Я посмотрел куда-то поверх широких черных усов, над которыми торчал тяжелый нос.
– А что за крест у вас? – кивнул я на китель.
– А?! За храбрость. Это испанский, понял? – небрежно ответил военный.
– Вы что, испанец? – Я еще раз посмотрел на его черные усы.
– По-твоему, в Испании не было войны?
– Ты и в Испании был? – удивилась Роза.
– Два ранения.
Я восхищенно смотрел на военного.
– Ну? Иди спать! – крикнул он мне.
Роза улыбнулась. Она обняла Сашу за плечи и сказала таким теплым шепотом:
– Хочу, чтобы сегодняшний вечер был у всех счастливый. Подари что-нибудь ему. Он вырос на моих глазах.
– Что я ему подарю?
Роза топнула ногой и улыбнулась:
– А я хочу! Тебе жалко, да? Для тебя это обыкновенный вечер, да? Конечно, в Испании, наверное, все было легко.
В глазах у Саши что-то поплыло, словно у дворника, косого Захара, когда он напивался чачи. Саша достал с вешалки свою шапку и надел мне на голову:
– На! Эту шапку я купил в Испании. Носи! – Он повернул меня к себе спиной и толкнул к двери.
Наутро я первым делом разыскал Бориса и протянул ему шапку.
– Подумаешь, не видел я шапок, – произнес Борис.
– Это из Испании, – объявил я.
Борис взял шапку, вывернул наизнанку. Я увидел ярлык – «Бакинская фабрика имени Володарского».
– У Захара точно такая. Собачий мех, – презрительно проговорил Борис.
Я растерялся. Теперь, если рассказать о кресте, он ни за что не поверит.
После этого я Сашу не видел…
Однажды я спросил Розу, куда делся ее родственник.
– На фронт вызвали. Ты ведь знаешь, какой он герой. – Роза быстро отошла от меня. Переживала она за своего родственника, как бы с ним чего-нибудь не случилось. Каждый день утром Роза выходила на балкон и ждала почтальона. Но писем ей не было…
А через некоторое время весь двор был взбудоражен – Роза умирает. Приходили доктора, один за другим. Потом они собрались все вместе. Это и называется консилиум. Борис сказал мне, что у Розы должен был быть ребенок, но она его куда-то выкинула. Поэтому и заболела… Консилиум что-то решил, и Роза «пошла на поправку». Она стала выходить в галерею. Но даже и не смотрела в сторону почтальона…
К четырем часам мы собрались у нашей бывшей школы, где размещался госпиталь. Товарищ Алик поджидал нас с листком бумаги в руках – он вел учет. Явились все, кто был занят в самодеятельности, так что выговор объявлять будет некому. Я так и не понял, доволен этим Алик или нет…
Мы вошли в длинный узкий коридор. Я почти его не помнил. Или просто не узнал. Такое ощущение, что я никогда не приходил сюда раньше.
Вот здесь, напротив портрета, стенгазета висела. Портрет был. А на месте стенгазеты прибита доска с противопожарным оборудованием и под ней ящик с песком. Пока я оглядывался, нам раздали халаты.
– Чтобы вернули лично мне. По счету! – предупредила сестра-хозяйка.
Халаты были длинные, и мы подхватили подолы.
Я заметил, что стараюсь осторожно ступать, как тогда, когда в коридоре лежала широкая зеленая дорожка. Но дорожки не было, и моя нога ступала на бетонный пол…
Пахло солдатским мылом. Пахло борщом. Пахло лекарствами.
У стены были свалены матрацы, стояли две тележки на резиновых шинах, валялись куски провода… И все это тускло освещалось лампочками в железных намордниках.
Мы поднялись на второй этаж. И только здесь я узнал нашу бывшую школу. Хоть и жались к стене выставленные в коридор кровати и торопливо проходили медсестры, это был наш коридор!
Свет валил из широких окон. Висели портреты великих ученых во главе с Ломоносовым, а под ними стояли в горшочках цветы. И дорожка зеленая…
Мы шли осторожно, заглядывая в классы-палаты. Кровати, тумбочки, цветы – много цветов. Их приносили шефы…
Раненых почему-то не было видно.
Свой класс я сразу узнал по здоровенному чернильному пятну рядом с дверью. Никакая известка не помогала – пятно пробивалось. И здесь стояли кровати. А на одной из них лежал раненый в рыжем халате и читал газету. Рядом, на полу, валялись костыли.
– А! Артисты приехали! – сказал он и засмеялся. Мы засмеялись в ответ.
– Ждем вас, ждем.
Он подобрал костыли и попытался было подняться. Лицо его напряглось, так что было непонятно, больно ему или он улыбается.
– Я сам. Спокойно. Спокойно. Сам. Сам! – остановил он нас резким голосом. Тогда стало понятно, что ему не до улыбок. – Идите. Я сам! Сам. Вот так. Сам, – заговаривал он свою боль, мы-то ведь давно отошли…
Черная стеклянная табличка «Директор» блестела, словно ее только протерли. И чуть ниже была прикноплена другая: «Начальник госпиталя». Это было написано тушью на листке. Можно подумать, что наш директор Михаил Семенович еще сидит в своем кабинете.
Пониже таблички «Учительская» висел листочек «Перевязочная». Оказывается, начальник госпиталя специально приказал сохранять в порядке старые надписи. Это был настоящий начальник госпиталя…
Когда мы подошли к физкультурному залу, раздались аплодисменты. Ясно, что встречают нас. Будто мы были настоящие артисты, а не так, школьная самодеятельность. Все ребята немного растерялись, даже товарищ Алик. Он то и дело оправлял рубашку и строго, деловито хмурил лицо. Раненых было очень много, а оттого, что некоторые взобрались на шведскую лестницу, казалось, что раненых еще больше – даже «амфитеатр» переполнен.
После приветствия дежурного врача выступил товарищ Алик. Он сообщил, что уполномочен поздравить раненых воинов от лица нашей школы с… А с чем поздравить, так и не мог сообразить.
– С одиннадцатым январем! – засмеялся какой-то раненый с забинтованной рукой.
Все рассмеялись. Алик еще больше растерялся.
– Мы начинаем наш концерт! – выкрикнул он.
– Начинай, начинай, – весело разрешил зал.
– Сцена из комедии бессмертного Гоголя… Бессмертной комедии писателя Гоголя «Ревизор», – объявил Алик. – Роли исполняют: Хлестаков, чиновник, – Борис Сухаренко. Aнна Андреевна, жена городничего, – Ваня Татевосов.
Зал загоготал.
– Хочу пояснить, – расхрабрился товарищ Алик, – мы ведь мужская школа. Девочек у нас нет. Ничего не поделаешь…
Если бы они знали, сколько пришлось уговаривать Ваню согласиться на роль жены городничего. На свое несчастье, Ваня был очень похож лицом на девчонку. А если надеть платок, то и не отличишь совсем…
И вот из коридора, где артисты переодевались, выходит Хлестаков с усами, наведенными чернильным карандашом, в фетровой шляпе. Из кармана свисает цепочка от настенных ходиков, изображающая брелок.
Следом появляется Анна Андреевна. В широкой юбке, с огромной подложенной грудью и в чепчике, Ваня был похож на старуху Марьям, которая спекулировала хаши. К тому же ему натерли марганцовкой щеки и губы.
Несколько секунд потрясенный зал молчал. Но в следующее мгновение раздался такой смех, что было слышно, вероятно, на бульваре.
Вместе со всеми хохотали Хлестаков и сама жена городничего. Наши ребята тоже смеялись. Только товарищ Алик, чуть не плача, требовал начинать. Но стоило Хлестакову раскрыть рот, как зал захлебывался в новом приступе смеха.
– Ах! – выдавила сквозь смех «мадам Сквозник-Дмухановская».
– Отчего вы так испугались, сударыня? – пытается войти в роль Борис.
– Нет, я не ис… ис… испугался, – захлебывается Ваня.
– «Испугалась», – поправляет Хлестаков и достает брелок, еле справляясь с дыханием. – Помилуйте, сударыня… – Но тут оба не выдерживают и откровенно хохочут, сопровождаемые всем залом.
– Ах идиот я, идиот. Надо было их в конце выпустить, – горевал единственный серьезный человек – товарищ Алик. Он взял за шиворот Бориса и Ваню и вывел их в коридор.
А зал бушевал:
– Давай Гоголя! Давай «Ревизора»! Алик поднял руку:
– Потом. В конце… Сейчас Леня Козаков споет песню «Бескозырка».
Вышел Леня. Маленький такой, он был меньше всех в классе. На голове у него была бескозырка. Он ее то и дело поправлял – бескозырка садилась ему на уши.
Ждать, пока зал успокоится, было бессмысленно. И Леня запел. Начала первого куплета было вовсе не слышно. Но вот зал стал стихать. И затих.
Леня пел сильно, размахивая в такт рукой с зажатой в ней бескозыркой. Глаза его пылали неукротимо. Голос звенел. Казалось, нет никакого зала, а Леня один на берегу моря. И что он сам воевал, и был ранен, и знает, что такое «носить чуть-чуть набекрень»…
Это исполнение даже меня захватило, хотя я должен был выступать следом за ним и от волнения почти не чувствовал, что происходит. Это было настоящее искусство. Странно, прошло столько лет, а я нет-нет да и вспоминаю маленького Леню Козакова. И зал. И госпиталь в нашей бывшей школе. Может быть, еще оттого, что Леня Козаков нелепо умер, уже будучи взрослым. И кстати, он стал военным моряком…
Леня пел, а я слушал и рассматривал своих будущих зрителей. Лысые. Бородатые. Усатые. Безрукие. Безногие. Один даже с завязанными глазами. Он сидел у самого рояля и повернул лицо в сторону, откуда доносилось Ленино пение…
И вдруг в самой глубине зала я увидел дядю Сашу. Того самого военного, с крестом за гражданскую войну в Испании! Конечно, это он. Только сейчас он был одет в рыжий халат, как все раненые. Ну и новость! Значит, он вернулся на фронт, а после ранения его привезли в этот госпиталь.
Почему же он не сообщил Розе? Наверное, не хотел огорчать. Наверное, у него тяжелое ранение, и ему не хотелось ее огорчать. Но он просто не знает нашу Розу. То -то он сидит такой грустный. Ничего, я ему помогу.
В это время я услышал свою фамилию, и кто-то из ребят толкнул меня в спину. Все захлопали. Я подошел к роялю.
– Товарищи раненые! – сам того не ожидая, вдруг произнес я. – Я, конечно, буду играть для всех. Музыку композитора Клименти «Сонатину». А также песню «Землянка»… Но я хочу посвятить отдельно эту музыку специально герою войны в Испании и нашей Отечественной войны. Хорошо?
– Идет! Согласны! – закричали в зале. – Петя! Тебе посвящают…
И тут поднялся раненый с завязанными глазами и положил руку на сердце в знак признательности.
Я смутился. Я не ожидал, что есть еще один герой Испании.
– Я, правда, не знал, что у вас есть еще один герой из Испании, – пробормотал я, – но это не имеет значения, – и направился к роялю.
– Как «еще один»? Один и есть! – зашумели в зале. – Ты что-то путаешь, малыш.
– Ничего не путаю. А дядя Саша?
– Какой еще Саша? – заинтересовались в зале. – Покажи! Ох, эти скромняги…
Я показал рукой в глубину зала. Все недоуменно принялись оглядывать друг друга…
– Да этот вот, – подсказал я.
– Кто? Саша? Братцы, Сашка – герой Испании!
Я не мог понять, что тут смешного. И даже обиделся.
Поднялся шум, хохот. Правда, не такой, как при появлении Хлестакова и мадам Дмухановской, но тоже довольно веселый.
К дяде Саше потянулись со всех сторон. Его хлопали по спине, гладили, как маленького, по голове.
– Герой Испании! Саша, где эта Испания?
– Под юбкой его Испания…
– Молодец твой отец!
Неужели они действительно ничего не знают? И шутят над ним. У нас в классе был такой мальчик. Над ним обычно потешались, устраивали разные истории. Почему именно над ним, никто толком и не знал. Впрочем, он был толстяк, а во время войны среди мальчишек подобное считалось особенно дурным тоном. Но не это главное – всегда и везде есть свои невольные шуты. Почему? Возможно, люди боятся насмешек над собой, поэтому спешат отвести удар на своего ближнего. Шутом становится тот, кто менее расторопен. Вот и дядя Саша, наверное, так…
– Что вы смеетесь? – закричал я. – У него крест испанский есть. Он мне показывал, и тете Розе…
– Крест? – удивился раненый с перевязанной рукой. – Ай, паршивец! Вот для чего ты у Петра Александровича крест одолжил. – Раненый сильно хлопнул по спине Сашу своей здоровой рукой.
– И у меня взял медаль, – сказал кто-то.
– Орден мне еще не вернул.
– Интересно, зачем ему понадобился мой осоавиахимовский значок?
Саша отбивался от тех, кто цеплялся за подол его халата, кто тащил его за пояс. Наконец ему удалось подняться на ноги.
– Вам обидно, да? – Он заспешил к выходу, проталкиваясь между скамьями. – Вам обидно, что я только контужен, да?! Вы хотите, чтобы я был такой, как вы, – безрукий или слепой… Э-э, что с вами разговаривать!
У самого входа его остановил какой-то раненый. Правда, с виду он и не был похож на раненого, только что халат был, как и у всех, рыжий. Он заговорил низким голосом, где нужно выдерживая эффектную паузу. Как тамада.
– Слушай, Саша… Конечно, не твоя вина, что взорвался какой-то пакет в глубоком тылу и что ты стоял рядом. Ты скажешь, любой из нас мог стоять рядом. Ты ошибаешься. Мы в это время на фронте были, а не в тылу… И ты, конечно, скажешь, что пришло бы твое время и ты попал бы на фронт. И ты прав будешь. И не прав! Прежде чем ты собрался на фронт, тебя контузило в тылу. Факт, да? Факт!
В зале одобрительно зашумели. Саша попытался освободиться, но его крепко держали…
– Ты думаешь, нам обидно, что мы по-настоящему ранены, а ты непонятно что такое, да? Очень это напрасно, – важно продолжал «тамада».
– А почему меня не выписывают отсюда? Нет, ты скажи, почему? – закричал Саша.
– Докторам иногда подсказать надо. Помочь. Они тоже люди, – объяснил «тамада».
Он еще что-то говорил, не выпуская Сашиного халата.
Товарищ Алик делал мне знак, чтобы я начинал играть. Но мне играть не хотелось. Я старался незаметно выйти из зала. И это мне удалось – никто не обратил на меня внимания, все слушали «тамаду». Вероятно, это было для них важнее, чем «Сонатина» композитора Клименти…
Я прошел мимо нашего класса.
– Эй, послушай, почему шум? – спросил раненый. Ему так и не удалось подняться на костыли.
– Разбираются, – вяло ответил я.
Внизу я сдал халат сестре-хозяйке. Она поставила птичку против моей фамилии и удивилась, что я ухожу, ведь нас еще обедом будут кормить.
– Я не голодный, – сказал я.
В этот день, 11 января 1944 года, у деревни Осовино убили моего дядю.
1964-1965 годы. Ленинград