти фиксированную точку: нужно ведь удерживать эти странные фигуры в определенных рамках. У его губ вкус свежего винограда... Целуя ее в ответ, он весь дрожит... Несмотря на холодный весенний ночной ветер, лицо у него удивительно теплое... Розмари отстранилась от него, не спеша пошла, снова повторила:
-- Ша!
Хотя он молчал, не произнес ни единого слова.
Вот и Елисейские поля; публика выходит из кинотеатра. На громадной афише над входом девушка-великан, в ночной рубашке, направляет пистолет размером с пушку на высокого, футов тридцать, не меньше, мужчину в смокинге.
Проститутки медленно разъезжают парами в спортивных машинах в поисках удачного ночного промысла. Будь она мужчиной, хоть разок пошла бы на это,-хоть разок. Одна парижская плоть трется о другую... Мужичина и женщина,-это Он их создал. Вот сейчас, в эту минуту, сколько людей, позабыв обо всем на свете, крепко сжимают друг друга на ходящих ходуном, скрытых посторонних глаз кроватях... Быть может, и Гаррисон, вечный военнопленный, забыл сейчас о своей мрачной Азии, наслаждаясь горячим телом круглолицей девушки, которой повезло выйти из варшавской тюрьмы. А Кэррол забавляется с одной из своих великолепных моделей, которых фотографировал, когда не снимал ужасные сцены войны. Бог наверняка был там -- стоял опершись на каминную доску и наблюдал, как надсмотрщик, за этими физическими упражнениями, но долго там не задержался...
Жан-Жак, крепким, подвижным телом опытного любовника... Сейчас их тела -- его и его равнодушной к лыжам жены, с большими серыми глазами -- тесно переплелись в законном приступе страсти на широком супружеском ложе на авеню Фош, а в резерве -- девушка в Страсбурге и еще одна в горах, ожидая его на уик-энд для весенних прогулок на лыжах. Только после этого он остановится в Цюрихе, чтобы поискать там психиатра, готового оказать ему услугу.
Сколько же есть самых разных способов использования человеческой плоти, в самых разнообразных проявлениях! Ее можно нежно ласкать; рубить, кромсать, расчленять; умерщвлять одним ловким ударом; карать на городской улице; сделать из тряпок смешное подобие сексуального мужского орудия для ее, плоти, удовлетворения, как например, в польской тюрьме; лелеять и презирать; оберегать и уничтожать. Шумные, чавкающие движения в чреве, создающие новую плоть "...мужчина должен делать что положено мужчине". Еще плоть может сделаться мертвой и лежать, как плоть Бриана Армстеда, убитого на темной аллее в Ливорно; он и лежал, с его покрытыми бесцветным лаком стройными, нетренированными йогой ногами. Плоть Берта, якшающегося с каким-то матросом-греком в осажденных Афинах. Открытое окно с видом на Пантеон... Может, она уже не в отеле, а дрейфует лицом вниз в подернутой нефтяной пленкой бухте Пирея... Поцелуй молодого англичанина, вкус свежего винограда...
Из кафе вышли двое пожилых мужчин -- крепко сбитых, прилично одетых; спорят по поводу дивидендов. Завтра утром будут робко тыкать друг друга рапирами, чтобы кровью смыть бесчестье, а фотограф, нащелкав снимков, поскорее смоется с места дуэли.
Их обогнал человек в чалме. Гурки, с наточенной лопатой, острой как бритва, мстят за оскорбление, нанесенное выкуренными в насмешку лишь до половины и брошенными на землю сигаретами... Насилие, под разными обличьями, постоянно преследует нас... Розмари вся дрожала.
-- Вы замерзли,-- сказал Родни.
Взяли такси; она прижалась к нему, вся съежившись; ближе, как можно ближе... Расстегнув рубашку, положила руку ему на грудь. Какая мягкая, без волос кожа... плоть, не изувеченная шрамами, не знавшая грубой, больно трущей военной формы; ей никогда не угрожала смерть в тюрьме. Податливая, нежная, белая кожа англичанина; мягкие, ласковые руки...
-- Мне не хотелось бы оставаться сегодня ночью одной...-- прошептала она ему в такси.
Нежный, робкий, незнакомый, нетребовательный поцелуй. Подстегиваемые вином и парижской ночью желания, муки прошлого, властные требования завтрашнего дня казались ей несущественными, не портили уюта,-- она со всем этим справится. Даже если сейчас никак не может вспомнить его имени... Все равно -- все будет хорошо...
Поднялись к ней в номер. Ночной портье, не удостоив их взглядом, передал ей ключ. Раздевались не зажигая света. Но когда легли в постель, оказалось, что он не хочет заниматься с ней любовью,-- только отшлепать ее по попке. Она с трудом подавила подступающий приступ смеха. Ну, если ему так хочется,-- пусть шлепает; она позволит ему делать все, что он пожелает. Кто она такая, чтобы ее щадили?..
Когда ближе к рассвету он уходил, нежно поцеловав ее на прощание,-спросил, не хочет ли она встретиться с ним за ланчем. Оставшись одна, она включила свет, пошла в ванную и там, перед зеркалом, сняла наконец с лица косметику; потом, не отрывая глаз от своего отражения, разразилась вдруг грубым, хриплым смехом. Этот приступ ей никак не удавалось унять.
"...ГДЕ МУДРО ВСЕ И СПРАВЕДЛИВО..."
Проснувшись, он отлично себя чувствовал. А почему ему просыпаться, испытывая что-то другое? Никаких резонов для этого нет.
Единственный ребенок в семье; двадцать лет; шесть футов, вес 180 фунтов; никогда в жизни ничем не болел. Второй номер в команде по теннису; дома в кабинете отца, целая полка уставлена кубками, завоеванными им с одиннадцатилетнего возраста.
У него худое, резко очерченное лицо; прямые довольно длинные волосы, в сущности, мешают ему выглядеть как полагается спортсмену. Одна девочка заметила, что он очень похож на английского поэта Перси Биши Шелди; вторая -- что он вылитый Лоуренс Оливье. Обеим улыбнулся оставаясь абсолютно равнодушным.
У него отличная память, учеба в школе дается ему легко. Его даже включили в особый список декана. В коробке лежит чек на сто долларов, присланный ему по этому случаю отцом, хозяином успешного дела в области электроники,-- это на севере страны.
Особые способности проявлял он к математике и, вероятно, мог бы по окончании колледжа получить работу на кафедре, но у него другие планы -подключиться к бизнесу отца.
Он как раз один из тех целеустремленных чудо-студентов, которые облюбовали для себя научные отделения. По английской истории пятерка -выучил наизусть почти все сонеты Шекспира, читал Рильке, Элиота и Алена Гинсберга; пробовал марихуану. Его приглашали на все вечеринки. Когда он приезжал на каникулы домой, местные мамаши предпринимали всяческие усилия, чтобы навязать ему своих дочерей.
Мать у него красавица и очень смешная. Имел он и любовную связь -самой красивой девушкой в колледже, и она, по ее словам, его любила. Время от времени он говорил ей, что тоже любит ее,-- говорил, конечно, искренне, во всяком случае в тот момент.
Те, кто ему дорог и, не отправились еще на тот свет; все члены семьи вернулись с войны живыми и здоровыми.
Окружающий мир звонко приветствовал его. Он не реагировал, сохраняя спокойствие.
Стоит ли удивляться, что он всегда, просыпаясь чувствовал себя отлично?
Декабрь не за горами, но жаркое калифорнийское солнце превращает зиму в лето; девушки и юноши, в вельветовых юбках и брюках и рубашках с открытым воротом, гурьбой шли в колледж, на десятичасовую лекцию, по зеленым лужайкам, пересекая длинные тени деревьев, еще не расставшихся с листвой.
Проходя мимо дома женского землячества, где жила Адель, он заметив, что она вышла из подъезда приветливо помахал ей рукой. По вторникам первая лекция начиналась ровно в десять, и путь его к зданиям гуманитарного отделения лежал мимо землячества. Адель -- высокая девушка с черными, всегда аккуратно причесанными волосами, ростом повыше его плеча. Нежное по-детски свежее лицо; но походку детской никак не назовешь, даже если она несет стопку связанных книг; его всегда забавляло, что все студенты бросают на него завистливые взгляды, когда она идет рядом с ним по усыпанной гравием дорожке.
-- "Она идет во всей красе,-- начал цитировать Стив,-- как ночь в безоблачных краях над звездным небом; и все, что ярко иль темно, в глазах ее увидеть суждено".
-- Как приятно слышать такие слова в десять утра! -- отозвалась Адель. Ты, что, специально для меня раскопал эти строчки?
-- Нет,-- признался он,-- сегодня у нас зачет по Байрону.
-- Так ты не человек, а... другое существо.
Он рассмеялся.
-- Идешь со мной на танцы в субботу вечером, Стив?
Он скорчил кислую гримасу -- не любил танцевать; ему не по вкусу музыка, которую обычно играют на танцах, да и танцуют сейчас, по его мнению, без всякой грациозности.
-- Попозже тебе скажу! -- заверил он ее.
-- Нет, мне нужно знать сегодня! -- настаивала Адель.-- Меня уже два парня пригласили.
-- Тогда за ланчем,-- пообещал н.
-- А в какое время?
-- Ну, знаешь... Не могут твои ухажеры потерпеть, что ли?
-- Едва-а ли...-- с сомнением протянула Адель.
Но он-то прекрасно знал -- все равно пойдет на танцы с ним или без него. Страшно любит танцевать, и ему приходится согласиться: девушка, которую он видит почти каждый вечер, вправе рассчитывать, что н поведет ее на танцы хотя бы раз в неделю -- на уик-энд.
Себя он чувствует зрелым, почти взрослым мужчиной,-- не намерен уступать и париться четыре часа в жуткой жаре и адском грохоте. Покамест крепко пожал руку, и они расстались. Он смотрел ей вслед, когда она шла по дорожке,-- да, походка ее та еще: нельзя не обратить внимания. Ему приятно, что все вокруг пялятся на нее. Улыбнулся и пошел своей дорогой, дружески помахивая рукой тем, кто с ним здоровался на ходу.
Еще рано, преподаватель английского языка Мллисон пока не появился. В наполовину пустой аудитории до Стива не долетали обычные сопрано-теноровые звуки -- сегодня не идет оживленная беседа между ожидающими начала лекции студентами. Все сидят на стульях тихо, не разговаривают: с подчеркнутым тщанием приводят в порядок книги, изучают сделанные накануне записи. Время от времени бросает искоса взгляд на черную доску: худенький паренек, с рыжими волосами, быстро, аккуратно пишет на ней повернувшись спиной к столу преподавателя:
О, плачь по Адонаису -- ведь умер он! Проснись ты, Матерь печаль,-проснись и зарыдай! Куда же дальше?.. Пусть от горящего их ложа Просохнут жгучие слезинки; Пусть громко бьющееся сердце Примолкнет, словно в тихом сне. Ведь он ушел туда, где мудро все и справедливо. Не думай, что бездна пламенной любви Его вдруг воскресит, наполнит соком животворным. Смерть радуется гласу его немому И лишь смеется громко,-- отчаяние наше ей нипочем!
На второй доске рыжий заканчивал писать последние строки следующего станса:
Вознесся он над тенью вечной ночи. Ни зависть и ни ложь, Ни ненависть, ни боль -- Ничто волнующее страстно людей Его уж не достигнет и не подвергнет мученьям: Его теперь не запятнать, Зараза мира не посмеет его коснуться, Он в полной безопасности отныне. О, кто оплачет холод, наступивший На месте прежнего биенья жизни, И голову -- всю в сединах?1
1 Два стихотворения английского поэта П.-Б. Шелли (Перевод с англ. Л. Каневского.)
В аудиторию стремительно ворвался профессор Моллисон, с полуизвиняющейся улыбкой на устах свойственной человеку, знающему, что он всегда опаздывает,-- и резко остановился у двери, озадаченный необычной тишиной в аудитории; такого, как правило, не бывало по вторникам утром. Преподаватель английского близоруко уставился на Крейна, а тот продолжал торопливо писать круглыми, большими буквами, мелом на черной доске.
Наконец Моллисон извлек очки и прочитал написанное; не вымолвив ни единого слова, подошел к окну и долго стоял там, глядя наружу,-- седеющий, с мягкими чертами, розовощекий старик; яркий солнечный свет подчеркивал всю серьезность его гримасы.
В полной тишине Крейн продолжал скрипеть мелом по доске:
Нет, и тогда, Когда сам дух сгорит дотла, Груз пепла, искры лишенный, Лишь отяготит ту неоплаканную урну.
Крейн, закончив писать, сделал шаг назад -- полюбоваться тем, что сотворил. Через открытое окно в аудиторию ворвался смех девушки вместе с дивным запахом скошенной травы; странные шорохи раздались в ответ -- то были непроизвольные, прерывистые вздохи студентов.
Задребезжал звонок, призывая начать занятия. Когда он смолк, Крейн повернулся к сидевшим перед ним рядами товарищам. Долговязый, кожа да кости, юноша, девятнадцати лет, он уже начал лысеть. На лекциях почти никогда не говорил, но если и нарушал молчание, все слышали лишь низкий, хриплый шепот.
У него кажется нет друзей; никто не видел его в компании девушек; все то время когда не слушал лекции, он проводил в библиотеке. Брат Крейна играл защитником в футбольной команде, но братья почти не встречались; сам факт, что эта громадина, высокий, грациозный атлет, и это чучело, книжный червь, выходцы из одной семьи, студенты считали какой-то необъяснимой причудой евгеники.
Стив знал, почему Крейн пришел пораньше, написал на черной, чистой доске эти два стихотворения Шели -- его плач. В субботу вечером брат Крейна погиб в автомобильной аварии, возвращаясь со стадиона, с игры, проводившейся в Сан-Франциско. Сегодня вторник -- первое занятие Крейна после гибели брата.
Крейн стоял перед ними -- сутулый, узкоплечий, в ярком твидовом пиджаке, который ему явно велик, глядя на своих товарищей без особых, по-видимому, эмоций. Еще раз посмотрел на то, что написал, словно хотел лишний раз убедиться -- задача, изображенная на доске, решена правильно,-потом снова повернулся к этим высоким, цветущим калифорнийским девушкам и юношам, ставшим вдруг неестественно серьезными из-за столь неожиданного пролога к лекции, и стал декламировать стихи.
Ровным тоном, без всяких эмоций в голосе, небрежно похаживая взад и вперед перед доской, время от времени поворачиваясь к написанному тексту, чтобы смахнуть соринку от мела, прикоснуться к последней букве слова большим пальцем руки, поразмышлять, колеблясь, над фразой, словно перед ним неожиданно раскрылось ее абсолютно новое значение.
Моллисон все стоял у окна, глядя на студенческий городок и время от времени шепотом, почти неслышно повторяя в унисон с Крейном строчку стихотворения,-- он давным-давно оставил всякую надежду вбить что-нибудь в эти прополосканные морской водой и пропеченные жарким калифорнийским солнцем юные мозги легким, воздушным молоточком романтической поэзии девятнадцатого века.
"...Неоплаканную урну",-- прочитал Крейн все тем же абсолютно ровным тоном, лишенным всякой эмоциональности,-- словно произносил наизусть эти строки для тренировки памяти. Последнее эхо его мерного голоса замерло в тишине, и он оглядел через толстые очки всех присутствующих, ничего от них не ожидая. Потом прошел к задней стене аудитории и склонившись над своим стулом принялся собирать учебники.
Преподаватель очнувшись наконец от сосредоточенного разглядывания солнечной лужайки, крутящихся дождевых установок, теней деревьев, в пятнышках от жары и ветра, оторвался от окна и не спеша проследовал к своему столу; бросил еще один близорукий взгляд на письмена, начертанные на черной доске, и вдруг рассеянно проговорил:
-- "На смерть Китса". Все свободны".
Тут же студенты тихо, по очереди стали покидать аудиторию, со всей юношеской скромностью и воспитанностью -- никто не упрекнул бы их в плохих манерах,-- стараясь не глядеть в сторону Крейна.
Стив вышел одним из последних -- решил подождать Крейна. Кто-то должен хоть что-то сказать, сделать, хотя бы прошептать: "Мне очень жаль!", пожать руку этому мальчику. Когда появился Крейн, Стив быстро нагнал его, и они зашагали вместе.
-- Моя фамилия Денникот,-- представился Стив.
-- Знаю,-- ответил Крейн.
-- Можно задать тебе вопрос?
-- Конечно, почему нет?
Ни в голосе, ни в поведении Крейна не чувствовалось горя,-- он только моргал за толстыми очками, созерцая яркое солнце.
-- Зачем ты это сделал?
-- Ты против?
Вопрос поставлен остро, но тон мягкий, небрежный -- ответ как бы невзначай.
-- Нет, конечно, черт возьми! Просто мне хотелось знать -- зачем ты это сделал?
-- В субботу вечером погиб мой брат.
-- Знаю.
-- "На смерть Китса". Все свободны",-- хмыкнул тихо, без всякой злобы Крейн.-- Славный старик этот Моллисон. Тебе не приходилось читать книгу, которую он написал о Марвелле?
-- Нет, не читал,-- признался Стив.
-- Потрясающая книга! Ты в самом деле хочешь знать, почему я это сделал?
-- Да, хочу.
-- Так вот...-- как-то рассеянно начал, Крейн, поглаживая лоб.-- Ты ведь единственный из всех, кто меня об этом спросил. Из всего курса. Ты разве был знаком с моим братом?
-- Ну... едва.
Стив думал о брате Крейна -- защитнике. Золотистый шлем на фоне зеленого поля, номер на спине (какой был у него номер?) -- В общем, игрушка, которую вытаскивали каждое воскресенье на газон: пускай выполняет искусные маневры, совершает яростные столкновения, отважно вступает в схватки; фотография на программке -- молодое, грубо сколоченное лицо, презрительный буравящий взгляд. Откуда это презрение, по отношению к кому? А может, во всем виноват неопытный фотограф? У него идея: а вдруг кого-то заинтересует лицо этой куклы под номером, сам-то он уверен в особой важности того, что делает,-- пытается сохранить этот образ в памяти людей: спустя, к примеру, пятьдесят лет юное лицо на фотографии хоть и пылится на чердаке, среди всякого хлама, но все же способно при случае напоминать какому-нибудь старику о днях его молодости.
-- Как ты считаешь, он ведь не очень-то похож на Джона Китса.-- Крейн, остановился под деревом на минутку -- поправить стопку книг под мышкой.
Жаркое солнце, кажется, его донимало, и книги свои он нес как-то неловко -- вот-вот свалятся на землю.
-- Честно говоря, по-моему, не очень.
Крейн молча кивнул.
-- Но я ведь знал его,-- хорошо его знал. А никто из тех, кто произносил все эти идиотские речи у него на похоронах, его не знал. Не верил он в Бога, не верил в похороны, в эти проклятые спичи. Ему нужна скромная, тихая церемония прощания, вот я и пытался такую организовать для него. Потребовалось всего ничего -- кусочек мела и поэт, со своими стихами, и я прекрасно обошелся без всех этих лгунов в черных траурных костюмах. Хочешь сегодня вместе покатаемся?
-- Да, хочу.-- Стив ни секунды не раздумывал.
-- Тогда встретимся в одиннадцать в библиотеке.
Крейн махнул негнущейся рукой и пошел прочь, сутулый, нескладный, долговязый, вечно недоедающий, худой, с редкими волосами, с этой расползающейся под мышкой стопкой книг,-- немой укор своему брату -- золотой легенде Западного побережья.
Юноши ехали в молчании; старый, без крыши форд Крейна дребезжит, а ветер так сильно завывает, что в этом адском грохоте, когда они, подскакивая на ухабах, мчались вперед, разговаривать просто невозможно, даже если очень хочется. Крейн, склонившись над баранкой, нервно, но очень осторожно вел машину, его длинные, бледные руки мягко сжимали руль.
Стив даже не успел найти Адель и предупредить, что, вероятно, не вернется во время к ланчу, но теперь уже ничего не поделаешь. Откинувшись на спинку сиденья, он наслаждался солнцем, видом желтоватых выгоревших холмов и серо-голубых волн, лениво разбивавших о скалы или проворно набегавших на песок пляжа. Интуитивно он чувствовал, что их прогулка каким-то образом связана с продолжением траурной церемонии в честь погибшего брата.
По дороге миновали несколько ресторанчиков. Стив проголодался, но не просил остановиться. Поездка организована Крейном, и у него, Стива, нет никакого желания вмешиваться и сбивать ритуал, намеченный как цель Крейном.
Громыхая, катили между лимонными и апельсиновыми рощицами, где воздух, казалось, отяжелел от тягучего аромата фруктов, смешанного с запахом соленого ветра, задувающего с моря.
-- Трижды Стальным Братом? Да, конечно. Спустя несколько дней после освобождения лагеря. Когда меня выписали из госпиталя, я весил девяносто семь фунтов -- в начале войны сто шестьдесят. Тогда я был еще молодым человеком. Вызывают меня в кабинет коменданта лагеря. Там сидит тот самый майор, который со своей командой разыскивал военных преступников; звали его Эллсуорт. Суровый тип, с ним не позволишь себе никаких вольностей. Прислали его сюда из Северной Африки, там они закрыли свою контору. Многое он повидал на своем веку, всякие сражения. Никогда не видел на его лице улыбки. Трижды Стальной Брат стоит перед ним, перед его письменным столом. А позади стола лежит на полу его бита для гольфа.
Розмари вдруг стало жарко, пот выступил на шее.
-- Трижды Стальной Брат ничуть не изменился, за исключением, может, обычной прилипшей к губам сигареты -- ее не было. Одна эта мелкая деталь делала его совершенно другим человеком -- лишала привычной власти. Переглянувшись, мы больше не смотрели друг на друга. Он не подал виду, что узнал меня, ну а я... как бы вам объяснить... не мог понять почему, но почувствовал себя... слегка озадаченным, смущенным, что ли. После всех этих прошедших лет ситуация, согласитесь, сложилась неординарная.
-- Гаррисон пожал плечами, замолчал на несколько мгновений.
-- Эллсуорт никогда не тратит зря слов. "Я кое-что слышал об этом парне,-- сказал он,-- как он отделывал вас вот этой битой".-- Поднял с пола биту, положил на письменный стол, прямо перед Трижды Стальным Братом. Тот только раз взглянул на биту, и что-то отразилось в это мгновение в его глазах. Что именно -- я так и не понял. Не понимаю и сейчас. "Ну так вот,-продолжал Эллсуорт,-- эта бита теперь принадлежит вам.-- И подтолкнул ее ко мне.-- И этот человек теперь в полном вашем распоряжении".
Но я стоял перед ним не трогая со стола биту. "Ну, чего вы еще ждете?" -- одернул меня Эллсуорт. "Боюсь, сэр, я ничего не понимаю". Думал, что говорю правду, но на самом деле лгал. Тогда он начал материться -- никогда еще не видел такого разгневанного офицера. "А ну, прочь, долой с моих глаз! -- заорал он.-- Сколько же вот таких, как вы?! Будь на то моя воля -- так никогда вам больше не видать Англии! Такие, как вы, слюнтяи, навсегда остаются военнопленными. Лагерь, тюрьма -- вот ваш удел. У вас не душа военнопленного, у вас... его яйца!" Простите за грубость, миссис Маклейн никогда никому не рассказывал эту заключительную часть -- и сохранилась у меня в памяти не пройдя военную цензуру.
-- Ну и чем же все закончилось? -- Розмари оставила без внимания принесенное извинение.
-- Да ничем. Больше на глаза Эллсуорту я не показывался. И, честно говоря, больше я его не видел -- не вынес бы его презрительного отношения к себе. Трижды Стального Брата кажется в конце концов казнили.-- Посмотрел на часы.-- Однако поздно уже.-- И помахал официанту, чтобы принес счет.
Кэррол, подавшись вперед, наклонился к нему над скатертью, где появились пятна от вина.
-- Совсем не уверен, что не повел бы себя, как вы.
-- В самом деле? -- слегка удивился Гаррисон.-- Я все спрашивал себя -прав ли Эллсуорт? Но сегодня я ведь совершенно другой человек.-- И жестом отчаяния дал понять, что признает свой тогдашний провал.
-- Вы совершенно другой? -- вмешалась Анна.-- Но я этого вовсе не хочу.
Гаррисон похлопал ее по руке, лежавшей на столике.
-- Какая ты славная, милая девушка, дорогая Анна! Может, все это было не так уж и важно. В том состоянии, в каком я тогда находился, мне пришлось бы убивать его несколько недель кряду.-- Заплатил по счету и встал из-за стола.-- Разрешите предложить вам еще по стаканчику на ночь? Я обещал своим друзьям встретиться с ними в Сен-Жермен-де-Пре.
-- Нет, благодарю мне пора возвращаться в контору,-- отказался Кэррол.-- Обещали сделать мои снимки к полуночи.
-- А для меня уже поздно,-- подхватила Розмари.-- Завтра мне предстоит длинный трудный день.
Когда вся компания закрывала за собой дверь, свет в ресторане погас. Улица встретила их, разгоряченных, темнотой и холодным, колючим ветром.
-- Ну, в таком случае,-- продолжил Гаррисон,-- миссис Маклейн проводим до дома.
-- О, не стоит, нет никакой необходимости! -- возразила Розмари.
-- Я уже предложил миссис Маклейн проводить ее, Элдред,-- неуверенно пробубнил Родни.
-- А-а... так должен сказать,-- вы попали в надежные руки.-- И поцеловал Розмари руку,-- недаром прожил во Франции долгие годы.-Необычайно приятный вечер провел в вашей компании, миссис Маклейн. Надеюсь, разрешите позвонить вам еще как-нибудь. Обязательно напишу Берту, поблагодарю его.
Пожелали друг другу "спокойной ночи". Розмари объявила, что не прочь, еще пообщаться, чтобы в голове прояснилось. В такси сели втроем -- Гаррисон, Анна и Кэррол -- хотели подвезти Кэррола до его конторы, Гаррисону по пути. Розмари позволила Родни взять себя под руку, и они молча направились к Елисейским полям.
Холодный воздух обжигал лицо Розмари, перед глазами пошли какие-то странные круги и Эллипсы,-- зарождались где-то в области затылка, вырывались наружу, все время расширялись, захватывая в свое пространство весь Париж... Однако крепче оперлась на руку Родни.
-- Послушайте,-- начал было он,-- может быть такси...
-- Ша! оборвала она его.
За десять ярдов, отделявших кромешную тьму от ярких огней Бульваров, она остановилась и поцеловала его -- пыталась таким образом найти фиксированную точку: нужно ведь удерживать эти странные фигуры в определенных рамках. У его губ вкус свежего винограда... Целуя ее в ответ, он весь дрожит... Несмотря на холодный весенний ночной ветер, лицо у него удивительно теплое... Розмари отстранилась от него, не спеша пошла, снова повторила:
-- Ша!
Хотя он молчал, не произнес ни единого слова.
Вот и Елисейские поля; публика выходит из кинотеатра. На громадной афише над входом девушка-великан, в ночной рубашке, направляет пистолет размером с пушку на высокого, футов тридцать, не меньше, мужчину в смокинге.
Проститутки медленно разъезжают парами в спортивных машинах в поисках удачного ночного промысла. Будь она мужчиной, хоть разок пошла бы на это,-хоть разок. Одна парижская плоть трется о другую... Мужичина и женщина,-это Он их создал. Вот сейчас, в эту минуту, сколько людей, позабыв обо всем на свете, крепко сжимают друг друга на ходящих ходуном, скрытых посторонних глаз кроватях... Быть может, и Гаррисон, вечный военнопленный, забыл сейчас о своей мрачной Азии, наслаждаясь горячим телом круглолицей девушки, которой повезло выйти из варшавской тюрьмы. А Кэррол забавляется с одной из своих великолепных моделей, которых фотографировал, когда не снимал ужасные сцены войны. Бог наверняка был там -- стоял опершись на каминную доску и наблюдал, как надсмотрщик, за этими физическими упражнениями, но долго там не задержался...
Жан-Жак, крепким, подвижным телом опытного любовника... Сейчас их тела -- его и его равнодушной к лыжам жены, с большими серыми глазами -- тесно переплелись в законном приступе страсти на широком супружеском ложе на авеню Фош, а в резерве -- девушка в Страсбурге и еще одна в горах, ожидая его на уик-энд для весенних прогулок на лыжах. Только после этого он остановится в Цюрихе, чтобы поискать там психиатра, готового оказать ему услугу.
Сколько же есть самых разных способов использования человеческой плоти, в самых разнообразных проявлениях! Ее можно нежно ласкать; рубить, кромсать, расчленять; умерщвлять одним ловким ударом; карать на городской улице; сделать из тряпок смешное подобие сексуального мужского орудия для ее, плоти, удовлетворения, как например, в польской тюрьме; лелеять и презирать; оберегать и уничтожать. Шумные, чавкающие движения в чреве, создающие новую плоть "...мужчина должен делать что положено мужчине". Еще плоть может сделаться мертвой и лежать, как плоть Бриана Армстеда, убитого на темной аллее в Ливорно; он и лежал, с его покрытыми бесцветным лаком стройными, нетренированными йогой ногами. Плоть Берта, якшающегося с каким-то матросом-греком в осажденных Афинах. Открытое окно с видом на Пантеон... Может, она уже не в отеле, а дрейфует лицом вниз в подернутой нефтяной пленкой бухте Пирея... Поцелуй молодого англичанина, вкус свежего винограда...
Из кафе вышли двое пожилых мужчин -- крепко сбитых, прилично одетых; спорят по поводу дивидендов. Завтра утром будут робко тыкать друг друга рапирами, чтобы кровью смыть бесчестье, а фотограф, нащелкав снимков, поскорее смоется с места дуэли.
Их обогнал человек в чалме. Гурки, с наточенной лопатой, острой как бритва, мстят за оскорбление, нанесенное выкуренными в насмешку лишь до половины и брошенными на землю сигаретами... Насилие, под разными обличьями, постоянно преследует нас... Розмари вся дрожала.
-- Вы замерзли,-- сказал Родни.
Взяли такси; она прижалась к нему, вся съежившись; ближе, как можно ближе... Расстегнув рубашку, положила руку ему на грудь. Какая мягкая, без волос кожа... плоть, не изувеченная шрамами, не знавшая грубой, больно трущей военной формы; ей никогда не угрожала смерть в тюрьме. Податливая, нежная, белая кожа англичанина; мягкие, ласковые руки...
-- Мне не хотелось бы оставаться сегодня ночью одной...-- прошептала она ему в такси.
Нежный, робкий, незнакомый, нетребовательный поцелуй. Подстегиваемые вином и парижской ночью желания, муки прошлого, властные требования завтрашнего дня казались ей несущественными, не портили уюта,-- она со всем этим справится. Даже если сейчас никак не может вспомнить его имени... Все равно -- все будет хорошо...
Поднялись к ней в номер. Ночной портье, не удостоив их взглядом, передал ей ключ. Раздевались не зажигая света. Но когда легли в постель, оказалось, что он не хочет заниматься с ней любовью,-- только отшлепать ее по попке. Она с трудом подавила подступающий приступ смеха. Ну, если ему так хочется,-- пусть шлепает; она позволит ему делать все, что он пожелает. Кто она такая, чтобы ее щадили?..
Когда ближе к рассвету он уходил, нежно поцеловав ее на прощание,-спросил, не хочет ли она встретиться с ним за ланчем. Оставшись одна, она включила свет, пошла в ванную и там, перед зеркалом, сняла наконец с лица косметику; потом, не отрывая глаз от своего отражения, разразилась вдруг грубым, хриплым смехом. Этот приступ ей никак не удавалось унять.
"...ГДЕ МУДРО ВСЕ И СПРАВЕДЛИВО..."
Проснувшись, он отлично себя чувствовал. А почему ему просыпаться, испытывая что-то другое? Никаких резонов для этого нет.
Единственный ребенок в семье; двадцать лет; шесть футов, вес 180 фунтов; никогда в жизни ничем не болел. Второй номер в команде по теннису; дома в кабинете отца, целая полка уставлена кубками, завоеванными им с одиннадцатилетнего возраста.
У него худое, резко очерченное лицо; прямые довольно длинные волосы, в сущности, мешают ему выглядеть как полагается спортсмену. Одна девочка заметила, что он очень похож на английского поэта Перси Биши Шелди; вторая -- что он вылитый Лоуренс Оливье. Обеим улыбнулся оставаясь абсолютно равнодушным.
У него отличная память, учеба в школе дается ему легко. Его даже включили в особый список декана. В коробке лежит чек на сто долларов, присланный ему по этому случаю отцом, хозяином успешного дела в области электроники,-- это на севере страны.
Особые способности проявлял он к математике и, вероятно, мог бы по окончании колледжа получить работу на кафедре, но у него другие планы -подключиться к бизнесу отца.
Он как раз один из тех целеустремленных чудо-студентов, которые облюбовали для себя научные отделения. По английской истории пятерка -выучил наизусть почти все сонеты Шекспира, читал Рильке, Элиота и Алена Гинсберга; пробовал марихуану. Его приглашали на все вечеринки. Когда он приезжал на каникулы домой, местные мамаши предпринимали всяческие усилия, чтобы навязать ему своих дочерей.
Мать у него красавица и очень смешная. Имел он и любовную связь -самой красивой девушкой в колледже, и она, по ее словам, его любила. Время от времени он говорил ей, что тоже любит ее,-- говорил, конечно, искренне, во всяком случае в тот момент.
Те, кто ему дорог и, не отправились еще на тот свет; все члены семьи вернулись с войны живыми и здоровыми.
Окружающий мир звонко приветствовал его. Он не реагировал, сохраняя спокойствие.
Стоит ли удивляться, что он всегда, просыпаясь чувствовал себя отлично?
Декабрь не за горами, но жаркое калифорнийское солнце превращает зиму в лето; девушки и юноши, в вельветовых юбках и брюках и рубашках с открытым воротом, гурьбой шли в колледж, на десятичасовую лекцию, по зеленым лужайкам, пересекая длинные тени деревьев, еще не расставшихся с листвой.
Проходя мимо дома женского землячества, где жила Адель, он заметив, что она вышла из подъезда приветливо помахал ей рукой. По вторникам первая лекция начиналась ровно в десять, и путь его к зданиям гуманитарного отделения лежал мимо землячества. Адель -- высокая девушка с черными, всегда аккуратно причесанными волосами, ростом повыше его плеча. Нежное по-детски свежее лицо; но походку детской никак не назовешь, даже если она несет стопку связанных книг; его всегда забавляло, что все студенты бросают на него завистливые взгляды, когда она идет рядом с ним по усыпанной гравием дорожке.
-- "Она идет во всей красе,-- начал цитировать Стив,-- как ночь в безоблачных краях над звездным небом; и все, что ярко иль темно, в глазах ее увидеть суждено".
-- Как приятно слышать такие слова в десять утра! -- отозвалась Адель. Ты, что, специально для меня раскопал эти строчки?
-- Нет,-- признался он,-- сегодня у нас зачет по Байрону.
-- Так ты не человек, а... другое существо.
Он рассмеялся.
-- Идешь со мной на танцы в субботу вечером, Стив?
Он скорчил кислую гримасу -- не любил танцевать; ему не по вкусу музыка, которую обычно играют на танцах, да и танцуют сейчас, по его мнению, без всякой грациозности.
-- Попозже тебе скажу! -- заверил он ее.
-- Нет, мне нужно знать сегодня! -- настаивала Адель.-- Меня уже два парня пригласили.
-- Тогда за ланчем,-- пообещал н.
-- А в какое время?
-- Ну, знаешь... Не могут твои ухажеры потерпеть, что ли?
-- Едва-а ли...-- с сомнением протянула Адель.
Но он-то прекрасно знал -- все равно пойдет на танцы с ним или без него. Страшно любит танцевать, и ему приходится согласиться: девушка, которую он видит почти каждый вечер, вправе рассчитывать, что н поведет ее на танцы хотя бы раз в неделю -- на уик-энд.
Себя он чувствует зрелым, почти взрослым мужчиной,-- не намерен уступать и париться четыре часа в жуткой жаре и адском грохоте. Покамест крепко пожал руку, и они расстались. Он смотрел ей вслед, когда она шла по дорожке,-- да, походка ее та еще: нельзя не обратить внимания. Ему приятно, что все вокруг пялятся на нее. Улыбнулся и пошел своей дорогой, дружески помахивая рукой тем, кто с ним здоровался на ходу.
Еще рано, преподаватель английского языка Мллисон пока не появился. В наполовину пустой аудитории до Стива не долетали обычные сопрано-теноровые звуки -- сегодня не идет оживленная беседа между ожидающими начала лекции студентами. Все сидят на стульях тихо, не разговаривают: с подчеркнутым тщанием приводят в порядок книги, изучают сделанные накануне записи. Время от времени бросает искоса взгляд на черную доску: худенький паренек, с рыжими волосами, быстро, аккуратно пишет на ней повернувшись спиной к столу преподавателя:
О, плачь по Адонаису -- ведь умер он! Проснись ты, Матерь печаль,-проснись и зарыдай! Куда же дальше?.. Пусть от горящего их ложа Просохнут жгучие слезинки; Пусть громко бьющееся сердце Примолкнет, словно в тихом сне. Ведь он ушел туда, где мудро все и справедливо. Не думай, что бездна пламенной любви Его вдруг воскресит, наполнит соком животворным. Смерть радуется гласу его немому И лишь смеется громко,-- отчаяние наше ей нипочем!
На второй доске рыжий заканчивал писать последние строки следующего станса:
Вознесся он над тенью вечной ночи. Ни зависть и ни ложь, Ни ненависть, ни боль -- Ничто волнующее страстно людей Его уж не достигнет и не подвергнет мученьям: Его теперь не запятнать, Зараза мира не посмеет его коснуться, Он в полной безопасности отныне. О, кто оплачет холод, наступивший На месте прежнего биенья жизни, И голову -- всю в сединах?1
1 Два стихотворения английского поэта П.-Б. Шелли (Перевод с англ. Л. Каневского.)
В аудиторию стремительно ворвался профессор Моллисон, с полуизвиняющейся улыбкой на устах свойственной человеку, знающему, что он всегда опаздывает,-- и резко остановился у двери, озадаченный необычной тишиной в аудитории; такого, как правило, не бывало по вторникам утром. Преподаватель английского близоруко уставился на Крейна, а тот продолжал торопливо писать круглыми, большими буквами, мелом на черной доске.
Наконец Моллисон извлек очки и прочитал написанное; не вымолвив ни единого слова, подошел к окну и долго стоял там, глядя наружу,-- седеющий, с мягкими чертами, розовощекий старик; яркий солнечный свет подчеркивал всю серьезность его гримасы.
В полной тишине Крейн продолжал скрипеть мелом по доске:
Нет, и тогда, Когда сам дух сгорит дотла, Груз пепла, искры лишенный, Лишь отяготит ту неоплаканную урну.
Крейн, закончив писать, сделал шаг назад -- полюбоваться тем, что сотворил. Через открытое окно в аудиторию ворвался смех девушки вместе с дивным запахом скошенной травы; странные шорохи раздались в ответ -- то были непроизвольные, прерывистые вздохи студентов.
Задребезжал звонок, призывая начать занятия. Когда он смолк, Крейн повернулся к сидевшим перед ним рядами товарищам. Долговязый, кожа да кости, юноша, девятнадцати лет, он уже начал лысеть. На лекциях почти никогда не говорил, но если и нарушал молчание, все слышали лишь низкий, хриплый шепот.
У него кажется нет друзей; никто не видел его в компании девушек; все то время когда не слушал лекции, он проводил в библиотеке. Брат Крейна играл защитником в футбольной команде, но братья почти не встречались; сам факт, что эта громадина, высокий, грациозный атлет, и это чучело, книжный червь, выходцы из одной семьи, студенты считали какой-то необъяснимой причудой евгеники.
Стив знал, почему Крейн пришел пораньше, написал на черной, чистой доске эти два стихотворения Шели -- его плач. В субботу вечером брат Крейна погиб в автомобильной аварии, возвращаясь со стадиона, с игры, проводившейся в Сан-Франциско. Сегодня вторник -- первое занятие Крейна после гибели брата.
Крейн стоял перед ними -- сутулый, узкоплечий, в ярком твидовом пиджаке, который ему явно велик, глядя на своих товарищей без особых, по-видимому, эмоций. Еще раз посмотрел на то, что написал, словно хотел лишний раз убедиться -- задача, изображенная на доске, решена правильно,-потом снова повернулся к этим высоким, цветущим калифорнийским девушкам и юношам, ставшим вдруг неестественно серьезными из-за столь неожиданного пролога к лекции, и стал декламировать стихи.
Ровным тоном, без всяких эмоций в голосе, небрежно похаживая взад и вперед перед доской, время от времени поворачиваясь к написанному тексту, чтобы смахнуть соринку от мела, прикоснуться к последней букве слова большим пальцем руки, поразмышлять, колеблясь, над фразой, словно перед ним неожиданно раскрылось ее абсолютно новое значение.
Моллисон все стоял у окна, глядя на студенческий городок и время от времени шепотом, почти неслышно повторяя в унисон с Крейном строчку стихотворения,-- он давным-давно оставил всякую надежду вбить что-нибудь в эти прополосканные морской водой и пропеченные жарким калифорнийским солнцем юные мозги легким, воздушным молоточком романтической поэзии девятнадцатого века.
"...Неоплаканную урну",-- прочитал Крейн все тем же абсолютно ровным тоном, лишенным всякой эмоциональности,-- словно произносил наизусть эти строки для тренировки памяти. Последнее эхо его мерного голоса замерло в тишине, и он оглядел через толстые очки всех присутствующих, ничего от них не ожидая. Потом прошел к задней стене аудитории и склонившись над своим стулом принялся собирать учебники.
Преподаватель очнувшись наконец от сосредоточенного разглядывания солнечной лужайки, крутящихся дождевых установок, теней деревьев, в пятнышках от жары и ветра, оторвался от окна и не спеша проследовал к своему столу; бросил еще один близорукий взгляд на письмена, начертанные на черной доске, и вдруг рассеянно проговорил:
-- "На смерть Китса". Все свободны".
Тут же студенты тихо, по очереди стали покидать аудиторию, со всей юношеской скромностью и воспитанностью -- никто не упрекнул бы их в плохих манерах,-- стараясь не глядеть в сторону Крейна.
Стив вышел одним из последних -- решил подождать Крейна. Кто-то должен хоть что-то сказать, сделать, хотя бы прошептать: "Мне очень жаль!", пожать руку этому мальчику. Когда появился Крейн, Стив быстро нагнал его, и они зашагали вместе.
-- Моя фамилия Денникот,-- представился Стив.
-- Знаю,-- ответил Крейн.
-- Можно задать тебе вопрос?
-- Конечно, почему нет?
Ни в голосе, ни в поведении Крейна не чувствовалось горя,-- он только моргал за толстыми очками, созерцая яркое солнце.
-- Зачем ты это сделал?
-- Ты против?
Вопрос поставлен остро, но тон мягкий, небрежный -- ответ как бы невзначай.
-- Нет, конечно, черт возьми! Просто мне хотелось знать -- зачем ты это сделал?
-- В субботу вечером погиб мой брат.
-- Знаю.
-- "На смерть Китса". Все свободны",-- хмыкнул тихо, без всякой злобы Крейн.-- Славный старик этот Моллисон. Тебе не приходилось читать книгу, которую он написал о Марвелле?
-- Нет, не читал,-- признался Стив.
-- Потрясающая книга! Ты в самом деле хочешь знать, почему я это сделал?
-- Да, хочу.
-- Так вот...-- как-то рассеянно начал, Крейн, поглаживая лоб.-- Ты ведь единственный из всех, кто меня об этом спросил. Из всего курса. Ты разве был знаком с моим братом?
-- Ну... едва.
Стив думал о брате Крейна -- защитнике. Золотистый шлем на фоне зеленого поля, номер на спине (какой был у него номер?) -- В общем, игрушка, которую вытаскивали каждое воскресенье на газон: пускай выполняет искусные маневры, совершает яростные столкновения, отважно вступает в схватки; фотография на программке -- молодое, грубо сколоченное лицо, презрительный буравящий взгляд. Откуда это презрение, по отношению к кому? А может, во всем виноват неопытный фотограф? У него идея: а вдруг кого-то заинтересует лицо этой куклы под номером, сам-то он уверен в особой важности того, что делает,-- пытается сохранить этот образ в памяти людей: спустя, к примеру, пятьдесят лет юное лицо на фотографии хоть и пылится на чердаке, среди всякого хлама, но все же способно при случае напоминать какому-нибудь старику о днях его молодости.
-- Как ты считаешь, он ведь не очень-то похож на Джона Китса.-- Крейн, остановился под деревом на минутку -- поправить стопку книг под мышкой.
Жаркое солнце, кажется, его донимало, и книги свои он нес как-то неловко -- вот-вот свалятся на землю.
-- Честно говоря, по-моему, не очень.
Крейн молча кивнул.
-- Но я ведь знал его,-- хорошо его знал. А никто из тех, кто произносил все эти идиотские речи у него на похоронах, его не знал. Не верил он в Бога, не верил в похороны, в эти проклятые спичи. Ему нужна скромная, тихая церемония прощания, вот я и пытался такую организовать для него. Потребовалось всего ничего -- кусочек мела и поэт, со своими стихами, и я прекрасно обошелся без всех этих лгунов в черных траурных костюмах. Хочешь сегодня вместе покатаемся?
-- Да, хочу.-- Стив ни секунды не раздумывал.
-- Тогда встретимся в одиннадцать в библиотеке.
Крейн махнул негнущейся рукой и пошел прочь, сутулый, нескладный, долговязый, вечно недоедающий, худой, с редкими волосами, с этой расползающейся под мышкой стопкой книг,-- немой укор своему брату -- золотой легенде Западного побережья.
Юноши ехали в молчании; старый, без крыши форд Крейна дребезжит, а ветер так сильно завывает, что в этом адском грохоте, когда они, подскакивая на ухабах, мчались вперед, разговаривать просто невозможно, даже если очень хочется. Крейн, склонившись над баранкой, нервно, но очень осторожно вел машину, его длинные, бледные руки мягко сжимали руль.
Стив даже не успел найти Адель и предупредить, что, вероятно, не вернется во время к ланчу, но теперь уже ничего не поделаешь. Откинувшись на спинку сиденья, он наслаждался солнцем, видом желтоватых выгоревших холмов и серо-голубых волн, лениво разбивавших о скалы или проворно набегавших на песок пляжа. Интуитивно он чувствовал, что их прогулка каким-то образом связана с продолжением траурной церемонии в честь погибшего брата.
По дороге миновали несколько ресторанчиков. Стив проголодался, но не просил остановиться. Поездка организована Крейном, и у него, Стива, нет никакого желания вмешиваться и сбивать ритуал, намеченный как цель Крейном.
Громыхая, катили между лимонными и апельсиновыми рощицами, где воздух, казалось, отяжелел от тягучего аромата фруктов, смешанного с запахом соленого ветра, задувающего с моря.