Лихорадочная спешка, с которой Гитлер подгонял строительные работы, видимо, была связана с его внутренней тревогой. На праздновании подведения под крышу рейхсканцелярии он сказал рабочим: «Это уже не американские темпы, это немецкие темпы. Мне приятно думать, что как государственный деятель я совершаю больше, чем лидеры так называемых демократий. Я полагаю, и в политике мы придерживаемся совершенно другого темпа, и если возможно за три-четыре дня присоединить к рейху целую страну, то почему бы не воздвигнуть здание за год-два».
   Однако порой я спрашиваю себя, не служила ли его непомерная страсть к строительству и все эти строительные графики и закладки первого камня камуфляжем его истинных планов и средством обмана общественного мнения?
   Я помню один случай в 1938 году. Мы сидели в нюрнбергском «Дойчер-Хоф», и Гитлер говорил о необходимости умалчивать о том, что не предназначено для ушей общественности. Среди присутствовавших были рейхсляйтер Филип Булер и его молодая жена, которая возразила, что такие ограничения безусловно не относятся к нашему кругу, поскольку все мы умеем хранить доверенные нам тайны. Гитлер рассмеялся и ответил: «Никто здесь не умеет держать рот на замке, кроме одного-единственного человека». И указал на меня. Но о том, что должно было случиться через несколько месяцев, он не обмолвился при мне ни словом.
   2 февраля 1938 года в большой гостиной квартиры Гитлера я увидел главнокомандующего военным флотом Эриха Редера, вышедшего из кабинета Гитлера. Он явно был в крайнем смятении – бледный, шатающийся. Казалось, что у него начинается сердечный приступ. Через день я узнал, что министром иностранных дел вместо фон Нейрата назначен Риббентроп, главнокомандующим сухопутными войсками вместо фон Фрича – фон Браухич, Гитлер стал Верховным главнокомандующим вооруженными силами Германии вместо фельдмаршала фон Бломберга, а начальником штаба – генерал Вильгельм Кейтель.
   Я был знаком с генерал-полковником фон Бломбергом по Оберзальцбергу. Приятный в общении аристократ, которого Гитлер высоко ценил и к которому до самой отставки относился с необычайным дружелюбием. Осенью 1937 года по предложению Гитлера фон Бломберг посетил мою контору на Паризерплац и изучил планы и модели реконструкции Берлина. Около часа он внимательно и с интересом выслушивал мои объяснения, а сопровождавший его генерал одобрительно кивал на каждое слово шефа. Это и был Вильгельм Кейтель, отныне ближайший военный помощник Гитлера в Верховном главнокомандовании вооруженными силами. Не разбираясь в военной иерархии, я тогда принял его за адъютанта фон Бломберга.
   Примерно в то же время генерал-полковник фон Фрич, с которым я до тех пор не встречался, пригласил меня в свой офис на Бендлерштрассе, чтобы ознакомиться с планами реконструкции Берлина. И сделал он это не из любопытства. Я разложил планы на специальном столе для военных карт. Фон Фрич слушал меня сдержанно и отчужденно, его военная резкость граничила с враждебностью. Из его вопросов я сделал вывод, что он пытается понять, служат ли грандиозные и долгосрочные строительные проекты Гитлера доказательством его заинтересованности в сохранении мира. Но возможно, я ошибался.
   С бывшим министром иностранных дел бароном фон Нейратом я лично знаком не был. Как-то в 1937 году Гитлер вдруг решил, что вилла Нейрата не соответствует статусу министра иностранных дел и послал меня к фрау фон Нейрат с предложением значительно расширить дом за счет правительства. Фрау фон Нейрат меня приняла, но категорично заявила, что, по мнению ее и министра иностранных дел, дом вполне соответствует своему назначению, а я должен передать канцлеру: «Благодарим вас, но нам ничего не нужно». Гитлер разозлился и предложение свое не повторял. В этом случае старая аристократия продемонстрировала скромность и самоуверенность, обдуманно отвергнув стремление новых хозяев к показной роскоши. Чего нельзя сказать о Риббентропе, который летом 1936 года вызвал меня в Лондон, где хотел перестроить и модернизировать немецкое посольство, причем завершить работы к коронации Георга VI весной 1937 года. Несомненно, предстояли многочисленные приемы, и Риббентроп мечтал поразить лондонское общество роскошью посольства. Детали Риббентроп передоверил своей жене, которая вместе с художником по интерьеру из мюнхенских Объединенных мастерских пустилась в такие роскошества, что я счел себя лишним. Риббентроп явно не желал со мной ссориться, но в те дни его настроение портилось каждый раз, как приходили телефонограммы от министра иностранных дел. Он считал это вмешательством в его дела и раздраженно, во весь голос заявлял, что согласует свои действия напрямую с Гитлером, который лично назначил его послом в Лондоне.
   Даже на той ранней стадии многие из политических помощников Гитлера, надеявшихся на добрые отношения с Англией, начинали подумывать о том, что Риббентроп не годится для своей роли. Осенью 1937 года в инспекторскую поездку по строительным площадкам автобана доктор Тодт взял с собой лорда Уолтона. Впоследствии, насколько я знаю, лорд Уолтон выразил желание, неофициально разумеется, видеть Тодта немецким послом в Лондоне вместо Риббентропа. Пока Риббентроп остается на своем посту, отношения с Англией не улучшатся, сказал лорд Уолтон. Мы позаботились донести это замечание до сведения Гитлера, но он не отреагировал.
   А вскоре Риббентропа назначили министром иностранных дел. Гитлер тут же предложил снести до основания старую министерскую виллу и реконструировать под официальную резиденцию бывший дворец рейхспрезидента. Риббентроп принял предложение.
   Я находился в гостиной берлинской квартиры Гитлера, когда произошло второе важное событие того года, подтвердившее ускорение политических планов Гитлера. Это было 9 марта 1938 года. Гитлер уединился в своем кабинете на втором этаже. Адъютант Гитлера Шауб слушал по радио речь доктора Шушнига, австрийского канцлера, которую тот произносил в Инсбруке, делал заметки и явно ждал чего-то определенного. Шушниг говорил все откровеннее и наконец представил свой план плебисцита в Австрии: австрийскому народу самому предстояло решить, хочет ли он независимости. А затем Шушниг обратился к соотечественникам с призывом: «Австрийцы, час пробил!»
   Пробил час и для Шауба. Он вскочил и помчался к Гитлеру. Некоторое время спустя туда же поспешили на таинственное совещание принаряженный Геббельс и Геринг в парадном мундире, очевидно явившиеся с какого-то приема, ибо берлинский бальный сезон был в полном разгаре.
   И только через несколько дней из газет я получил некоторое представление о том, что же тогда происходило. 13 марта немецкие войска вошли в Австрию. Еще недели через три я выехал в Вену на автомобиле, чтобы подготовить вестибюль вокзала Северо-западной железной дороги для грандиозного митинга. Во всех австрийских городах и деревнях население с ликованием встречало немецкие автомобили. В венском отеле «Империал» я столкнулся с неприглядной стороной «всенародного ликования» по поводу аншлюса[41]. Многие важные персоны рейха вроде берлинского полицай-президента графа Хельдорфа поспешили сюда, привлеченные изобилием в здешних магазинах. «У них еще осталось хорошее нижнее белье… Шерстяные одеяла на любой вкус… Я обнаружил чудесное местечко с импортными винами…» Подобные обрывки разговоров я слышал в холле отеля. Мне было противно, я не хотел в этом участвовать и ограничился покупкой борсалино[42].
   Вскоре после присоединения Австрии Гитлер послал за картой Центральной Европы и стал показывать благоговейно внимающему окружению «попавшую в клещи» Чехословакию. В последующие годы Гитлер не раз с превеликой благодарностью вспоминал великодушие Муссолини, давшего согласие на немецкое вторжение в Австрию. До того момента Австрия была для Италии бесценной буферной зоной, а выход немецких войск к перевалу Бреннера в конечном счете должен был вызвать некоторое напряжение внутриполитической обстановки в Италии. Одной из причин поездки Гитлера в Италию было смягчение этого напряжения и уверение в дружеских намерениях Германии. Кроме того, Гитлер мечтал увидеть архитектурные памятники и художественные сокровища Рима и Флоренции. Для свиты были разработаны и представлены на одобрение Гитлера сверкающие мундиры, резко контрастирующие со скромной одеждой самого фюрера. «Мое окружение должно выглядеть великолепно, что несомненно подчеркнет мою собственную простоту», – заявил Гитлер. Примерно через год Гитлер заказал театральному художнику Бенно фон Аренту, прославившемуся декорациями к операм и опереттам, новую форму для дипломатов и был очень доволен фраками с золотым галуном. Правда, острословы говорили, что они похожи на персонажей из «Летучей мыши». Арент выполнил и эскизы орденов и медалей, которые прекрасно смотрелись бы на сцене. После чего я называл Арента «жестянщиком Третьего рейха».
   По возвращении из Италии Гитлер подвел итог своим впечатлениям: «Как же я рад, что у нас нет монархии и что я никогда не прислушивался к тем, кто пытался мне ее навязать. Как отвратительны придворные подхалимы и весь придворный этикет! А дуче всегда на заднем плане. Лучшие места на обедах и трибунах занимает королевское семейство. Дуче всегда оттесняют в сторону, а ведь это он – истинный правитель государства». По дипломатическому протоколу Гитлер, как глава государства, приравнивался к королю, а Муссолини был всего лишь премьер-министром.
   Даже после визита Гитлер чувствовал себя обязанным каким-то образом воздать почести дуче и решил после включения площади Адольфа Гитлера в проект реконструкции Берлина переименовать ее в площадь Муссолини[43]. Считая эту площадь отвратительной, изуродованной «современными» зданиями периода Веймарской республики, Гитлер с удовлетворением заметил: «Если мы переименуем ее в Муссолиниплац, я от нее избавлюсь, и, кроме того, уступив дуче собственную площадь, я как бы окажу ему особую честь. И я уже набросал для нее эскиз памятника Муссолини!» Из этого проекта ничего не вышло, поскольку планы реконструкции так никогда и не были осуществлены.
   Драматические события 1938 года помогли Гитлеру вырвать у западных держав согласие на разделение Чехословакии. Несколькими неделями ранее фюрер разыграл великолепный спектакль на Нюрнбергском партийном съезде, выступив в роли разгневанного лидера нации. Под гром аплодисментов своих сторонников он пытался убедить иностранных наблюдателей в том, что войны не боится. Оглядываясь назад, понимаешь, что это входило в крупномасштабную кампанию по запугиванию. Подобная тактика помогла и в беседе с Шушнигом. С другой стороны, Гитлер любил обострять ситуацию наглыми публичными заявлениями и заходил так далеко, что уже не мог отступить, не подорвав свой престиж.
   На этот раз он хотел, чтобы даже ближайшие соратники поверили в его притворство. Он приводил различные доводы, упирая на неизбежность военного противостояния, хотя обычно старался скрывать свои истинные намерения. Речи Гитлера о решимости вести войну произвели впечатление даже на Брюкнера, его давнего личного адъютанта. В сентябре 1938 года, во время партийного съезда, мы с Брюкнером сидели на стене Нюрнбергского замка. Перед нами под нежарким сентябрьским солнцем простирался окутанный дымкой старый город, и вдруг Брюкнер, потупившись, заметил: «Возможно, мы в последний раз видим эту мирную картину. Возможно, скоро будет война».
   Предсказанную Брюкнером войну предотвратила скорее уступчивость западных держав, чем благоразумие Гитлера. На глазах у перепуганного мира Германия захватила Судетскую область, а соратники Гитлера совершенно уверились в неуязвимости своего лидера.
   Укрепления на чешской границе вызвали всеобщее изумление. Испытательные артиллерийские стрельбы продемонстрировали, что наше оружие оказалось бы бесполезным. Гитлер сам выехал к бывшей границе, чтобы проинспектировать укрепления, и вернулся потрясенным. По его словам, оборона была на удивление мощной, глубоко эшелонированной, с использованием рельефа местности. «При упорном сопротивлении взять их было бы очень трудно, и мы бы понесли огромные потери, а так все досталось нам без кровопролития. Одно бесспорно: я никогда не позволю чехам возвести новый оборонительный рубеж. Теперь у нас изумительные исходные позиции. Стоит только перейти горы, и мы в долинах Богемии».
 
   10 ноября по дороге в свою мастерскую я видел дымящиеся руины берлинских синагог. Это четвертое важное событие последнего предвоенного года осталось в памяти одним из самых скорбных в моей жизни – главным образом потому, что в тот момент меня обеспокоил лишь беспорядок на Фазаненштрассе: обугленные балки, рухнувшие фасады, выгоревшие стены – предвестник той картины, что в годы войны стала доминирующей в Европе. Больше всего меня встревожило политическое оживление низов. Разбитые витрины магазинов оскорбляли мое буржуазное стремление к порядку.
   Я не разглядел, что разбито было гораздо большее, нежели просто витрины. В ту ночь Гитлер перешел четвертый Рубикон своей жизни – сделал шаг, бесповоротно определивший судьбу страны. Почувствовал ли я хотя бы на мгновение, что положено начало процессу, который приведет к уничтожению целого пласта моего народа? Ощутил ли, что этот всплеск бандитизма изменяет и мою нравственную субстанцию? Не знаю.
   Я отнесся к произошедшему весьма равнодушно, чему способствовали несколько оброненных Гитлером фраз – он, мол, не желал таких крайностей. Позже в частной беседе Геббельс намекнул, что вдохновителем событий той жуткой ночи был именно он, и, по моему мнению, вполне возможно, что Геббельс поставил колеблющегося Гитлера перед свершившимся фактом, дабы вынудить его к решительным действиям.
   В последующие годы я не раз удивлялся тому, что моя память почти не сохранила антисемитских замечаний Гитлера. По некоторым сохранившимся обрывкам воспоминаний я могу реконструировать мои переживания того периода: смятение из-за все увеличивающихся расхождений между поступками Гитлера и созданным мною его образом; тревога по поводу ухудшения его здоровья; надежда на прекращение его борьбы с церковью; замешательство, вызванное его пристрастием к очевидно утопическим целям – что угодно! Но ненависть Гитлера к евреям казалась мне настолько банальной, что я не задумывался о ней всерьез.
   Я ощущал себя архитектором Гитлера. Политические события меня не касались. Моя работа заключалась в возведении для них величественных декораций. И оттого, что Гитлер консультировался со мной практически лишь по архитектурным вопросам, я с каждым днем все больше укреплялся в этой позиции. Более того, если бы я попытался принимать участие в политических дискуссиях, меня заподозрили бы в гипертрофированном самомнении, а я вовсе не чувствовал потребности занять какую-либо политическую должность. Целью воспитания в духе национал-социализма было формирование мышления в четко ограниченных рамках. От меня ожидали, что я сосредоточусь исключительно на проблемах строительства. То, с каким нелепым рвением я цеплялся за эту иллюзию, доказывает мой меморандум Гитлеру, написанный в 1944 году: «Возложенная на меня задача не является политической. Я не испытывал никаких затруднений в работе, пока и моя работа, и моя личность оценивались по достигнутым результатам».
   По сути, это разграничение было нелогичным. Сейчас мне кажется, что я просто пытался отделить идеализированный образ Гитлера от грубого претворения в жизнь антисемитских лозунгов на огромном количестве плакатов, расклеенных повсюду. Я не хотел смешивать одно с другим. А ведь по большому счету не имело значения, кто мобилизовал уличную чернь на погромы синагог и еврейских магазинов. Разве так уж важно, случилось ли это по прямому наущению Гитлера или с его молчаливого одобрения?
   После освобождения из Шпандау меня часто спрашивали: о чем я думал в те двадцать лет одиночного заключения; знал ли я о преследовании, депортации и уничтожении евреев; что я должен был знать тогда и какие выводы делать.
   Я больше не даю ответ, которым так долго пытался умиротворить других, но главным образом – самого себя: мол, в гитлеровской системе, как в любом тоталитарном режиме, одновременно с возвышением человека растет его изоляция и он все более отстраняется от суровой реальности; с переводом процесса убийства на технологические рельсы сокращается число убийц, а следовательно, увеличивается возможность неведения; маниакальная секретность создает разные степени посвященности, так что при желании легко не замечать бесчеловечных жестокостей.
   Но такие ответы я больше не даю, поскольку все это попытки юридической реабилитации. Как любимчик Гитлера и позже как один из его самых влиятельных министров, я действительно находился в изоляции. Правда и то, что привычка думать в рамках собственного поля деятельности – архитектора и министра вооружений – давала мне возможность уклоняться от неприятного знания. Я не представлял истинного значения того, что началось 9 ноября 1938 года и закончилось Освенцимом и Майданеком. Однако в ходе мучительного самоанализа я пришел к выводу, что степень своей изоляции, отговорок и неведения я определял сам.
   А потому сегодня я понимаю, что и я, и те, кто меня спрашивал, ставили вопрос неправильно. Вопрос, знал я или не знал или как мало или много я знал, совершенно теряет смысл, когда я думаю об ужасах, о которых должен был знать, и выводах, которые должен был сделать, исходя из того немногого, что действительно знал. Те, кто задает мне эти вопросы, ожидают моих оправданий, но у меня их нет. Ни оправдания, ни извинения не могут ничего изменить и ничего исправить.
 
   Строительство новой рейхсканцелярии предполагалось завершить к 9 января. 7 января Гитлер вернулся в Берлин из Мюнхена. Он был взволнован и явно ожидал увидеть толкущихся на стройплощадке рабочих и уборщиков. Любой может себе представить лихорадку, царящую перед сдачей объекта заказчику: разбираются строительные леса, вывозится мусор, раскатываются ковры, развешиваются картины. Но Гитлер не увидел ожидаемого. С самого начала мы запланировали несколько резервных дней, но они не понадобились: мы успели все сделать за сорок восемь часов до назначенного срока. Гитлер сразу мог усесться за свой письменный стол и заняться государственными делами.
   Здание произвело на него колоссальное впечатление. Он высоко оценил «гениальность архитектора» и выразил свое восхищение лично мне, что совершенно противоречило его привычкам. А тот факт, что я умудрился закончить работу на два дня раньше срока, обеспечил мне репутацию великого организатора.
   Гитлеру особенно понравилось то, что высокопоставленным гостям и дипломатам придется долго идти до зала приемов. Не в пример мне его не тревожили полированные мраморные полы, которые мне никак не хотелось прятать под коврами. «Это именно то, что нужно. Пусть дипломаты попрактикуются в хождении по скользкой поверхности», – сказал он.
   Зал приемов показался ему слишком маленьким, и он решил увеличить его в три раза. Необходимые планы были готовы к началу войны. А вот свой кабинет он полностью одобрил. Особенно ему понравилась инкрустация столешницы письменного стола в виде наполовину вынутого из ножен меча. «Хорошо… хорошо… Пусть сидящие передо мной дипломаты дрожат и трясутся от страха».
   С позолоченных панелей, установленных над четырьмя дверями кабинета, на фюрера взирали четыре добродетели: Мудрость, Знание, Мужество, Правосудие. Не знаю, как мне в голову пришла эта идея. В Круглой гостиной по обе стороны от входа в Большую галерею я расположил две скульптуры Арно Брекера. Одна олицетворяла Отвагу, другая – Осторожность: трогательный намек моего друга Брекера на то, что бесстрашие следует умерять чувством ответственности. Точно так же мои собственные аллегории напоминали о том, что мужество, конечно, похвально, но не стоит забывать и об остальных добродетелях. С какой наивностью мы преувеличивали влияние искусства и при этом выражали свою озабоченность ходом событий.
   У окна стоял большой стол с мраморной столешницей, пока бесполезный, а с 1944 года во время военных совещаний на нем расстилали стратегические карты, показывавшие быстрое продвижение западных и восточных врагов на территорию рейха. Это был предпоследний командный пункт Гитлера, а последний размещался в 150 метрах от него в глубоком бетонном бункере.
   Зал для совещаний кабинета министров, из акустических соображений обшитый деревянными панелями, также снискал одобрение Гитлера, хотя никогда и не использовался по назначению. Министры нередко спрашивали, не могу ли я хотя бы показать им этот зал. Гитлер давал разрешение, и время от времени какой-нибудь министр молча стоял несколько минут перед местом, которое так никогда и не занял, но которое узнавал по большому бювару из синей кожи с вытесненным золотом своим именем.
   Четыре с половиной тысячи рабочих трудились в две смены, чтобы завершить строительство к намеченному сроку.
   Еще несколько тысяч по всей стране производили необходимое. Всю армию каменщиков, плотников, водопроводчиков и прочих пригласили осмотреть здание, и они, преисполненные благоговения, бродили по отделанным залам. Гитлер обратился к ним с речью во Дворце спорта:
   «Я стою перед вами как представитель немецкого народа. И когда я буду принимать в рейхсканцелярии иностранного гостя, то его будет принимать не частное лицо Адольф Гитлер, а лидер немецкой нации, то есть через меня – вся Германия. Вот почему эти залы должны соответствовать своей высокой миссии. Каждый из вас внес свой вклад в сооружение, которое переживет века и расскажет последующим поколениям о нашем времени. Это первое архитектурное творение нового, великого германского рейха!»
   После трапез Гитлер часто спрашивал, кто из его гостей еще не видел новую рейхсканцелярию, и был счастлив каждый раз, когда доводилось ее показывать. В таких случаях он любил похвастаться своими способностями запоминать подробности. Он начинал с того, что обращался ко мне: «Какова площадь этой комнаты? А высота потолка?» Я смущенно пожимал плечами, а он называл точные данные. Постепенно это превратилось в заранее подготовленную игру. Я запомнил цифры, но поскольку Гитлеру нравилось поражать всех своей памятью, я ему подыгрывал.
   Гитлер стал все больше осыпать меня почестями. В своей резиденции он дал обед для моих ближайших сотрудников; написал эссе для книги о рейхсканцелярии; наградил меня золотым партийным значком и подарил одну из своих юношеских акварелей, сопроводив подарок несколькими смущенными словами. Акварель, датированная 1909 годом, была выполнена очень педантично, но в ней не чувствовалось ни эмоций, ни вдохновения. Безликость торжествовала в выборе темы, невыразительных красках, очевидной старательности художника. Таковыми были все ранние акварели Гитлера и даже те, что были посвящены Первой мировой войне. Трансформация его личности произошла позже. Возросшая уверенность в себе отчетливо видна в двух набросках пером берлинского Дома конгрессов и Триумфальной арки, которые он сделал в 1925 году. Десять лет спустя он решительно, иногда переделывая набросок по несколько раз, рисовал красным и синим карандашами, пока не удавалось воплотить на бумаге задуманное. Тем не менее он сохранял высокое мнение о своих весьма скромных юношеских работах и время от времени дарил кому-нибудь одну из акварелей как особую награду.
 
   В рейхсканцелярии десятилетиями стоял мраморный бюст Бисмарка работы Рейнольда Вегаса. За несколько дней до открытия нового здания при переноске бюста рабочие уронили его, и откололась голова. Мне это показалось дурным предзнаменованием. А поскольку я слышал историю Гитлера о том, как в самом начале Первой мировой войны со здания почтамта свалился имперский орел, я сохранил случившееся в тайне и поручил Арно Брекеру сделать точную копию. С помощью чая нам удалось ее состарить.
   В упоминавшейся уже речи Гитлер сделал следующее заявление: «Особое, поразительное свойство архитектуры заключается в том, что по завершении работы остается монумент. Он стоит веками, он отличается, например, от пары сапог, которые тоже стоили трудов, но через год-другой изнашиваются и выбрасываются. А памятник архитектуры на века остается памятником тем, кто помог его создать». 10 января 1939 года новая рейхсканцелярия, построенная на века, была торжественно открыта. Гитлер принял в Большой гостиной дипломатов, аккредитованных в Берлине, и обратился к ним с новогодней речью.